412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саша Черный » Том 4. Рассказы для больших » Текст книги (страница 23)
Том 4. Рассказы для больших
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:07

Текст книги "Том 4. Рассказы для больших"


Автор книги: Саша Черный


Соавторы: Анатолий Иванов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)

ВИЗИТ *

К взрослому человеку пришла в гости знакомая маленькая девочка, – на весь день! С почтительной радостью стянул он с нее шершавое пальтишко, размотал шарф и, как кожу с банана, снял рыжие гамашки.

На звонок примчался в переднюю озорной фокс, с разгону толкнул девочку передними лапами, схватил девочкину гамашу и так яростно стал ее теребить, точно у него на свете злее врага не было.

– Отдай! – строго приказал хозяин. – Сейчас же отдай, негодная собака!.. Разве так встречают гостей?

Но негодная собака прекрасно понимала, что человек хочет быть строгим, но не умеет. И помчалась в столовую с гамашей и заставила человека и девочку бежать за собой вокруг стола, пока все не уморились и не плюхнулись на диван, высунув языки, словно они втроем только через Ла-Манш переплыли.

– Я вам завидоваю! – сказала девочка, прижимая нос к горячему собачьему боку.

– Почему, дружок?

– У вас есть живая собака… Она с вами живет всю жизнь?

– Только год. Год назад она даже стоять не умела на паркете. Лапы расползались во все стороны.

– Ее мама была пудель?

– Нет. Мама ее фокс, и она фокс.

– Почему же она такая барашковая?

– Такая порода. Иглошерстый фокс.

– Она мальчик?

– Девочка.

– Ничего не понимаю: косматая – и фокс, бородатая – и девочка… Вы, верно, сами не знаете.

Человек виновато вздохнул и пошел к буфету доставать сладости. Ели липкие финики, тянучки и холодные душистые мандарины. Девочка, впрочем, больше кормила фокса. Она была уже давно мама, – и у нее было три дочки – куклы, и она знала, как надо обращаться с годовалой собачкой. Вынимала из фиников и мандаринов косточки, сдирала с тянучек восковую бумажку и по крошечным кусочкам совала фоксу сласти в пасть. А он, бандит, чуть с пальцами их не отрывал.

Наелся, перевернулся на спину, вытянул лапы кверху, оскалил зубы и застыл. Хорошо жить на Божьем свете…

– Он улыбается, да? Я вам завидоваю!

Кто-то маленький тихо постучался во входную дверь, очевидно, не мог дотянуться до звонка.

Фокс леопардом слетел с дивана и с оглушительным лаем ринулся к двери… О! О! Он ей покажет, он знает, кто это стучится… Это консьержкина девчонка, которая по утрам просовывает под дверь газеты и дразнит его до исступления!..

Но хозяин сунул фокса головой книзу подмышку, бросил в столовую и захлопнул за ним дверь. «Нечего, нечего лапами скрести, – не страшно! Не умеешь себя прилично вести, сиди в карцере».

Пришла Жильберта – тихенькая консьержкина дочка с раскосыми глазками и школьной медалью на фартучке – за отличное поведение. Русский жилец просил ее прийти поиграть с русской девочкой. Принесла с собой все свое семейство: замшевую грязную даму в вязаных штанах, трехногого ослика (которого фокс особенно ненавидел) и целый десяток целлулоидных детей ростом от стакана до наперстка. Русская девочка тоже принесла с собой в корзиночке своих дочек – одноглазую мулатку Дэзи, румяную чешку Вушу и желтую, как шафран, любимую японку Линь.

Пошли в дальнюю комнату (жилицы не было дома) играть. Тихенькая Жильберта улучила минутку, – хозяина нет, ушел на кухню, – и, вернувшись на цыпочках к столовой двери, сунула под дверь угол своего фартука и подергала его во все стороны.

За дверью, точно дюжина фоксов зарычала, давясь от злости. Задребезжали стекла, отозвалась на стене мандолина… Хозяин выскочил из кухни: ничего нет. Что такое? «Ты что, негодный пес, с ума сошел? Скандалист! Цыц! Цыц, тебе говорят!..»

Бедный фокс покорно приник к ногам, завилял лохматым обрубком и, укоризненно вздыхая, поднял на человека умные глаза. Как тяжело быть немым, как горько не уметь объяснить, что ты не виноват, что даже человек начинает лаять и бросаться на дверь, если его станут дразнить продетым под дверь углом фартука…

Хозяин сидит на кухне на газетном листе в полосатом переднике и красит шкафик. Это чудесное, самое спокойное в мире занятие. Краска пахнет смолой и скипидаром, как палуба океанского парохода. Можно выбрать из прошлого самую счастливую неделю, самый веселый день – и вспоминать минуту за минутой, будто медленно, ложечкой за ложечкой, фисташковое мороженое ешь. Пролетит мимо губ моль, – можно подуть ей вслед. Сведет лопатку, – можно во все стороны покрутить плечом. Но если фокс каким-то чудом умудрится открыть из столовой дверь и примчится на кухню, тут уж ничего не поделаешь… В одной руке кисть, в другой баночка с краской, ноги поджаты. Чем его отгонишь? А он, злодей, за все человеческие несправедливости, за все обиды, норовит подскочить к самому носу человека и лизнуть его в губы…

Только на кусок сахара и удается заманить собаку снова в карцер.

А в дальней комнате французская тихая болтовня. Две чужие девочки в полчаса подружились так, как взрослые дамы и за год не подружатся. Мало ли общего: кукольные детские болезни, пирог из золы с изюмом на «Саламандре» печь надо, ослика причесать и блох из него выловить… А потом еще одна таинственная забота: прибежали на кухню, выпросили клочок старой занавески. «Зачем?» Потрясли головами и назад. Когда эти взрослые научатся не расспрашивать о том, что их не касается?..

Впрочем, через пять минут все и открылось. Девочки, торжественно шагая одна за другой, принесли на кухню мулатку и чешку в белых платьицах, в кружевных вуалях, стали рядом перед человеком в переднике и попросили, чтобы он благословил их детей.

– Женятся они друг на дружке? – спросил он удивленно.

– Да нет же! Какой вы странный… У них первая комюньон, – строго ответила русская девочка. – И вы должны их благословить.

Взрослый человек положил на газету кисть, поставил на пол банку с краской и, как умел, исполнил просьбу детей. Скрестил над кукольными головами руки и сказал:

– Благословляю и поздравляю! Слушайтесь ваших мам и, когда переходите через улицу, старайтесь не попасть под автомобиль.

Консьержкина девочка собрала свое семейство в коробку и ушла к себе обедать. Русская девочка снова сидит на диване, прижавшись к теплому собачьему телу. Фокс не злопамятен, он уже забыл о своей обиде, лижет свою лапу, а попутно и розовое девочкино коленце, точно это тоже его пятая лапа.

Взрослый человек хитрит. Он только что рассказал девочке четыре сказки – «о таракане, который заблудился в латинском словаре», – остальных названий он уже не помнит… Больше рассказывать ему нечего. И он, потягиваясь в кресле, говорит девочке:

– Баста. Теперь ты мне расскажешь сказку.

– Я не умею.

– Очень даже умеешь. Уж я по глазам вижу.

– Не умею и не умею! О чем я вам рассказывать буду?

– Об ангелах. Как они живут, что делают?

Девочка задумалась, сложила у собаки лапки накрест и ровным голосом начала:

– Они живут у Бога. И Бог им позволяет кушать все, что они хотят – изюм, фиги, финики, кроме одной яблони, на которой ядовитые яблоки. Они никогда не спят, всегда спокойны, не дерутся, не ругаются… Ночи там не бывает, всегда светло и тепло. Школ тоже нет. Бог учит их петь святые песни. Он играет на белых балалайках из слоновой кости, струны золотые. Они носят белые платья и коронки из цветов. Дальше я не знаю…

– Кто же им шьет платье?

– Никто не шьет. Бог проведет руками вот так – и платье готово. Они никогда не устают. Играют в хороводы, в прятки, в мячики, – прячутся в облака. Когда ангелы ведут себя плохо, с них снимают крылья, и они летят в ад. На всю жизнь, пока не исправятся…

Девочка остановилась и запела:

– Дальше я ни-че-го не зна-ю!

Фокс соскочил с дивана и залаял на человека: «Ты чего пристал к девочке? Сочинительница она, что ли? Иди лучше на кухню… Слышишь – чайник кипит…»

Хозяин встал с кресла, по дороге погладил по голове девочку и фокса и пошел на кухню хозяйничать…

А девочка обняла собаку, расправила ей взъерошенную шерсть и тихо ей на ухо сказала:

– Когда у тебя будут дети, ты должна первого, самого первого подарить мне! Слышишь?

И фокс в ответ, совершенно сознательно, подмигнул ей правым глазом: «Ладно-ладно, – пусть только выдадут замуж, а уж за мной дело не станет…»

<1929>

ПТИЧИЙ ДЕНЬ *

У прикованной к двум беженским тачкам четы Звонаревых была мечта. Не какая-нибудь мотыльково-переливчатая мечта, которая в наши дни даже молодых поэтов из стихообделочного цеха не удовлетворяет. Мечта – крепкая, прочная, приближающаяся к воплощению шаг за шагом с каждым пятифранковым билетом, опущенным в сберегательное чрево банки из-под какао.

Он был ночной шофер – развозил праздношатающихся южноамериканцев по теплым парижским местам. Навстречу летели фонари пустынных набережных, карусели и световые рекламы на площадях. Весь, точно механический глаз и сердце мотора, напряженно смотрел он перед собой, чертом, на сантиметр от панели, влетал в ночную мглу переулков, ревел гудком на перекрестках… Быстрая езда, как вырвавшееся сочное, русское слово, как крепкая папироса – успокаивала и освежала, гнала прочь дремоту и нешоферские, посторонние мысли. Но на стоянках, в минуты антрактов, он стоял, прислонясь к тусклой стойке, перед багровым, похожим на банщицу ресторатором и думал о своем, потягивая скверный, теплый кофе. Ни грога, ни кальвадоса он давно уже не пил: каждый сэкономленный франк шел на «мечту». И не раз гул отъезжавшего такси казался ему морским прибоем, лампочка над грязно-сизой стеной – пылающим в лазури солнцем, а безбровый вялый ресторатор – добрым рыбаком, молчаливым и уютным собутыльником.

Жена сидела в тесной меблированной комнатушке возле Порт-д-Орлеан и по целым дням пришивала бархатным собачкам глаза и уши. Эти, похожие на недоносков, уродцы заполняли все стулья, стол, валялись на кровати в ногах отдыхавшего от обеда мужа, амфитеатром громоздились на узком диванчике. У всех были идиотские косые, круглые глаза, – так что глядя на них, невольно каждый испытывал чувство сердечной тошноты и сам начинал сводить глаза к носу. У всех одно ухо торчало штыком кверху, другое висело вареником… Но они давали хлеб, и их приходилось терпеть.

Сосед по номеру, русский карапуз Борька, который иногда забегал поразвлечься, неизменно здоровался по-своему с хозяйкой комнаты и с собачками:

– Бонжур, тетя Поля… Здорово, щукины дети!

И только он мог часами этими «щукиными детьми» забавляться: натравливал их друг на дружку, сам рычал, сам и огрызался, строил их на полу повзводно и, стараясь не шуметь, укладывал их спать вокруг головы с боков похрапывающего на постели шофера.

Но бедной тете Поле они осточертели до того, что она всегда поворачивалась в один угол, разгроможденный от собачек, чтобы их не видеть во время работы. А очередное безухое и безглазое чучело, лежавшее у нее на коленях, прикрывала до головы носовым платком… Никакого подобия уюта нельзя было наладить с этими тварями, – даже на тарелке с хлебом, раскинув лапы, валялся раскосый бульдожка, которого больше некуда было приткнуть.

Помогала «мечта». Каждый пришитый глаз и ухо приближали к ней. И шофер и жена его, сближаясь перед ежедневной разлукой головами над картой южного побережья Франции, знали, что еще пять-шесть недель – и они напьются живой воды досыта, наберут новых сил еще на тысячи ночных рейсов и бархатных собачек.

А тут, кстати, на «марше-о-пюс» купили они за грош обрывок американской походной палатки. Почистили, перекроили ее дома по образцу, который нашли во французском бойскаутском журнале, приладили бамбуковые палки… Даже репетицию устроили: расставили на полу двускатный навес, заползли под него, как две веселые большие собаки, и хохотали до слез, когда навес завалился на них, царапая шершавым брезентом щеки и руки. Ничего… На земле заваливаться не будет, – в паркет ведь палок не воткнешь. И места предостаточно!

Странная штука: когда человек увлечется какой-нибудь «мечтой», он и ящик из-под рояля готов принять за чудесную меблированную комнату, если ящик становится частью его детской игры.

Приятель их, бродячий фотограф, обрыскавший все средиземные лукоморья, клялся святой Агатой и своей головой, что он, по его выражению, видел, как два англичанина жили там у залива под Бормом вот точно в такой же крохотусенькой палатке. И как роскошно жили! Даже ноги наружу не торчали, когда у них ночевал третий гость из соседнего курорта… Природа сверхъестественная: Крым, плюс Урал, плюс Кавказ. Даже Алтаем припахивает. И в доказательство показывал фотографии величиной с почтовую марку.

– А экономия какая: ни гроша не надо платить за отель. Значит, можно обедать виноградом, купить гамаки, взять напрокат лодку, а может быть, и козу? Козу, впрочем, решили не брать, потому что она, пожалуй, начнет ночью бодать палатку, – чего хорошего? Да и доить ее – наплачешься.

И главное – ни пансиона, ни чертовой хозяйки… Глотай всякую гадость, смотри на ее бюст и еще уважай ее неизвестно за что. Спасибо! Ни прислуги, ни полсотни новых соседей, торчащих из всех углов, вроде вот этих собачек, ни беженских разговоров на веранде, под верандой, на берегу и в море. Жизнь на полной воле по старинному рецепту Адама, Евы, Диогена, Робинзона и прочих, понимающих в этом толк людей…

И настал день. Пришли долгожданные ярлыки на удешевленные билеты. Все тот же приятель-фотограф научил, – он все необыкновенное умел доставать, даже удешевленные билеты и сибирскую наливку из облепихи. Сдали такси, сдали всех удешевленных собачек (всех до одной!), разложили на столе и на кровати складную сковородку, складные ножи и вилки, складные стаканчики, складную удочку, складные табуреточки, – все в бойскаутском магазине достали. Потом все упаковали и поехали на Лионский вокзал.

* * *

Лодочник, лениво шлепая по воде веслами, подвез Звонаревых к тихой бухточке за лесистым мысом. Спрыгнул в воду и подтянул лодку к берегу, – мелкие, игольчатые рыбки так и брызнули во все стороны от возмутивших светлое лоно грубых босых ног. На песке выросли пирамидкой чемоданы, тючок с палаткой, ящик с посудой и провизией. Приезжие расплатились с лодочником, дружелюбно попрощались с ним и остались одни. На камне любопытная ящерица, в воде успокоившаяся рыбья мелюзга, над головой с истерическим всхлипываньем взволнованно кружит чайка.

Еще у железнодорожной конечной станции, после долгой ночной тряски в вагоне, стоя под наметом струистой, сквозной зелени перечного дерева, в обществе подтянувшегося к ним с тележкой ласкового ослика, почувствовали они себя, как зайцы, которых в тесной клетке подвезли к опушке огромного незнакомого леса и настежь раскрыли дверцу.

А по дороге, в лодке, когда медленно развертывались терракотовые глубокие складки сбегавших к воде оврагов, поросших поверху дроком и ежевикой, когда вода у лодки так блаженно синела и набегала с журчаньем на опущенную в воду ладонь, – они, муж и жена, только переглянулись. Да. Значит, несмотря ни на что, первозданное убежище еще живо, цветет и может приютить под бесплатной бирюзовой крышей и птицу, и ящерицу, а если они того стоят – и двух русских беженцев.

Долго и молча выбирали место. И, не сговариваясь, оба остановились среди уютной ложбинки у гигантской зонтичной сосны. Здесь. Сгребли в сторону шишки и хворост, расчистили площадку. Точно давно-давно, бесконечно давно, они уже эту работу не раз проделывали…

Звонарев осмотрелся: за камнем торчал углом к небу выброшенный морем ящик. Стол! В камышах желтела обглоданная ветром и водой пальмовая колода. Скамейка! А для очага и искать не надо было, – у самых ног валялись розоватые, зубчатые плиты. Выбирай и строй.

Ящерица долго смотрела, поставив лапки на обгорелый пень. Не было никого и вдруг – люди. Подкатили к сосне, вбирая голову в плечи и пыхтя, колоду, долго рыли ножами песок, прилаживали камни, клали поперек ржавые железки… Обмели ящик веткой можжевельника. А потом раскинули легкий, вздувающийся на ветру домик, подвязали под сосной две колыхающиеся сетки и разложили вокруг на песке такие забавные блестящие штуки, что так и тянуло лизнуть каждую язычком.

Работали в тишине и так серьезно, что пробегающий откуда-то с горы шершавый бродячий пес даже не залаял на новых постояльцев. Удивленно всмотрелся и побежал вдоль пляжа у самой воды по своим таинственным бродяжьим делам.

Так серьезно и тихо только дети и муравьи строят из песка и земли свои удивительные крепости и жилища. Должно быть, у этих взрослых людей, ночного шофера и жены его, пришивальщицы искусственных собачьих глаз и ушей, не все детское было изжито и засыпано трухой городских будней и забот.

Каждое движение было соразмерно, ладно и точно. Ориентировались сразу не хуже местных жуков и птиц, – будто всю жизнь жили так, на австралийский лад, под деревьями, среди камней, у плещущей воды, – кочуя с места на место.

Зато и «дом» вышел лучше не надо. Перед лазом в палатку примостились два пестрых, как жаба, гладыша. По бокам стола-ящика, словно солдатики на часах, стояли складные табуретки, а по другую сторону лежала солидная искрящаяся солью колода. И на столе, это уже женские руки постарались, в ржавой из-под горошка банке (тоже море выбросило) пушился чудесным веером пучок прибрежных лилий. Стрекозы садились на гамаки, кружились над ними, не понимали – что за сетки такие? Для чего?

Из заброшенного колодца у дальней развалившейся крепостцы, – лодочник им этот колодец указал, – муж, глава нового поселка, на самодельном коромысле, сосновой палке, медленно покачиваясь, принес в двух жестянках чудесную студеную воду. И по дороге обобрал и принес за пазухой охапку медовых фиг.

Сами лезли в руки, а дерево у колодца было ничье, стало быть, и их, беженцев Звонаревых.

За своим столом лакомились прекрасным даром старого дерева, отдыхали. Вокруг жующих ртов кружились осы. Странные осы, – не кусались, набрасывались на падающие на стол крошки плодов, сосали липкий сладкий сок, вздрагивали тигровым брюшком. Потом пили – и люди, и осы. Острая ледяная вода была лучше всего, что пили в Париже… Будто из глубоких корней деревьев и кустов, из слежавшихся песков, солей и глины вынесло наружу всю свежесть, всю силу земных соков. Теперь приезжие были спокойны: вода есть, значит, все есть. Оазис их будет процветать, и не придется через гору ходить к фермерам, клянчить по кувшину, таскать на плече, экономить чудесную влагу. Благословенны давно истлевшие руки, вырывшие когда-то этот колодец…

Напились и, повернувшись к морю, долго смотрели на невиданную с самого Крыма ширь… Но в Крыму под ногами горела земля, глаза не видели ни моря, ни неба. А здесь архангельскими крыльями ширились облака, сонно гудел взмывающий к солнцу аэроплан, неоглядная ширь синела, трепетала, ярко зеленела у скал подводными травами, как в первые дни мироздания, когда Господь положил кисти и сам засмотрелся на свое творенье.

«Быть может, этот переливающийся простор, облака, тихий шуршащий песок – и есть родина? Недаром моряки, вечные беженцы, любят ее больше суши…»

Так подумал ночной шофер и тотчас забыл, о чем он думал. Смотрел, слушал, дышал и гладил исколотые иглой пальцы сидевшей бок о бок женщины. Она такая близкая, привычная в городе, казалась ему сегодня сродни этим невиданным скалам, гигантским соснам, бесшумно перелетающим в кустах сорокам. Тепло розовело ухо, просвечивало насквозь солнцем и алой жизнью, русые нити волос перебирал ветер, и вся она была тиха и спокойна, как птица, наконец нашедшая свое гнездо. Даже глаза у нее позеленели, – кусты что ли бросили тень? И улыбалась она по-иному: бездумно и блаженно. А он в городе за ночной гоньбой по городу и дневной спячкой даже не замечал ее часто, как обои в номере.

И цветы, сухие прибрежные лилии, на которые она тихонько дула, тоже были ей, несомненно, сродни, – хоть им, цветам, не надо было возвращаться через три недели в Париж пришивать собакам глаза… Впрочем, об этом не стоило и думать.

Пошли купаться. Рыбы, конечно, даже и не подозревали, до чего хорошо окунаться в расцвеченную павлиньими красками воду, до чего радостно плыть, переворачиваться, нырять, с силой разрезать телом теплый, морской хрусталь. Рыбы всю жизнь в воде. Только когда десять лет не видишь моря и приезжаешь к нему с визитом на три недели, понимаешь, какое оно, это море…

Бегали по пляжу взапуски. На крупном песке так четко печатались легкие следы, так ново и весело было свободным пяткам и пальцам взбивать у самого берега брызги, вдавливать в песок влажный гравий, прыгать через скользкие валуны… И на свои тела смотрели они, играющие в воде люди, удивленно, словно и не их это были тела. В шоферских крагах, в жесткой фуражке и в пальто-балахоне, а она в вечном старом переднике и бумазейном халате (не для собак же рядиться), они сами не знали своей силы, своей молодости и красоты. Оба всегда сидели, – он за рулем, она за своими чучелами. Оба почти забыли, что можно плескаться в море, как в детстве в цинковой ванне, бросать через плечо камни, мчаться бесцельно вперед не хуже гончих собак.

Долго лежали они на солнце и всей кожей вбирали в себя мягкие уколы лучей. Они лежали носами в песок, прислонившись лбами к скрещенным ладоням. Даже чайки перестали волноваться, – пусть лежат. И только изредка касались друг друга пяткой, словно спрашивали:

– Хорошо?

– Еще бы!..

Потом долго играли в очаг.

Огонь в городе скован, мертв: холодно сияет в электрических грушах, в цветных трубочках реклам, тускло мерцает сквозь слюдяное оконце комнатной печурки. На перекрестках в жаровнях сладко чадит пригоревшими каштанами и не вырвется, не блеснет весело в глаза и лишь багрово мигает в опоясавшие жаровню дырки. А пожары… В Париже пожарные не позволят ни одной искре на улицу вырваться.

Как радостно и буйно взвивается у моря огонь!

Жена сидела, скрестив ноги, на песке, подбрасывала в огонь шишки, обломки весла и с треском ломавшиеся на колене куски камыша. А в котелке ворчала вода. Алюминиевые бока покрывались глянцевитой сажей, рыжие языки заглядывали в котелок, сквозной янтарный дым столбом улетал ввысь… Звонарев рыскал кругом, приносил с моря утыканные гвоздями доски, куски просмоленной пробки, ожесточенно вырывал из песка лопасти пальмовых ветвей. Стянул добычу веревкой и, яростно посвистывая, приволок груз к очагу.

Сел на песок и затянул первобытно-монотонную волынку, как кот, которого щекочут за ухом, как урчал, должно быть, первый человек, которому удалось разжечь первый костер. Песня пришла сама: шипел за спиной струящийся с дюн песок, поскрипывала сосна, ворчала вода на очаге, мурлыкал человек…

Чай отзывал копотью и носовыми платками, которые путешествовали в кастрюле из Парижа на юг. Нанесло в него и песку и хлопьев пепла, но вкусен он был необычайно, потому что среди прибрежных декораций под алыми мальвами заката чай, приготовленный на своем очаге, – всегда бесподобен. И русская чайная колбаса, поджаренная на прутиках на живом огне, стала уже не едой, не закуской, но превратилась в самую высокопробную лирику.

А закат действительно развернулся от края до края. Раскаленные рубиновые пряди переливались в вишневые, в дымчато-персиковые, – вздыбленные гривы румяных облаков завивались в малиновые страусовые перья…

Сквозь срезанное стекло, торчащее перед рулем такси в Париже, сквозь покрытое высохшими струйками пыли окно в отеле – никогда они такого неба не видели. Раздраконенные аперитивными плакатами грязные, косые стены и рядом какое-то небо. Какое? Даже в памяти не осталось.

По невозмутимо тихой воде медленно расплывался призрачно аметистовый остров. Звонарев встал. Там, на груде щебня в разрушенной крепостце у колодца он видел старую дверь. Встряхнулся и пошел: здесь, в пустыне такой находке цены не было…

Приволок с наслаждением, напрягая руки и ноги, положил дверь плашмя в палатке на четыре камня. Наломал за дюнами тонкого камыша, собрал груду сухих морских водорослей (невидимый Робинзон за них Богу молился!) и настлал на досках. Бросил сверху старое константинопольское одеяло, – хоть королеве спать.

Жена давно уже потягивалась и зевала.

Огненные вихри в очаге двоились и троились в глазах. И немудрено: день пути, лодка, возня и тысяча зеленых чудес… Как не устать.

На вещевой заплечный мешок, туго набитый водорослями, пришпилила она душистый носовой платок, согнувшись, вползла в шатер, долго обминала постель, уютно укладываясь, как кошка, наконец затихла и детским сонным голосом спросила:

– А ты?

– Я не хочу спать. Буду тебя сторожить…

Сторожить было незачем, – ни пиратов, ни тигров на этом побережье не водилось. Но доисторические родственники шофера охраняли ведь по ночам свое логово. И, вероятно, в такой же позе: обхватив руками колени, с толстым суком под мышкой.

Ночному шоферу не хотелось спать, да и по своей профессии стал он чем-то вроде летучей мыши. А небо и ночь развертывали новую чудесную страницу: над потемневшей водой искристой россыпью загорелись звезды, облачным полотенцем протянулся Млечный Путь, залучился вдали красно-белой сменой маяк, желтой ниточкой огней протянулся из-за мыса пароход. Застучали в невидимом море моторы рыбачьих лодок, проплывавших на ночь к островам. Вверху с утеса жалобно пискнула совка.

Он оглянулся на палатку. Спит.

За спиной опять заструился-засвистел песок, и в сухом мерном шипении Звонарев ясно расслышал дружелюбные тихие слова:

– Чудак, чудак! Ты там жил с женой годы – и не привык. А здесь ты день – и как дома. Три недели пролетят, как летний ливень… И что ж? Опять собачьи глаза и уши, опять ночная тряска у руля? Чудак, чудак! А что, если бы ты взял самую большую банку из-под какао и стал опять копить-копить… Не так уж много надо. И взял бы напрокат моторную лодку здесь на юге, возил бы разных брандахлыстов по заливам? И построил бы вот на этом же самом зеленом месте не брезентовый, цыганский шалаш, а жилье попрочнее… Что?

Он встал, пожал плечами и всмотрелся. Перед ним вдали у куста лежал бродячий пес и всматривался в потухающий отблеск очага. Люди были симпатичные, это ясно, и кожура чайной колбасы так приманчиво пахла!

Человек свистнул. Пес сделал шаг вперед, взвизгнул и исчез в темноте. Еще не решился. Завтра, конечно, он прибежит опять и подойдет поближе.

1929

Париж


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю