412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саша Черный » Том 4. Рассказы для больших » Текст книги (страница 7)
Том 4. Рассказы для больших
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:07

Текст книги "Том 4. Рассказы для больших"


Автор книги: Саша Черный


Соавторы: Анатолий Иванов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)

СЛУЧАЙ В ЛАГЕРЕ *

Я и мой товарищ по роте, вольноопределяющийся Павел Москаленко, пришли часов около одиннадцати из города в лагерь. Москаленко только что приехал из отпуска, а я вышел из лазарета, где провалялся недели две с вывихнутой ногой. На следующий день рано утром нам надо было идти на стрельбище, верст за пять от лагеря, – вот мы и решили с Москаленко переселиться на все время стрельбы ко мне в барак, чтобы не опаздывать и не подводить фельдфебеля и себя.

Барак этот уступил мне за ненадобностью батальонный адъютант, который в городе часто забывал чинопочитание и угощал меня у себя крепким чаем, крепкими папиросами, пехотными анекдотами и топографическими характеристиками местных, наиболее «фигуристых», по его выражению, дам. Барак, иными словами маленький некрашеный домишко из досок, имел три шага в ширину, четыре в длину; крыльцо выходило на заднюю линию палаток, единственное небольшое оконце с проволочной сеткой вместо стекла (для воздуха и от мух) смотрело прямо в поле.

В лагере было тихо – спали. В фельдфебельской палатке тускло просвечивал сквозь полотно огонь, но пока мы стояли перед бараком и курили, и он погас.

– Отворяй! – сказал Москаленко.

Спать еще не хотелось, да и на дворе было хорошо: полная луна, ясное небо, тепло, белые палатки, перед крыльцом шелестела березка, по временам из ближайших палаток доносился мелодический хоровой храп. Но вставать чуть свет, когда не выспишься, тоже не сладко, – приходилось ложиться.

Я сунул руку в один карман – нет ключа, в другой – тоже, в кармане для часов ничего, кроме часов, не было. Ловко!

– Ключ забыл. Должно быть, в новых шароварах остался… Фу, свинство какое!

– Рохля, тетенька. Ну что ж, кража со взломом, дело – пустяк.

Он вытащил штык, подошел к двери и продел его было сквозь шейку нового медного замка, висевшего в кольцах. Мне стало жалко замка.

– Постой, можно ведь и через окно.

– А сетка?

– Сетку отдерем, долго ли?

– Валяй!

Мы обошли барак, отодрали с одной стороны окна сетку, загнули ее и полезли. Москаленко первым. Но так как он был толст и притом плотен, то удалось ему это с большим трудом, да и порванная сетка мешала – царапала руки. Я его слегка подсадил; когда он проводил сквозь окно наиболее широкую часть своей фигуры и застрял, я не удержался от искушения, стащил со штыка ножны и со вкусом смазал ими Москаленко. Средство помогло: Москаленко отчаянно заболтал ногами, сказал басом: «Халява, чего дерешься!» и исчез за окном. Я пролез легко и так как надвинул предусмотрительно на лицо фуражку, то ожидавший меня щелчок и пришелся по фуражке, а не по лбу. Предусмотрительность эту я, впрочем, от Москаленко скрыл.

Зажгли лампу.

Теперь надо как можно точнее описать внутренность барака. Против окна с продранной сеткой – дверь на замке: верхняя часть двери, стеклянная, была завешена кисейной занавеской. Справа и слева сплошные дощатые стенки, пол тоже дощатый. Вдоль левой (если стоять лицом к окну) стенки стояла прочная железная кровать с тонким, как войлок, слежавшимся тюфяком и узкой длинной подушкой. Кровать упиралась изголовьем в угол у окна, перед окном, касаясь боком кровати, стоял небольшой столик. Вдоль правой стенки, ближе к дверям, лежал туго набитый соломой сенник, под столом валялся маленький продавленный чемодан, а на столе горела тусклая длинношеяя фаянсовая лампа с длинным круглым фитилем.

Я достал из чемодана белье, постлал себе и Москаленко постель и, отстегнув ремешок, стал раскатывать шинель, которая служила мне одеялом. Москаленко сел на сенник и принялся, отдуваясь, стаскивать сапоги.

– Завтра, коли ветра не будет, все пять попаду… – проворчал он, рассматривая на свет внутренность сапога.

– Значка захотелось? – поддразнил я его.

– На кой черт.

Москаленко положил под голову свой мешок, лег и повернулся к стенке. – Так, вообще, чтоб ротный не ел…

– Попади, брат… Небось станет за спиной, да начнет винтовку поправлять, все пули за молоком пошлешь.

– Не пошлем, будь покоен, – вяло ответил Москаленко, подбирая ноги. Через минуту он поднял голову, посмотрел мутными глазами на лампу и сказал:

– Туши, Шурка, лампу. Сидит, как сова. Завтра я тебя, черта, за ноги отсюда вытащу. – Последние слова он пробормотал так неразборчиво, словно у него за щекой лежала ложка с медом.

Я разделся и потушил лампу.

На полу против окна лег легкий лунный квадрат. На стене забелели ободки картинок из «Нивы». На сеннике, против кровати, мутно сквозила короткая фигура Москаленко: солома под ним затихла, послышался ровный всхрап, потом сильнее и еще сильнее.

Я лег на бок, натянул шинель на голову и закрыл глаза. Вкусный животный запах шинели и нагретый дыханьем воздух усыпляют очень скоро, и я бы через минуту-другую крепко уснул, как вдруг резкий треск в головах над кроватью и царапающий хруст сетки, на которой лежал тюфяк, вспугнули дремоту.

«Крысы, что ли», – подумал я и сбросил с лица шинель.

Я лежал совершенно неподвижно, вытянувшись пластом, ожидая новой дремотной волны.

Опять треск, но еще резче. Под головой звякнула сетка, выперла кверху подушку и, выгибаясь крутым медленным валом, осела под похолодевшими пятками. Снова толчок, вся сетка вздрогнула, в ногах приподнялись ножки кровати и с резким стуком ударили в доски.

Я вскочил. Зажег спичку, посмотрел под кровать: сапоги да старые газеты. Посмотрел на Москаленко – спит, повернувшись к стене. Совершенно ясно видел его все время… «Что это он такое устроил?» – подумал я (я решил, что он мстит мне за то, что я хлестанул его ножнами, когда он лез в окно). Спичка погасла. Но как он это делает? Привязал веревку, что ли? Нет, веревки не было, да и не похоже. У меня было совершенно такое впечатление, точно под кровать подлез медведь, прошелся ползком вдоль всей сетки, поднял на спине край кровати и хлопнул ножками об пол.

Мне стало досадно, хотелось спать, завтра вставать на заре, а тут приятель представление устраивает. Еще притворяется, каналья, храпит.

Я подошел к Москаленко и растолкал его.

– Ты что, Павлушка, дурака валяешь? А?

– Чего? Чего? Чего?..

– Нечего ломаться. Что ты тут устраиваешь – спать не даешь?

Москаленко сел на сенник и локтем протер глаза: «Я не даю?! Это ты мне спать не даешь, свинья египетская!»

Голос был невероятно сонный и злой, актерским талантом в такой степени Москаленко никогда не обладал, – я почувствовал неприятное недоуменье, но решил не сдаваться и устроить ему испытание.

– Ложись на мою кровать, Павлушка. Пожалуйста.

– Что еще за фанаберии такие?

– Не все ли тебе равно? У меня от этого матраца спина болит, а ты толстый…

Москаленко, ворча, перешел на кровать, а я полулежа скорчился на сеннике, лицом к Москаленко, и зажал в руке коробку спичек. Одну спичку вынул и держал наготове, приложив к спичечной терке. А ну-ка!

В комнате были видны все предметы. Напротив, на кровати, белела спина Москаленко. Тишина.

И вот опять: звякнула сетка в головах, характерный тугой звук сильно придавленных пружин прокряхтел по всей сетке, секунда – и еще более крепкий удар ножек об пол.

Я чиркнул спичкой: под кроватью старые газеты и сапоги, на кровати сидит, выпучив глаза, Москаленко и спрашивает:

– Что за черт, а?

Я рассказал ему, в чем дело, но так как ему и мне хотелось сильно спать и были мы оба люди не суеверные и со здоровыми нервами, то опять-таки ничего, кроме недоумения, мы не ощутили.

– А зажги-ка лампу! – сказал, слезая с кровати, Москаленко.

Я зажег. Обшарили все углы, вытащили из-под кровати сапоги и газеты, заглянули даже в ящик стола – нигде ни щелочки, мышь не проберется. Дверь закрыта. Ничего не понять!

– Давай-ка ляжем вместе, – предложил я.

– Сейчас.

Москаленко достал из шаровар заряженный бульдог, положил его под подушку и лег на кровать. Я зажал в руке спички, потушил лампу и лег рядом.

Кровать тяжело ухнула под нами и успокоилась. Прошла минута, другая, третья: тихо.

И вдруг опять все по той же программе, но еще сильнее.

– Кто тут?! – заорал Москаленко. – Буду стрелять!

Ни звука.

– Зажигай спичку, Шурка!

– Постой… – Мне самому очень хотелось зажечь спичку, но я решил посмотреть, что из всего этого выйдет.

Кровать чуть-чуть поскрипывала, словно собираясь с силами. Стучали часы на столе, торопливо и гулко стучало сердце – мое или соседа, трудно было разобрать. Прошла еще минута. Снова хрустнула сетка, но на этот раз случилось нечто необыкновенное: кровать встряхнулась, словно мокрая собака, приподнялась и ударились ножки у нас под головами, сетку выперло горбом и перекатывало к ногам и обратно, вся кровать содрогалась, словно под ней барахталась дикая лошадь, – и, вдруг двинув вбок прижатый к ней столик, отделилась ребром от стены, сбросила нас, как котят, на пол и остановилась.

Я поднял дрожащими руками оброненную коробку и зажег спичку. Матрац валялся, изогнувшись, как французское S, у ног, кровать полулежала боком у стены, сквозь сетку видны были доски пола и коробка из-под папирос. Москаленко, бледный, вероятно, не меньше, чем я, сидел на полу и бессмысленно ухмылялся.

Я зажег лампу, сразу стало мирно и обычно, точно ничего и не было. Москаленко закурил от лампы папиросу, посмотрел на свои босые ноги и хрипло сказал:

– Что за дичь такая? Как ты думаешь?

– Не знаю, никогда ничего такого со мной не было.

– А все-таки, как ты думаешь?

– Не знаю, – что же больше я мог ему ответить…

– Пойдем, что ли… Или еще посидим? У меня и сон пропал, больно, брат, диковатисто…

– Посидим, – согласился я.

При лампе казалось, что все это должно как-нибудь разрешиться самым обыкновенным образом, а любопытство заглушало подымающийся страх.

Поставили на место кровать, положили тюфяк. Я надел сапоги и шаровары, сунул в карман найденный в ящике стола огарок, завернул лампу и сказал:

– Сядем в углу на сеннике и будем ждать. Хорошо?

– Ладно.

Мы сели, подогнули под себя ноги, крепко взяли друг друга за руки, чтобы окончательно убедиться, что никто из нас не дурит, и замерли. Спички лежали на полу рядом.

Но проходила минута за минутой, и все было спокойно. Стучали часы, стучали сердца, шуршали листья за дверью. Становилось холоднее.

Тогда мне пришла в голову мысль, – как пришла, не знаю, так как за секунду до того я не знал, что я это сделаю. Я повернулся лицом к постели, еще крепче сжал руки Москаленко и убежденным, ровным, холодным тоном (хотя мне было так трудно говорить, точно меня давили за горло) сказал:

– Если тут что-нибудь есть, – какая-нибудь незнакомая сила, которой от нас что-нибудь нужно, – то пусть она докажет, что она разумна… Пусть докажет! На столе лежит моя фуражка. Если это на что-нибудь нужно, пусть моя фуражка… сама собой… перелетит… на кровать… Пусть!

Легкий шорох, в полумраке мелькнуло белое пятно, я, задыхаясь, зажег спичку и, боясь верить глазам, покосился: на кровати лежала моя белая фуражка! Кое-как зажег свечку. Москаленко молчал и смотрел то на меня, то на фуражку. Вдруг он встал и быстро стал одеваться.

– Чего ты? – шепнул я, пересиливая сердцебиение.

– Надо доложить дежурному по лагерю.

– Постой, балда, – сказал я, когда он оделся. – Что же мы ему докладывать будем?

– Да все, что было.

– А если он не поверит?

– Приведем. Дело, брат, особенное, леший бы его драл! – хмуро ответил Москаленко, надевая на ремень штык.

– А если при нем ничего не будет? Да и придет ли он еще?.. Так он тебе и поверил. Просто подумает, что с ума посходили, или еще хуже, что нализались, как свиньи. Что тогда?

– Н-да, – протянул Москаленко и сел на сенник. – Что же делать-то?

– Ты боишься?

– А ты?.. – спросил Москаленко.

– Неприятно! Подождем еще… Такая история, может быть, раз в тысячу лет случается, а мы сдрейфим… удрать-то всегда успеем.

При свече, как и при лампе, непонятное уже не пугало. В двадцати шагах за дверями спали солдаты, спички и оружие были под рукой, притом же нелепая ночная история начинала злить, хотелось довести ее до конца.

– Подождем, – покорно сказал Москаленко, уставившись на свечку. – Только ты, Шурка, вопросов этих дурацких больше не задавай, а то не останусь.

– Не буду, – ответил я тихо.

Когда огарок погас, я ясно почувствовал, что я и не мог задать больше ни одного вопроса. Я вдруг крепко поверил, что, если бы в ночной полумгле раздался ответ, – какой бы то ни было ответ той невероятной неведомой силы, которая перебросила мою фуражку со стола на кровать, я бы не выдержал этого. Разорвалось бы сердце, или лопнуло что-нибудь в мозгу, или я, высадив дверь, бежал бы с диким воем вдоль лагеря, пока бы не упал лицом в землю…

Я высунул голову в окно, посмотрел на ясную спокойную луну, глубоко вдохнул свежую ночную струю и успокоился.

Что было еще? Почти ничего. Мы с Москаленко стояли, растопырив ноги, на кровати, упираясь изо всей силы в ее спинки, мы весили оба по меньшей мере девять пудов – и все-таки кровать содрогалась под нами, как живая, и била, сотрясая барак, ножками об пол… Мы упирались руками в железные полосы спинок и, странно вспомнить, хохотали, потому что мы уже ПРИВЫКЛИ к небывалому и неслыханному нами явлению. А потом, когда нам надоело, я соскочил на пол, а Москаленко лег на край кровати, свесил под кровать голову, вытянул перед собой руку с бульдогом и шепотом, точно боясь, что его кто-нибудь мог услышать, попросил меня сесть рядом на пол со спичкой наготове. При первом движении кровати я должен был зажечь огонь…

Но мне вдруг стало неудержимо смешно, и, когда кровать снова хрустнула, я, вместо того чтобы зажечь спичку, быстро сказал:

– Приказываю тебе, приказываю тебе! Цапни его за волосы!

Что почудилось Москаленко – не знаю. Но он, как бешеный, вскочил с кровати, наступил мне сапогом на грудь и бросился к окну… Я уронил спички и, в смертельном страхе, что останусь в бараке один и без огня, схватил его за плечи и стал оттаскивать. Перевернули стол, опрокинули лампу, Москаленко сдавил меня под мышками так, что у меня загудело в голове, но я как-то вывернулся и, двинув его в бок, вылетел, царапая руки и шею, в окно, головой в мягкую траву. Через минуту на меня свалился Москаленко, вскочил на ноги и плюнул:

– Тьфу! Чтоб ты погиб со своим помещением вместе…

– Да что тебе показалось? – слабым голосом спросил я из травы.

– Показалось! Еще спрашивает, свинья персидская. Стану я тебя еще ждать, чтоб показалось… Ничего не показалось. Тьфу!

Через десять минут мы уже спали, как каменные, в фельдфебельской палатке на чьей-то подвернувшейся шинели, – а днем, придя со стрельбы, долго стояли в недоумении перед невзрачным сереньким бараком и удивленно переглядывались: что, мол, за чепуха такая? Но когда Москаленко сломал штыком замок, то оказалось, что не совсем «чепуха»: крепкие ножки кровати были согнуты крючком, в полу под ножками были глубокие выбоины и царапины, точно кто-нибудь скакал на одном месте по полу на железном костыле…

На следующую ночь привалила ватага вольноопределяющихся (Москаленко не удержался и рассказал им о нашей ночной истории). Конечно, ничего не повторилось. Вольноопределяющиеся пили водку, хватали друг друга за нос, рассказывали пещерные анекдоты, потом зажгли лампу и проиграли до зари в банчок (я не был, мне передавал Москаленко), – о нас же единогласно решили, что мы попросту были пьяны, как каптенармусы…

В бараке я больше не ночевал. Вещи перевез в тот же день в город и поселился у знакомых на даче, возле лагеря. Кровать осенью продал старьевщику и о дальнейшей ее судьбе ничего не знаю…

* * *

Я знаю – никто не поверит тому, что все рассказанное здесь правда. Больше того, если б я сам прочел такой рассказ, я тоже никогда бы не поверил, что все это могло случиться… И все-таки это было именно так, как я рассказал. В памяти сохранилось все до последней подробности, хотя с тех пор прошло уже десять лет. Мне очень бы хотелось, чтобы в моей жизни не существовало этой ночи, так было бы спокойнее, потому что теперь я не знаю, что делать моему сознанию с этим острым и нелепым случаем. Ведь я-то сам не могу себе сказать, что его не было.

Написал же я этот рассказ вот для чего: когда-нибудь люди, вероятно, будут знать, что им делать с такими фактами, – и вот тогда, может быть, мое правдивое и подробное описание окажется нелишним.

А пока считайте, что это был «рассказ». Еще один рассказ. Пусть так…

<1913>

ДРУГ *
I

Началось до смешного просто. В один из слякотных петербургских дней Василий Николаевич Попов вернулся с уроков домой и нашел на столе рядом с прибором письмо. Этакий галантный сиреневый конверт в крупную клетку, залихватский почерк, полностью выписанный и подчеркнутый титул:

Его Высокоблагородию Г-ну такому-то,

а на обороте зеленая печать с коронкой и выкрутасами.

Перепиской Василий Николаевич себя не обременял, знакомых писарей не имел.

От кого бы? – Штемпель был тамбовский, но мысль о Тамбове ничего, кроме смутных образов тамбовских окороков, не вызвала. Попов неторопливо распорол зубочисткой толстый конверт, прочел, удивленно хмыкнул и позвал сестру, которая возилась на кухне с жарким.

– Нина, поди-ка сюда!..

– Сейчас несу!..

– Да нет! Я про письмо.

Нина Николаевна простучала каблучками по коридору, внесла на сковородке еще ворчавшую свиную котлету, поставила ее перед братом и села напротив него, деловито облокотившись:

– Ну?

– Угадай, от кого.

– Прекрасный пол? – она подразнила, но видно было, что ни на секунду не верит тому, что сказала.

– Нет… Какое… От Петухова. Помнишь?

– От какого Петухова?

– Боже мой, товарищ по гимназии. Толстый такой, блондин…

– Не помню. Ну, так что же?

– Да вот. Переезжает в Петербург. По этому поводу вспомнил о моем существовании, выражает уверенность и прочее. На ты. Все, как следует.

– Ты что же? Дружил с ним?

– Почти. Водку пил, банчок. Давал ему списывать. Да, дружил! – вдруг радостно вспомнил Василий Николаевич. – Рыбу ловили, как же, раков. За Катюшей Кривенко вместе ухаживали, только обоим был нос: Шильский-бродяга перебил, красивый был, мундир такой шикарный… Куда нам!.. Фу, как давно было – точно триста лет назад. (Василию Николаевичу шел тридцать первый год.)

Он мечтательно отправил в рот приставшую к краю тарелки картофелинку и вздохнул.

– Гм… Что ж ты, Васюк, с ним будешь делать? – озабоченно спросила Нина. – Он, пожалуй, так со всеми потрохами к нам и ввалится.

Она представила себе их три чистенькие комнатки и постороннего полного человека: непременно курит, все трогает руками, валяется целыми днями на новом диване и съедает один весь их обед.

– Нет, зачем же… – нерешительно протянул Василий Николаевич. – Он пишет, что в пятницу вечером будет у нас. Увидит сам, что здесь негде. Да и церемониться с ним нечего!

Нина Николаевна пожала плечами и пошла за киселем, а Василий Николаевич лениво поднялся с места, достал с комода альбом с полуотвалившимся жестяным рыцарем и после долгого перелистывания разыскал среди полувыцветших, похожих друг на друга коллег-восьмиклассников, Петухова. Лицо как лицо, посмотришь – ни тепло, ни холодно, – отвернешься – забудешь. «Лапша», – подумал Василий Николаевич и, вытащив карточку, перевернул ее:

«Жизнь прожить – не поле перейти». – «Милому и дорогому другу В. Попову от любящего его друга Димитрия Петухова».

– Гениально! – усмехнулся Василий Николаевич. – Другу от друга. Как же! – Он вставил карточку на место, медленно разорвал письмо и принялся за кисель.

II

Вечером в пятницу к Василию Николаевичу ввалился рыхлый, улыбающийся блондин в котелке, круглорожий, с жиденькими китайскими усами и почти без глаз, – наполнил всю квартиру наглым запахом дешевого шипра и вспотевшей лошади, сбросил с себя на сундук нелепое пальто с серыми бараньими обшлагами и воротником и шумно полез целоваться. Это и был Петухов.

Василий Николаевич поцеловался, тщательно подбирая губы (черт его знает, здоров ли?), познакомил его с выпорхнувшей из коридора сестрой и повел гостя к себе в кабинет к дивану. Сели. Василий Николаевич не знал, как начать – на ты или на вы? Но Петухов затараторил сам:

– А ну-ка, покажись, Базиль? Сколько лет, сколько зим… Да ты, брат, молодцом, все такой же. Полысел только, хо-хо, здорово полысел. Как живешь? А? Ну, рассказывай, рассказывай!

«Болван!» – коротко разъяснила про себя Нина Николаевна нового знакомого, но вспомнила, что он пришел без чемоданов, и, приветливо рассматривая простенок, спросила:

– Чаю хотите?

– Не вредно! Не откажусь. Не откажусь…

Василий Николаевич остался наедине с гостем и, недоумевая, начал «рассказывать»:

– Да вот, существую. Холост. Живем с сестрой, работаем, – я в коммерческом литературу преподаю, сестра в городском училище подвизается… Много читаю… Театр. – Он остановился и, слегка отклонившись от слишком шумного дыхания друга, подумал. – «Что я ему расскажу? Вот чудак!»

Но вспомнил испытанный рецепт и обрадовался:

– Что я?.. Ты лучше про себя расскажи, Димитрий… Петрович.

– Степанович… ха-ха… забыл?

Упрашивать не пришлось. О себе Петухов всегда охотно распространялся, а здесь, где никто его не знал, было особенно просторно. Он живописно откинулся к спинке дивана и, широко обнаружив все великолепие тонов своего уездного жилета, взял Василия Николаевича за цепочку.

– Всяко бывало. Был и на коне, был и под конем… Ты здесь в качестве невского аборигена и понятия не можешь иметь! Среда, конечно, того, – со всячинкой, но женщины – какие женщины! Только ради них со всем примиряешься. И не какое-нибудь курсье, – разговоры, морально и принципиально, с точки зрения вашего позволения, Вейнингеры и все такое… Гиль!.. Все по природе, – лови свой миг и благословляй судьбу.

– Ловил? – недоверчиво спросил Василий Николаевич, незаметно освобождая цепочку.

– А ты как полагаешь? Пальца, брат, в рот не клади. Ах, милый, представь себе ярко: вокруг хамье, с десяти до четырех торчишь в присутствии, «принимаешь во внимание» да «присовокупляешь при сем», мзда сто целковых в месяц, ни сантима доходов, вечером собрание, ночью рижский бальзам, преферанс и никаких гвоздей – и вдруг среди всей этой тундры пышные цветы любви, страсти и неги… И какие цветы! Ты, брат, не ухажер, не поймешь.

Петухов сжал потной, горячей рукой равнодушную ладонь Василия Николаевича, шумно вздохнул и, явно привирая, принялся рассказывать отдельные случаи из своей ухажерской практики.

Василий Николаевич сидел и слушал, – губы улыбались сами по себе, в глазах сонно перебегали искры ленивой насмешливости, но недоумение все росло. Он не мог отрешиться от странного ощущения: ему казалось все время, что рядом с ним сидит не Петухов, тот самый Петухов, с которым он когда-то играл на гимназическом дворе в чехарду, – а какой-то средний пассажир российского трамвая, самое загадочное и постороннее существо на свете, и, торопясь, раскрывает перед ним свои самодовольные идиотские недра. Резал глаза нелепый большой университетский знак на сером пиджаке, удивляли давно забытые словесные фиоритуры. Мало-помалу становилось скучно.

– Чай пить! – мрачно позвала Нина Николаевна из столовой.

За столом друг опять начал о себе, томно адресуясь главным образом к Нине Николаевне, на фигуру которой он облизнулся еще в передней.

– Как у вас уютно! Сразу чувствуешь женскую руку… Прекрасную женскую руку, одухотворяющую, так сказать, все, к чему она ни прикоснется. Н-да. Мы вот спорили с вашим братом о любви (Василий Николаевич удивленно поднял глаза)… Я убежден, Нина Николаевна, что вы будете на моей стороне. «Но нет любви, и дни ползут, как дым»… Не правда ли?

Петухов необыкновенно осторожно прикоснулся носком сапога к ботинку Нины Николаевны, но встретил в ответ такой изумленный и брезгливый взгляд, что поспешил убрать ноги под стул.

– Вам крепкий или средний?

– Кре… Средний. Мерси! Вы позволите?

Он щелкнул серебряным портсигаром, испещренным уменьшительными именами жертв своей неги и страсти, и закурил, не дожидаясь ответа.

– Что ж так сидеть? А, господа? Двинем куда-нибудь ознаменовать встречу… Какой здесь кабачец пошикарнее, Базиль?

– Право, не знаю. Да и не стоит. Я устал, а сестра не любит.

– Пуркуа? Можно вызвать автомобиль, заказать кабинет… Кутить так кутить. Ставлю на баллотировку! Только чур, условие – я угощаю…

– Нет, брось. Спасибо… Ты зачем, собственно, в Петербург приехал? – перевел разговор Василий Николаевич, рассматривая с легкой тоской лоснящееся лицо сидящего против него постороннего человека, тянувшего в себя со свистом чай.

– Зачем приехал? Друг мой!.. Я, как тебе отчасти известно, с пятого класса, т. е. слава Богу, семнадцать лет служу музам. И, увы, как тебе безусловно известно, меня за пределами Тамбова и его уезда ни одна собака не знает. Питер – центр: сто редакций, тысячи рецензентов, десять тысяч комбинаций. Ком-пренэ?

Петухов хитро подмигнул другу, погрузил свою ложечку в вазочку с вареньем и отправил ее к себе в рот.

– Ах, вот что? – улыбнулся Василий Николаевич. Он вспомнил, что, действительно, когда-то, бесконечно давно, Петухов писал сонеты, другой его друг, Ника Плющик, увеличивал cartes postales [15]15
  Почтовые открытки (фр.).


[Закрыть]
, а сам Василий Николаевич очень художественно выпиливал рамки. – Служили музам…

– Ты, кажется, удивлен? – Лицо неожиданного Петрарки исполнилось снисходительной иронии. – Впрочем, кое-что со мной. – Он бережно прикоснулся пальцем к боковому карману, торопливо допил чай и привычным движением вывалил на стол грязную пачку завихрившихся газетных вырезок и листочков.

– Вот.

Нина и брат переглянулись. Что ж? Пусть хоть балаган… Но балагана не было. Было просто невыносимо скучно и противно. Точно средняя овца, кое-как прожевавшая полфунта страниц из Апухтина, Надсона и Лохвицкой, обрела вдруг дар тусклого обесцвеченно-плоского слова и заблеяла на одной ноте:

 
На заре моей жизни унылой
Счастье вдруг посетило меня:
Получил я блаженство от милой,
 Горячо полюбил я тебя…
Не страшны мне страданье и горе,
Не боюсь я людей клеветы,
Так как счастия светлого море
Подарила мне, милая, ты!
 

Дальше шли: желанья-свиданья, грезы-розы, сидели-трели и т. д., до одуренья…

Долго читал, одно за другим. Минут двадцать – не меньше. Но Василию Николаевичу показалось, что часа четыре, а Нине – что с прошлой пятницы.

Когда он наконец замолчал и победоносно насторожил уши, привыкшие к добродушным и увесистым уездным комплиментам, в комнате наступила неловкая тишина.

– Здорово! – сказал наконец Василий Николаевич, избегая взгляда сестры. – Ишь, сколько ты, брат, накатал…

Нина ничего не сказала. В упор уставилась на поэта и еще раз едко подумала: «Болван».

Она встала, не предложив второго стакана, ушла к себе в комнату и там, не зажигая огня, села в угол к окну. «Осел! Как он смел лезть своими ногами! Тоже поэт… Удивительно, как таких олухов печатают. Приехал в Петербург. Как же! Тут тебе покажут. Будьте покойны…»

Эта мысль ее несколько успокоила, но наглый табачный дым, потянувшийся из-под двери, и вновь заскрипевшее в ушах самодовольное блеяние Петухова пробудили едва преодолимое желание распахнуть дверь и крикнуть: «Эй вы, животное, убирайтесь отсюда вон!» – Нельзя… Она порывисто поднялась с места и, бессильно усмехаясь, ушла на кухню.

Василий Николаевич должен был страдать один. Человек из трамвая прочел еще дюжины две листочков – стихотворения в прозе, новеллы, баллады и все такое. Прочел две тщательно подклеенные на толстой бумаге рецензии о каких-то своих «Искрах души»: «Приветствуя молодое дарование нашего даровитого местного поэта, горячо рекомендуем его вниманию наших читателей…» На часах пробило половину двенадцатого.

– Я тебя не стесню, Базиль, если переночую, а? А то далеко, брат, переть.

– Нет, нет, пожалуйста, – с тоскливым радушием пробормотал Базиль.

Другу постелили на диване, простыню Нина Николаевна дала самую старую, подушку самую жесткую, ящики комода выдвигала так, что стены тряслись. Но увы, друг ничего не заметил.

Василий Николаевич сделал вид, что ложится рано, но эта невинная хитрость не помогла. Друг разделся, лег и, блестя во тьме непотухающей папиросой, перешел к анекдотам. Анекдоты были вроде фотографий парижского жанра – до тошноты циничные, нелепые и грубые. Надо было оборвать, но хозяин не решился и попросил только, чтобы потише, а то сестра услышит…

К двум часам Петухов заговорил о гимназии. Василий Николаевич несколько оживился и тоже вспомнил два-три выброшенных из памяти за ненадобностью случая. Около трех часов, после продолжительной паузы, друг наконец спросил:

– Слушай, Базиль…

– А?

– У тебя нет в Питере подходящих знакомств?

– Каких?

– Литературных… Ты ведь всюду вращаешься…

– Нет, – злорадно ответил Василий Николаевич, натягивая на глаза одеяло.

– А у Нины Николаевны?

– Нет.

– Гм… – гость вздохнул и потушил папиросу.

– А у твоих знакомых?

– Нет! – еще злораднее ответил Василий Николаевич.

– Тэкс… Ну, спокойной ночи.

– Приятных сновидений. – Василий Николаевич язвительно улыбнулся под одеялом и через минуту уснул.

Ill

Прошло две недели. Брат и сестра сидели после обеда за столом и, с привычным уже для них сладострастием злобы, говорили о друге.

– Это дико, Васька! Мы проходим через сотню измов, спорим о судьбах мира, свысока смотрим на обывателя, считаем себя внутренне свободными, гордимся этим, верим только своему чувству выбора, уму и вкусу, и вдруг первый встречный хам делает из нас половик для вытирания своих идиотских ног… Влезает с улицы в дом, невыносимо оскорбляет изо дня в день глаза, уши… обоняние, – Нина вспомнила ужасный шипр и окурки на всех столах, – и мы ничего не в состоянии сделать… Гадость!

– Но что же с ним делать? – раздраженно спросил Василий Николаевич.

– Выгнать!

– Ах, Нина… Не могу же я. Ведь это все-таки не кошка, забежавшая с черного хода.

– Хуже… Если ты не можешь, я могу.

– Как? – Василий Николаевич с тревожной надеждой посмотрел на сестру.

– Очень просто. Напишу письмо: милостивый государь, брат мой человек деликатный и рохля. У вас с ним решительно ничего общего нет, мне лично вы противны. Вы человек бездарный, навязчивый, некультурный, ничего не делающий и потому не щадящий чужого времени…

– Курящий… – подсказал Василий Николаевич.

– Ты вот смеешься, а я напишу. Ей-богу, напишу!

– Не напишешь, Нина. Нельзя.

– Почему нельзя? Если этот болван сам не понимает, шляется каждый вечер, не замечает, что его едва выносят, читает все письма у тебя на столе, засыпает пеплом твою работу, остается ночевать даже тогда, когда ты говоришь, что ты нездоров, – как с ним можно поступить иначе?

– И все-таки нельзя.

– Почему?! – Нина готова была заплакать от злости.

– Потому. Разве он виноват, что он такой? Зачем оскорблять напрасно человека…

– А я виновата, что он такой? Или ты виноват?.. А нас он не оскорбляет? Значит, любой прохожий со свиным затылком, случайно познакомившийся с тобой в бане, может прийти к тебе в дом. Придет, развалится в кресле, положит тебе ноги на плечи, начнет ругать всех талантливых людей бездарностями, а свою бездарность навязывать, как гениальность, – и ты – ничего?.. Ты – ничего?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю