444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Саша Токсик » Император Пограничья 27 (СИ) » Текст книги (страница 13)
Император Пограничья 27 (СИ)
  • Текст добавлен: 30 августа 2026, 13:00

Текст книги "Император Пограничья 27 (СИ)"


Автор книги: Саша Токсик


Соавторы: Евгений Астахов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Внизу музыки почти не было слышно. Янтарное пламя в чашах настоящего тепла не давало, и грузному телу под балахоном делалось зябко. Магистр размял пальцы, поморщился. Колени ныли с утра, к ночи разнылись вконец. Шестьдесят с лишним лет берут своё, и ни один артефакт, ни одна вытяжка на основе Эссенции этого пока не отменили. Пока. Отменит иное, не эликсиры и не артефакты, а тот, кто ждёт по ту сторону.

У дальней стены, на грубом алтаре из необтёсанного камня, лежало Зерцало – большая плоская пластина из чёрного камня в оправе потемневшего серебра. Поверхность её не отражала ни пламени, ни сводов: в ней лениво ворочался янтарный туман, свивались спирали, а по тусклому небу за ними рассыпаны были тёмные звёзды, что свет поглощали, а не давали. Магистр приблизился и склонил перед пластиной голову, как перед престолом. Не как мастер перед станком – станок не глядит в ответ. Зерцало глядело. За этими спиралями дышала Каркоза, и из-за провисшей в раме завесы тянуло холодом тамошних вечных сумерек, где ждёт в жёлтых одеждах тот, чьё имя паства наверху и выговорить не смеет, а он, магистр, выговаривал про себя с любовью и трепетом.

– Веди, – бросил он через плечо.

Охранник у двери шевельнулся. Двигался он плавно и неправильно, будто шея поворачивалась чуть позже головы, и открытая левая ладонь висела вдоль тела, помеченная янтарной спиралью. Когда-то это был человек с какой-то фамилией; магистр давно её забыл, да и к чему помнить имя того, кто уже наполовину переступил порог. Теперь перед ним стоял сосуд, отданный Каркозе наперёд, годный держать дверь да тащить, кого велено.

Ввели посвящаемого.

Председатель Имперского Коммерческого Банка Рибопьер вошёл сам, хотя видно было, что ноги держат его с трудом. Высокий старик, сухой как жердь, лет на десять моложе магистра и выглядящий старше на двадцать. Дорогой костюм был сшит на человека вдвое крупнее. Человек этот ещё прошлой весной и был Эммануилом Рибопьером. Кожа отливала той желтизной, которую магистр выучился распознавать с одного взгляда: так светятся изнутри те, кому врачи уже назвали срок и отступились. Далеко не все болячки могли победить целители, далеко не все…

– Мне сказали… – голос Рибопьера дрогнул.

Старик начал заново, твёрже:

– Мне сказали, что здесь есть ответ. Есть надежда. Это правда?

– Правда здесь одна, и она куда милосерднее всех лекарей Содружества вместе взятых, – отозвался магистр, не отрывая глаз от зеркала, и в голосе его звучала убеждённость, какую иные слышат в проповеди. – За этой гранью смерти нет. Есть переход. Есть город, где собраны все, кто прошёл прежде вас, и есть Король, правящий этим городом и знающий каждого пришедшего по имени. Свет Его чертогов я видел отражённым в этом предмете. Вы готовы коснуться того, что вас ждёт?

Старик сглотнул. За этим он и пришёл. За месяцы, что лекари потчевали его дорогостоящими эликсирами и соболезнованиями, он перебрал, должно быть, всё. Была у такого человека и очевидная дверь – к князю Оболенскому, к одному из сильнейших целителей Содружества. Только дверь эту он когда-то сам и захлопнул. Банкирский дом Рибопьеров крепко сцепился с князем из-за одной значительной ссуды в Сергиевом Посаде. Вражда вышла громкая. И теперь гордость не пускала умирающего на поклон к давнему врагу, а тот ради Эммануила и пальцем бы не шевельнул.

Вот и добрался банкир в итоге до подвала между Москвой и Тверью, к человеку в жёлтой маске, потому что идти больше было некуда. Магистр читал это в нём с привычной лёгкостью. Страх смерти приводил их сотнями, и все они были одинаковы, и каждого магистр встречал тихой радостью пастыря: вот ещё одна заблудшая душа сама пришла к его двери.

– Готов, – выдавил Эммануил.

– Ладонь, – магистр кивнул на пластину. – Правую. Прижмите к поверхности и не отнимайте, пока не скажу. И не противьтесь тому, что почувствуете. Это Он касается вас в ответ.

Старик повиновался. Худая ладонь легла на гладкую поверхность. Магистр подался ближе, отсчитывая про себя удары сердца, по давней привычке, а под маской беззвучно шептал слова, которых паства наверху не знала.

Поверхность дрогнула. Туман под ней потянулся к ладони, спирали качнулись и пошли вразнос, а Рибопьер охнул, дёрнулся, да руки не отнял. Лицо помертвело. Взгляд остекленел и ушёл куда-то внутрь, к тому, что коснулось его в ответ. Между ладонью и пламенем чаш повисла тонкая, едва различимая плёнка, и холод, и без того стоявший в зале, у самой пластины сгустился до могильного. Магистр вдохнул его полной грудью, как ладан.

Спирали раскручивались быстрее, чем он заложил в расчёт, на полтона быстрее, на четверть оборота шире. Прежний магистр, тот, кем он был тридцать лет назад, списал бы это на сбой прибора: проверить калибровку, поднять записи прошлого сезона. Дело привычное. Нынешний уловил в этом расхождении совсем иное и обмер от благоговения. Зерцало откликалось щедрее обычного. Завеса истончалась сама, без его усилий, словно по ту сторону с любопытством и нетерпением подались навстречу. Никакие выкладки его тут были ни при чём. Тут проявилась чужая воля.

– Довольно, – обронил он, и голос едва заметно сел. – Отнимите.

Банкир отнял руку и пошатнулся. На ладони, там, где он касался камня, разгоралась тёплым светом спираль. Не ожог и не наколка, а Жёлтый Знак, метка того, что по ту сторону его заметили и приняли задаток.

– Что… что это было? – выдохнул старик, на лице его мешались ужас и надежда, ради которой он и пришёл.

– Это было начало пути, – магистр отвернулся к пластине, чтобы скрыть собственное волнение. – Большего вам пока знать не нужно. Идите, вас проводят. И запомните: что происходит здесь, здесь и остаётся.

Двуногий сосуд с янтарной спиралью повёл Рибопьера к лестнице. Магистр проводил их обоих взглядом, и в груди стояло тёплое чувство, как у священника, окрестившего ещё одного младенца. Старик уйдёт отсюда, приблизившись на ступень к Каркозе и её Владыке. О разнице между тем, что он пообещал умирающему, и тем, во что верил сам, магистр не думал вовсе, разницы этой для него не существовало. Он верил каждому своему слову, и сказанному наверху, и сказанному здесь, и в этом была его сила. Из всех, кто плясал сейчас в белых масках, понимали по-настоящему считаные единицы; прочие были паствой, материалом, годным платить взносы да держать рот на замке. Он их за это не презирал. Пастырь не презирает овец за то, что они овцы, он стрижёт с них шерсть и ведёт их к воротам, у которых сам стоит на коленях.

Когда шаги стихли, он остался один.

Опустился на скамью подле алтаря, потому что стоять было тяжело, и долго смотрел в пластину. Двести лет назад не так уж далеко отсюда, в Казани, горстка его предшественников нащупала ту же завесу, что висела теперь перед ним. Они работали с Эссенцией на живых, шли к той же двери, и дверь почти поддалась. Почти. Что-то не сошлось в последнем обряде, завеса прорвалась не туда, выброс смёл четыре тысячи душ, и перепуганные княжества приказали запретить любые опыты – повесить замок на приоткрытую дверь.

О первопроходцах магистр думал с любовью, как о святых мучениках. Они подошли ближе всех. Они почти отодвинули засов, что отделял живых от Каркозы, и поплатились за дерзость. Обычная участь тех, кто первым ступает на непроторённый путь. А вот о подписантах Казанской конвенции он думал с холодной ненавистью, какую верующий питает к тем, кто гасит лампады и заколачивает действующий храм. Четыре тысячи – это много, тут он не спорил. И всё же дверь, у которой уже скрипнули петли, они захлопнули не из милосердия, а из трусости, из животного страха перед величием, заглянувшим к ним в щель. Запретившие продолжать тех четырёх тысяч не спасли, лишь обратили их жертву в напрасную да оставили Владыку ждать ещё два века за запертой створкой. Магистр когда-то держал в руках их дрожащие протоколы и видел в них не мудрость, а малодушие людей, которым Каркоза приоткрылась, а они отвели глаза.

Так или иначе он эту дверь откроет. Не затем, чтобы тешить паству фокусами, а затем, что так велит вера, принятая из рук учителя и завещанная дальше. Зерцало было окном в стене Каркозы, узким и худо держащимся в раме, которое его люди по крупице учились расширять и удерживать. Врата же распахнутся, когда завеса истончится довольно, и тогда Король-в-Жёлтом выйдет к ждущим Его, а ждущие войдут к Нему. Миссия на поколения вперёд, начатая до магистра и ведомая дальше его руками, если успеет.

И здесь восторг верующего всякий раз спотыкался об одно и то же. Если успеет.

Шестьдесят с лишним. Колени, одышка, та самая желтизна, которую он час назад читал на чужом лице и которую по утрам всё пристальнее выискивал на своём. Миссии отмерены поколения, ему самому – считаные годы. Подписанты испугались чужой смерти; он не страшился ни своей, ни чужой, ведь знал, что за гранью ждут город и его Владыка. Страшило другое – умереть слишком рано. Уйти в Каркозу простой душой в общей веренице, влекомой сквозь истончённую завесу, тогда как он мечтал войти своими ногами, при жизни, первосвященником в им же отворённый храм, и пасть ниц перед жёлтым троном, пока глаза ещё видят, а колени ещё держат. Орден трудится во славу Короля и на благо тех, кого приведёт к Его воротам. Однако и человечество, и Король подождут. А он, магистр, ждать не желал.

Наверху оркестр сменил мелодию, потянуло вальсом. Магистр усмехнулся под маской, и гримаса вышла горькой. Случился один шумный вечер, когда он с экрана, при свете софитов, веско отчитывал очередного выскочку, грозившего порядку и устоям, и страна согласно кивала почтенному охранителю устоев. Те, кто кивал тогда, не сумели бы вообразить ни этой скамьи, ни этой пластины, ни Каркозы за нею. В том и была его сила. Лучшая ложь – та, в которую веришь сам, а он верил каждому слову с того экрана не меньше, чем тому, что шептал недавно под маской. Просто истины в нём было больше, чем влезало в кадр, и большую её часть кадру не доверишь.

Он снова поднял глаза к Зерцалу. Туман улёгся, посвящаемого давно увели, питать пластину было нечем, и всё же тёмные звёзды за спиралями стояли не совсем так, как минуту назад. На один удар сердца магистру почудилось, что в их россыпи проступает рисунок, что рисунок этот развёрнут к нему и смотрит в ответ. Смотрело не Зерцало и не туман, а то, что стояло за ними, в жёлтых одеждах у чёрного озера.

Прежний магистр, человек расчёта, моргнул бы и сказал себе: поздний час, усталые глаза, дурная привычка зрения лепить лица из случайных пятен на потолке. Нынешний взгляда не отвёл. По грузному телу под балахоном прошла дрожь, в которой ужаса было поровну с восторгом. Владыка глядел на своего слугу. Замечен. Не паства наверху, не умирающий Рибопьер с задатком на ладони, а он, коленопреклонённый у алтаря, удостоился взгляда из-за грани. Магистр прижал ладонь к груди и склонился ниже, и губы его задвигались в беззвучной молитве на языке, какого живые почти не помнят.

Он накрыл пластину куском плотной ткани, бережно, будто спящего, и зал разом обернулся простым погребом – сырой камень, чадящие чаши, тишина. Поднялся со скамьи, держась за край алтаря. Стянул жёлтую маску.

Под ней открылось лицо немолодого грузного человека, потное у залысин, с прилипшими к вискам седыми бакенбардами, обмякшее от усталости. Лицо, никак не вязавшееся с тем, что рот этого человека только что обещал умирающему Рибопьеру, и вместе с тем выдававшее ту же веру до конца. Магистр обтёр лицо платком, упрятал жёлтую маску во внутренний карман балахона и достал оттуда другую – белую, с золотой спиралью на лбу, неотличимую от полусотни таких же наверху.

Надел, поправил, снова сделался одним из многих.

Лестница ждала, и музыка ждала, и паства, которой положено было видеть среди себя почтенного гостя, а не того, кто молится в темноте непостижимому богу. Магистр взялся за перила и полез наверх, по ступени за раз, навстречу вальсу и свету. И не приметил у себя за спиной, как в накрытом тканью зеркале, в темноте, медленно довернулся ещё один виток янтарной спирали, будто некто по ту сторону кивнул вслед уходящему слуге.

Глава 13

В Белгород я въехал уже в совершенно ином состоянии, без той собранности, что держала меня на лесной тропе. Княгиню я отпустил и поехал туда, куда меня, собственно, и звали, – в город, где белгородский князь правил так давно и так прочно, что мостовые под колёсами были глаже владимирских.

Отказ её меня не раздосадовал. Лёгкого согласия я и не ждал; скажи она с ходу «да», я бы такому решению не поверил. Отказала наотрез, мужа не продала, и твёрдость эту я в ней ценил, даром что муж ей достался дрянной. Семя я обронил, прорастёт оно или нет, решит она сама.

Ради разговора с княгиней Светланой мне нужно было оказаться в Белгороде заранее, чтобы остаться в княжестве, а не уезжать обратно. А столь ранний приезд, за день до дебатов, без причины, понятной любому, показался бы подозрительным. Причину я нашёл легко: Великий князь желает накануне спора оглядеть Белгород и его хвалёные заводы, чтобы не понаслышке судить о крае, в котором назавтра будут спорить о моих реформах при всём Содружестве. Повод законный и скучный, не подкопаешься, частично правдивый: соперника я и сам хотел разглядеть во плоти, а не через экран. Юсупов клюнул охотно: раз гость явился рано и охоч до зрелищ, отчего хозяину не показать товар лицом?.. Так день, что я выкроил ради княгини, обернулся экскурсией по вражьим владениям

Николай Борисович встретил меня сам, у ворот завода, и это уже было ходом. Не выслал управляющего, не отговорился делами – вышел, грузный, неторопливый, с тяжёлыми веками, чисто Вий. Призрак с экрана, которого я изучал по докладам Коршунова, наконец обрёл реальность. Его окружал запах дорогого табака, и первым делом он подал мне широкую мягкую ладонь в перстнях. Ладонь была холёная, без единой мозоли, и в моей, привыкшей к рукояти меча, она лежала чужеродно.

– Прохор Игнатьевич, – произнёс он и склонил голову, изобразив поклон равному, и ни на палец ниже. – Рад, что вы выбрали время до нашего с вами… разговора. Дороги у нас не московские, зато имение покажу с удовольствием. Гость в моём доме – гость во всём Белгороде

– Благодарю, Николай Борисович, – ответил я. – Любопытно взглянуть, на чём стоит ваша уверенность.

Ни он, ни я не поверили учтивости друг друга, поскольку за ней стояло другое – вызов, и оба это слышали. Так мы и пошли вдоль первого цеха, два правителя, которые уже воюют и не произносят этого вслух.

Внутри меня поднялась спокойная, ровная неприязнь, и к ней примешалось ремесленное любопытство. Я приехал посмотреть зверю в глаза, и тот оказался велеречив и сыт.

Над воротами, через которые он меня провёл, темнел от заводской копоти родовой герб Юсуповых, и, скользнув по нему взглядом, я невольно вспомнил, из какого корня они вышли. Род древний, сибирский, давший Содружеству не одного выдающегося мага. Один из их предков в Смуту отдал свою жизнь, остановив Абсолюта, ради тысяч простолюдинов, которых он и в лицо-то не видел. Великий подвиг… А под тем же гербом теперь стоял холёный делец под пятьдесят, который сахаром кормит пять княжеств, и этот человек, хоть убей, оказался бы неспособен на такой подвиг – не из того теста слеплен. Кровь вроде та же, порода иная… Уже не первый раз я видел такое вырождение в потомках, и всякий раз оно отдавалось во мне глухой досадой.

Хозяйство он разворачивал передо мной по порядку: сперва поля, потом то, во что они превращаются. Свекловичные клинья уходили за горизонт, тучные, ровные, прополотые до последней борозды. Следом мельницы, затем сахарный завод с трубами, что коптили небо фабричным дымом. Дорога между цехами, и на ней – охрана, не парадная, а вполне себе рабочая, с короткими карабинами в руках.

Производство работало, и работало хорошо. Я обошёл линию диффузоров, где свёклу вываривали досуха, прошёл вдоль выпарных аппаратов, от которых несло жаром и густым сладким духом, что оседал на нёбе приторной плёнкой, а также центрифуг, отжимающих патоку от кристалла и воющих так, что говорить приходилось в полный голос. Алхимия, поставленная на поток, без единого мага у котла. Тысячу лет назад я сжёг бы пол-казны одного княжества, чтобы накормить такими сладостями одну свадьбу, а здесь её мешками грузили на склад для доставки по пяти княжествам. Следовало отдать должное инженеру, кто бы он ни был. Компетентность я уважаю и во враге… особенно во враге.

Юсупов улавливал это уважение и наливался законной гордостью промышленника. Хвалиться ему было чем, и поведение его не было пустой показухой. Производственная махина и вправду крутилась вовсю.

Иное я отметил молча. Я смотрел не туда, куда вёл хозяин, а чуть в сторону, на лица. Работники у аппаратов двигались точно, споро и совершенно беззвучно. Ни перебранки, ни шутки, ни той живой ругани, под которую живёт любой работающий цех. Тишина была вышколенная, и что стоит за этими пустыми лицами, я знал из бумаг Коршунова.

У дальней центрифуги парень лет шестнадцати подавал мешки, и, когда мимо проходил хозяин, рука у мальчишки на миг дрогнула, а взгляд метнулся в пол. Голову в плечи он вобрал не думая, заученным движением битого пса. Юсупов даже не повернул головы, для него мальчишка был частью обстановки наравне с котлом. Желваки на моём лице напряглись, и я зашагал дальше.

– Видите, Прохор Игнатьевич? – Юсупов повёл рукой вдоль линии, и перстни на пальцах поймали свет. – Вот он, хлеб. И сахар, что вы ели на приёмах, ещё не зная моего имени. Десятки лет упорного труда, по кирпичику я это всё создал, а держится всё это на одной-единственной вещи, которую вы, при всём почтении, проглядели.

– Просветите.

– На традиционном укладе.

Он увёл меня прочь от воющих центрифуг, к распахнутому окну, за которым до самого окоёма стелились его поля, и там развернулся ко мне всем тучным телом. Голос упал, сделался по-отечески и снисходительным.

– Ты, молодой человек, выходишь к мужику с красивыми словами: воля, аренда, реформа. Красиво звучит, не спорю. А ну как я завтра распущу всех на эту твою волю, представь, что станется?

Я промолчал, давая ему выговориться. Старики ценят, когда их дослушивают до конца.

– Земля встанет, – он смотрел не на меня, а на поля, и говорил о них, как о тяжелобольном, которого ещё можно поднять. – Растащит мужик большое хозяйство на лоскуты, на дурные свои наделы, где в урожай дай Бог соберёт вдвое против посеянного. Распашка просядет вдвое. И через год тот самый город, что нынче жуёт мой хлеб да мой сахар, сядет на лебеду. Голод, князь. Не из древних книжек, а реальный, с похоронными обозами по трактам, с пустыми люльками по избам. Я его мальцом застал, своими глазами видел. Ты – по картинкам в Эфирнете.

Вот только голод я знал не по газетам. Мне доводилось поутру считать, скольких не стало за ночь и самом класть в землю тех, кого он прибрал. Мёртвую деревню чуешь по запаху раньше, чем войдёшь. Юсупову было неоткуда это разглядеть. Перед ним стоял мальчишка, нахватавшийся красивых слов, и старик вразумлял его от чистого сердца, уверенный в своём праве. Поправлять я не стал. Пусть говорит. Человек, который мнит, что наставляет дурака, раскрывается до самой подкладки, а мне только того и надо было.

– И это бы ещё полбеды, – он отвернулся от полей и впервые поглядел прямо на меня. – Ты в самого мужика загляни, князь, в самое нутро. Что его на ногах держит, по-твоему? Совесть? Разум? – он усмехнулся, коротко и сыто, как над несмышлёнышем. – Рука держит. Хозяйская, на загривке. Сними её, и он не вольным человеком сделается, а скотиной жестокой. Нынче он у меня в шесть встаёт и на смену идёт, к ночи с ног валится и спит без снов. А дай ему твою волю, он первым же делом пропьёт надел, бабу со свету сживёт, соседу из зависти к урожаю горло вскроет и сам же под тем плетнём и сдохнет. И не со зла, заметь. По природе своей.

Перстни на его пальцах сжались в тяжёлый кулак, побелевший в костяшках.

– Воля для такого не свобода, а повод одичать. Их пасти надо, князь, неотступно, иначе они без пастуха друг друга перережут и не поморщатся. Я это не из книжки взял. Я полвека на свете живу, знаю их породу до печёнок, – он шагнул ближе, и в лице, ещё минуту назад ленивом, проступила злая, неподдельная вера. – Затея-то твоя пригожая, спору нет. Только за красивым словом должна стоять сила, чтобы накормить, а у тебя за ним – только гонор!, его ладонь его рубанула воздух. – Жизни в ней ни на грош, князь!

Это была та же речь, что он готовил к дебатам, только теперь – в лицо, тише и злее. И доля правды в ней сидела, я нащупал её раньше, чем подобрал возражение. Большое хозяйство, распущенное одним махом, без закона и без подготовки, и впрямь пойдёт вразнос – любое, хоть мужиками его засели, хоть святыми. Тут старик бил в кость. Врал он в другом – в том, каков человек. Послушать его, так человек от природы скот, и вся наука управления сводится к крепкому ошейнику Хозяев такого склада я перевидал на своём веку: тех, кто однажды махнул на людей рукой, окрестил их быдлом и оттого спал спокойно. Скотом править легче – он не перечит и не задаёт вопросов. Только тот, кто свёл своих людей до бессловесной твари, не силу свою показал, а слабость. Расписался, что поднять их выше не сумел да и не пробовал.

Пауза затянулась на лишний удар сердца.

– Хозяйство ты ведёшь умело, князь, – проговорил я, ответив ему фамильярностью на фамильярность – на «ты» он сполз незаметно, по отеческому праву, которого я за ним не признавал. – С этим спорить не стану. Вот только всё это – про человека под сапогом. Каков он, когда сапог убрать, ты не знаешь. И узнать боишься.

– Боюсь? – Юсупов хохотнул, коротко и невесело. – Да я твою волю в деле видал, и не раз. Хочешь поглядеть на мужика без барского сапога на шее, съезди в Рязань. Там пару лет назад хватка ослабла, и три месяца кряду полыхали усадьбы каждую ночь. В Астрахани мужик волю взял, пришлось княжьим магам её обратно выколачивать по колено в крови. А на демидовских копях под Нижним работники хозяйских людей положили всех до единого. Тех самых, кто их кормил, – он развёл ладонями, будто выкладывал передо мной улики. – Вот он, твой вольный человек. Не я его таким сделал, князь. Сам он такой и всегда таким будет. Я только в узде его держу, чтоб он землю кровью не залил.

Все эти истории я знал прекрасно. Когда-то именно их мы обсуждали с соратниками, продумывая детали крестьянской реформы, поэтому ничего нового он мне не сказал.

Собеседник выложил эти факты как козырь и не заметил, что сунул мне его прямо в руку. Три бунта за десять лет, и каждый там, где хватка была крепче всего. Не совпадение, а закономерность. Это не природа мужика – это природа того самого шипастого ошейника. Дом, который приходится тушить три месяца кряду, не прочен, он сгнил насквозь, и держится не на укладе, а на том, что искра пока не нашла фитиля. Сказать это сейчас значило разменять монету впустую. Я приберёг её до помоста, где она ляжет на весы тяжелее. Пусть пока тешится, что уел мальчишку.

Проповедь на том иссякла, и дальше он повёл тоньше. Под лёгкую, ни к чему не обязывающую беседу он принялся закидывать удочки, и делал это умело.

– До меня, признаться, дошли слухи, – обронил он, разглядывая центрифугу и вновь возвращаясь к уважительному обращению, – будто ваши люди интересуются здешними краями. Усердно интересуются, – тяжёлые веки приподнялись. – Надеюсь, вы не слишком доверяете тому, что нашёптывают завистливые соседи? Земля моя жирная, охотников до неё много, а навет – оружие дешёвое и подлое.

Вот оно. Он проверял, далеко ли зашла моя разведка и что у меня на руках. Через своего человека, через Шкурина, до него докатилось, что владимирские агенты шевелятся под Белгородом, и теперь он прощупывал глубину.

– Слухам я не верю, Николай Борисович, – сказал я ровно. – Я верю своим глазам.

Пусть гадает, что именно я узнал и до какого дна добрался. Пикировка наша шла в подтексте сказанного, и оба мы знали, о чём на самом деле речь, хоть и говорили о другом.

Мой ответ ему понравился не смыслом, а тем, что я не отпирался: напротив сел не простак, а игрок, и это его забавляло. Он зашёл с другой стороны, мягче.

– Похвально, Прохор Игнатьевич. Молодой человек, который проверяет сам, всегда надёжнее того, кто верит подлецам на слово. Только и проверять, знаете ли, надо умеючи, – он повёл меня дальше вдоль линии, неторопливо, по-хозяйски. – Иной заезжий увидит у конюха синяк и решит, что в доме секут до полусмерти. А конюх по пьяни свалился с амбара, я ему сам лекаря посылал, из своего кармана. Иной услышит, что баба со двора сбежала, и пойдёт писать про неволю да про слёзы. А у бабы хахаль за рекой, дело молодое, – Юсупов остановился, и улыбка вышла почти ласковой. – За тридцать лет тут схоронили народу немало. Все по-божески: кто от хвори, кто от старости, кто по пьяному делу под колесо попал. Ни одной души зря, и в книге так записано, поглядите в любой. Бумаги ведь тоже врут, князь, если их пишут с обидой.

Он раскладывал передо мной готовые объяснения, по одному на каждую строку, что он, должно быть, угадывал в моей папке: и синяк, и побег, и могилу. Он не оправдывался. Он показывал, как будет отбиваться на дебатах, и заранее предлагал мне выбор: поверить ему или прослыть клеветником, очерняющим порядочного человека из зависти.

– Бумаги врут, когда их пишут с обидой, – согласился я. – И когда их правят со страху. Я читаю и те, и другие, князь. Разница видна с первой строчки.

Он не ответил, лишь чуть дольше задержал на мне тяжёлый взгляд. Удочку он закинул, наживку я не тронул, и поняли мы это без слов. С этой минуты любезность между нами стала напряжённой, как натянутая струна, и звон её слышали мы оба.

Спорить с ним лозунгами было пустой тратой слов, всё равно что петь перед глухим. Я давил иначе, короткими ударами по существу, там, где он ждал благородного спора.

– Цифры по пилотным деревням у меня с собой, князь, – я говорил ровно, без нажима. – Получены за полгода и все настоящие. Где договор честный, там и урожай выше вашего. И это не вера, Николай Борисович, а сухие ведомости за подписями старост да приказчиков. Найдётся мне что показать и помимо них.

Он снисходительно усмехнулся. Я не дал усмешке остыть.

– А дисциплина ваша… – я обвёл глазами беззвучный цех, пустые лица, руки, что двигались сами по себе. – Дисциплина на страхе держится до первого хорошего толчка. Пните разок, и осыплется вся, целиком, потому что изнутри её не ничто не держит. Видал я такое.

Веки его опустились на полпальца. Лицо не дрогнуло.

– И последнее, – голос я приглушил и тут подошёл к самому краю, ближе, чем за весь день. – Хозяин, который вправду уверен в своей правоте, тайком не воюет. Не нанимает стряпчих под чужим именем. Не подсылает людишек, не шепчет в ухо завистникам. Он выходит и бьёт в открытую. Как вы позвали меня на дебаты, именно так. Вот это я уважаю. Остальное – нет.

Он услышал. Понял я это по мелочи: как замерла на миг тяжёлая рука на поручне, как загустел между нами воздух. Я не назвал ни Шкурина, ни адвоката Чагина, ни исков. Я дал понять, что вижу больше, чем он рассчитывал, и предоставил ему гадать о размере этого «больше».

Юсупов оправился быстро. Опыт у него был, этого не отнять.

– Прямой вы человек, Прохор Игнатьевич, и в ратном деле цены б вам не было, – Юсупов разглядывал меня спокойно и оценивающе, взглядом опытного купца, что на глаз прикидывает цену чужого товара. – Это видно сразу, без всякой разведки. Только мы с вами завтра не на поле брани сходимся, а на помосте перед всей честной публикой. А там прямой клинок без надобности, там кривым режут. Куда вы смотрите, я давно вижу; там вам и поставят подсечку, – он дал словам осесть. – На дебатах это вам и аукнется, помяните старика. А пока пойдёмте, покажу варочное отделение. Там у нас гордость – вакуумные котлы из Москвы.

Я не стал спорить. Прямого человека и вправду легко вести, пока он слабее. Когда он сильнее, прямота перестаёт быть слабостью и становится тем, обо что ломаются все хитрости разом. Юсупов этого ещё не понимал, и я не торопился объяснять.

– Может быть, – сказал я, – зато прямого не на чем подловить, князь. Ему нечего прятать. Ведите.

Осмотр кончился, так ничего и не дав кроме одного: мы успели прочесть друг друга.

Он остался при своём, я читал это по лицу: для него я был мальчишкой, опасным молодостью и силой, но глупым в своём идеализме, из тех, кого можно и должно додавить на дебатах, при всём Содружестве. Я уносил иное. Я посмотрел зверю в глаза, оценил ум, хватку, искреннее презрение к «голытьбе» и тонкий слой страха под велеречивой любезностью. И не было во мне ни азарта, ни охотничьего нетерпения. Меня даже воротило не от того, что он враг, врагов я уважать умею, а от человека, искренне убеждённого в своей правоте, который губил людей с полной уверенностью, что наводит порядок, и спал оттого крепче праведника.

Машина тронулась от ворот завода. Парадную картинку Белгорода я увозил с собой целиком, до последней блестящей центрифуги. Знал я и то, что эту иллюзию ещё предстоит разбить.

* * *

За ужином в Ракитном я понял о Юсупове больше, чем за весь день у заводских котлов.

Стол он накрыл основательно, без пышности. Доказывать мне что-то числом блюд он нужным не считал. Тёмное дерево, старое серебро без вычурности, свечи вперемешку со светокамнями, словно дом не решил, в каком веке ему жить. Я сидел напротив хозяина, на месте, отведённом дорогому гостю, и место это было выбрано так, чтобы я видел всех, а все – меня.

Княгиню усадили по правую руку от хозяина. Светлана Анфимовна держала спину прямо, и улыбка у неё была отточена до того, что отличить её от живой я не сумел бы, не повстречай я эту женщину утром того же дня без улыбки вовсе. Светлана резала мясо ровными движениями, отвечала мужу впопад, следила, чтобы у меня не пустовал бокал, и ни разу не задержала на мне взгляд дольше, чем хозяйке полагается задержать его на госте. Я отвечал ей тем же. Не глядел на неё ни на удар сердца дольше положенного, не ронял ни намёка, ничем не показывал, что утром предлагал вывезти её из этого дома вместе с детьми. Мы оба хранили одну и ту же тайну.

Я смотрел на её работу и прикидывал главное: знает Юсупов о нашем разговоре или нет. Если бы знал, эта улыбка не продержалась бы под его взглядом дольше секунды, но утренний наш разговор на тропе, похоже, остался при ней, запертый там же, где и всё прочее в этом доме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю