355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саша Черный » Том 4. Рассказы для больших » Текст книги (страница 21)
Том 4. Рассказы для больших
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:07

Текст книги "Том 4. Рассказы для больших"


Автор книги: Саша Черный


Соавторы: Анатолий Иванов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 38 страниц)

В ЛУННУЮ НОЧЬ *

По вечерам учительница любила уходить одна к морю. Детей в русской усадьбе укладывали спать рано. Младший мальчик, морщась, пил свое молоко и каждый раз упрашивал учительницу:

– Пожалуйста, Лидия Павловна, один глоточек.

– Пей сам.

– За мое здоровье!..

Так он, хитрец, по крайней мере глотков шесть спаивал ей: за свое здоровье, за здоровье старшего брата Миши, за здоровье дедушки в Лондоне и составителя хрестоматии – Острогорского… За здоровье больной индюшки, которая с утра до вечера чихала под балконом в своей конурке. И нельзя было обидеть ни дедушку, ни индюшку, ни Острогорского.

Старший Миша пил молоко без фокусов. Длинный и желтоволосый, вытягивался он, как репка, в постели, перебирал тихо на одеяле английские детские журналы со смешными пингвинами и зайцами и тихо спрашивал:

– Опять к морю?

– Да, дружок.

– Мыслить?

Лидия Павловна, улыбаясь, кивала головой.

– Каждый вечер?

Он удивленно пожимал плечами. А впрочем, разве у него нет своих секретов, разве не «мыслит» он сам, вытянувшись в постели и притворно закрыв глаза, чтобы взрослые не приставали: «Не спишь, Миша? Спи! Надо спать…»

Лидия Павловна вставала, пожимала мизинцем левой руки левый мизинец Миши, так они всегда прощались, и уходила к морю.

* * *

В эту пустынную ночь полная, налитая сиянием луна, словно ночное ртутное солнце, заливала тихий залив. В Париже даже не знаешь: луна ли сегодня в небе, либо световая реклама – крем для ботинок «Диана» – маячит вдали над улицей. Кто там в Париже подымает голову к небу? Коты на крышах, пять-шесть чудаков-астрономов да пьяный прохожий на окраине, беспомощно обнимающий уличный фонарь… Остальным ни до луны, ни до неба. И запрятаны они – облака, Млечный Путь, звезды и месяц – где-то там над домами так искусно, что только по календарю знаешь, полнолуние ли сегодня вверху, либо глухая, синяя тьма…

Но здесь у залива… Лидия Павловна сидела на пальмовой, выброшенной морем колоде, поглаживала рукой шершавую, забитую солью кору и смотрела. Отдыхала глубоко, до самого дна души, как много лет уже не отдыхала. Она долго вспоминала, перебирая в памяти год за годом, потерю за потерей, когда она была в последний раз так бездумно и просто счастлива? Пожалуй, перед самой войной, на одной из дальних линий Васильевского острова, у прохладного ночного окна, когда вот так же разливался над сонными крышами лунный разлив, а в голове кувыркалась и высовывала язык смешная, школьная радость: «К черту, к черту, к черту! Последний государственный экзамен сдан!..»

Кто знает, быть может, счастье и есть глубокий отдых, больше ничего. Выпрямленные плечи, свободно задумавшиеся, Бог весть о чем, глаза, лунное трепетание на руках.

И еще радовало Лидию Павловну, радовало и смущало, что здесь впервые с нее слетела этикетка – «эмигрантка». В городе опять сама собой приклеится. Пусть. Но здесь… Чье небо? Чья луна? Чей ветер? Чьи волны, шипящие у ног? Французские или русские? Ничьи – значит, и ее. И в этот час, когда в глубине долины, у подножий холмов вдоль всего побережья каменным сном спали в каменных сараях под широкими пальмами и смоковницами местные фермеры, старухи, мулы и куры, не одна ли она бодрствовала, не ей ли одной сияла лунная дорога… Чья лунная дорога – русская, французская? Ничья.

Учительница встала и обернулась. За спиной вздыхала и приветливо, словно для рукопожатия, протягивала лапу усадебная шершавая дворняга. Собака улыбалась, ей-Богу, улыбалась седой посторонней русской женщине широкой песьей улыбкой и совершенно явно своей несложной мимикой старалась объяснить:

– Я полежу возле вас. Можно? Вы мне симпатичны. Здесь у воды прохладно, а в усадьбе слишком много блох. И у вас такие душистые, теплые руки… Можно?

Лидия Павловна дружески потрепала шелковое отвислое ухо и улыбнулась.

Вот, стало быть, не одной ей не спится в эту ночь. Еще один лунный мечтатель объявился – с хвостом.

Наклонившись к черневшему у ног обгоревшему, устью старого костра, русская учительница сгребла палкой в кучу хворост, полузасыпанные песком сосновые сучья, кору и шишки, кусок просмоленного лодочного киля… Длинными сосновыми иглами пересыпала колючий бугор и достала из сумочки спички.

Собака встала, отряхнула с шубы песок и внимательно повернула голову. Сейчас вспыхнет желтоватая метелка – огонь. Заклубится сизая дымная борода. Полетят, стреляя и фыркая, искры. Приезжая женщина сядет у костра и обхватит колени руками… Может, будет, прислонившись к ней головой, смотреть на огонь, сладко зевать и нюхать смолистое, переливающееся тепло.

* * *

Не одну собаку притянул костер и уютный оранжевый круг вокруг трещавшего огня. От темных камней у воды, где полукругом белели в лунной известке лодочные сараи, отделилась долговязая фигура, длинноногая астролябия в берете.

Собака не тронулась с места. Знает: это гость-француз, приезжий садовник. Живет на соседней ферме. К собакам равнодушен, как, впрочем, и собаки к нему. Длинный, словно складная лестница, которую осенью под персиковые деревья подставляют. Все носится у самого края воды от мыса до виллы на горе. Где ни увидит человека на песке, плюхнется рядом и начинает, тыча рукой в воздух, лопотать, как рубашка на ветру… За пазухой всегда опавшие фиги, которые он по всем дорогам подбирает. Вынет, понюхает и ест. И в волосах колючки, потому что спит на прессованном сене в сарае.

Собака не ошиблась. Двадцатилетний жираф-садовник опустился против учительницы на песок, дружески кивнул ей и стал вилообразными руками подгребать в огонь хворост.

Желтая метелка, треща и дымя, рванулась кверху. И еще светлее и прозрачнее стал лунный полукруг воды и пляжа, чернее и строже стена прибрежных гигантских сосен. Собака недовольно отодвинулась: и так жарко, зачем же еще подбрасывать?

А привлеченный огнем чудак вытянулся на песке, почти сунув пасть в самый костер, и, продолжая позавчерашний разговор, замахал перед носом своей словно вывихнутой лапой.

– Видите, окно над сараем освещено… Это старый морж Фалиас сидит под своей крышей и перелистывает календарь 1920 года, который я ему когда-то подарил. Накожные болезни у канареек и колыбели коронованных особ с картинками. Он дома. Выбросит за окно удочку, наловит для буйабеса десяток морских ершей и сыт. Сосна перед дверью старше его. И над дверью из морских ракушек выложено: Фалиас. Вы понимаете? А окна вон той виллы темны. Я вам говорил, мадам. Это наша бывшая вилла. Я в ней родился. Понимаете? Родился, рос, играл с братьями. Сосны, море и закат были нашими игрушками. Мы ловили под камнями сколопендр и сажали их в помадные баночки. В садике над морем сложён моими руками грот: брат был Пятницей, я – Робинзоном… Мы шлепали по воде с утра до заката, ловили и высасывали морских ежей, плавали вон до того далекого камня… Здесь моя родина. Вы понимаете, что такое родина, мадам? И вот три года тому назад – я вам рассказывал уже – отец за долги продал наш дом. Продал старому лавочнику в Борме, которому эта вилла так же нужна, как этой собаке цилиндр.

Дворняга у костра недовольно заворчала и отодвинулась.

– На осенние месяцы нашу виллу сдают какому-то голландскому художнику. Я ненавижу его, мадам, я видел его… Красный и глупый. Рисует море, а выходит лимонад. Спит на постели, на которой я родился, а в моем гроте у него склад пустых пивных бутылок… Я приезжаю сюда каждое лето, когда дом еще пуст, на две недели. Проверяю, цело ли наше гнездо. Днем брожу внизу у камней и смотрю на наши слепые окна. По вечерам перелезаю через забор и сижу в нашем садике на скамье, которую смастерил мой отец. Столб с солнечными часами покривился. Я его выровнял. Мимозу, надломленную ветром, перевязал… И вот видите, как я одет? Как огородное чучело. Я не пью даже сидра, не курю. Каждая папироса – лишний гвоздь в нашем заборе. Служу в садоводстве под Парижем, я вам рассказывал. Работаю, как мул… И каждое су откладываю. Год, два, четыре… Наш дом вернется к нам! Как вы думаете? Ведь лавочник продаст его мне опять? Зачем он ему? Я знаю, цены на землю растут… Вы думаете, что мне не угнаться? Но ведь лавочник очень приличный человек и не будет меня душить. Борм глухой городишко, там еще не все люди стали собаками… Как вы думаете, мадам?

Собака, внимательно слушавшая молодого садовника, иронически вскинула ухо.

Лидия Павловна смотрела на огонь и, слушая странные излияния лежавшего у костра человека, сочувственно покачивала головой. Утешала его: конечно, лавочник охотно продаст виллу сыну бывшего владельца. Пожалуй, и согласится, чтобы платили по частям… Жизнь вся впереди, родина – цветущий сад, большая родина – Франция, и маленькая – Прованс…

Утешала и ухмылялась своим русским, затаенным мыслям, которые давно уже привыкла от всех прятать.

Юноша-жираф умолк. Сел на корточки. Перебрасывал в руках ярко тлеющие угольки… Потом встал, забросал песком догоравший костер, кивнул головой и, широко шагая, растворился вдали в лунном молоке.

Лидия Павловна сквозь колючий вереск и заросли можжевельника пошла к усадьбе. За ней шаг в шаг, преданно следуя по пятам, собака.

Сверкнули в соснах извилистые колеи ведущей к дому дороги… Чудак этот ей жаловался. Ей! Перелетной бездомной птице, залетевшей в его землю с русского пожарища… Что ж. Как могла, она его утешила.

Она бодро встряхнулась. Не надо, не надо. Луна, море, тишина. И глубокий до самого дна души отдых. Больше ничего.

На асфальтовой террасе у дома голубели широкие лунные холсты. Из крана звонко шлепала вода. Жирная жаба, ловившая под краном холодные капли, испуганно карабкаясь вдоль стены, изо всех сил заспешила к углу дома во тьму лохматой герани. Она испугалась Лидии Павловны. Совсем напрасно испугалась, потому что учительница, наполнив блюдце водой, сама его отнесла к углу дома, чтобы безобразная ночная тварь напилась и успокоилась.

Бесшумно скользя с блюдцем под окном детской комнаты, Лидия Павловна услышала, как старший ученик тихо-тихо окликнул ее по имени.

– Ты что же это, Миша, до сих пор не спишь?

– Не сплю. Что вы делаете?

– Жабе пить несу.

– Хорошо у моря?

– Чудесно.

– Жираф опять жаловался?

– Жаловался. Говори тише, а то брата разбудишь.

– Разбудишь, как же! Его хоть зубной щеткой под мышками щекочи…

Из окна вдруг высунулась худая детская лапка и лукаво-ласково дернула учительницу за плечо.

– Ай!

– Испугались?

Но собака толкнула сзади Лидию Павловну мордой под коленку. Будет! Что же это такое? Ведь спать пора. Ведь она, собака, должна учительницу до верхнего белого дома проводить.

И голоса смолкли. Никого не было на веранде. Если не считать звеневших над глицинией комаров да двух жаб, вылезших из-под герани к блюдцу с водой.

<1928>

ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ ПАРИЖА В МЕДОН И ОБРАТНО *

Ссориться начали еще в Париже в своей квартире с видом на шестиэтажную дворовую шахту. Сидор Петрович имел все основания сердиться: по рассеянности и в спешке пришил к жилету запасную пуговицу от зимнего пальто и, гневно вертясь вокруг самого себя, тщетно пытался насадить на нее петлю жилета. Впрочем, фундамент злости был более глубокий и прочный… И говорил он во время своего странного занятия, точно продолжая давний монолог с самим собой.

Вера Ильинична, застарелая подруга жизни, явно и подчеркнуто его не слушала, заткнув уши двумя оттопыренными указательными пальцами. Для точности следует добавить, что пальцы ее не плотно примыкали к ушам.

– Париж! Скажите на милость… Париж ей нужен, мировой центр для переваривания ежедневной овсянки… Как крысы в трюме живем. Пароход роскошный, кто-то там наверху пляшет, из шампанского ванны принимает. Да нам-то что с того, я вас спрашиваю? Коврика постельного за окошко вывесить нельзя… Домашних зверей, за исключением хладнокровной черепахи, держать не позволяют. Эгатите! Даже не известно, млекопитающее она или гад подземный. В Медоне, матушка, хоть страуса в квартире держи, никто слова не скажет. Выпустил его в огород, на крыше плющ пощиплет, – красота… А черепаха ваша – пресс-папье ползучее, утюг с хвостом… Тьфу! Где ножницы, Вера?!

Вера, не отнимая пальцев от ушей, показала глазами на камин. Сидор Петрович отчекрыжил пуговицу с мясом, пришпилил петлю английской булавкой и вздохнул свободно.

– Опять же пейзаж. Тут у тебя перед глазами стенная плесень да ордюрные баки во дворе, – а там… ливанский кедр, и сквозь него Млечный Путь по ночам переливается. Голуби медонские в окно залетают.

– Ты видел? – не выдержала Вера Ильинична. – Пила несчастная!

– Старожилы рассказывают. А тут… моль к тебе залетит… Целуйся с ней! Воздух каменноугольный, солнце в шесть утра по потолку поползает и кончено. В это время порядочные люди спят. Господи! Чихнешь громко, нижние жильцы ядовитые слова произносят. Трамвай на углу прогремит, – будто у тебя в спальне носорог пьяный на задних лапках прошелся. А в Медоне…

– Брось! Ты мужчина. Твое дело средства добывать, а не местожительством заниматься. Президент республики Парижем доволен, Ротшильд доволен, Сидор Петрович Костяшкин из Пензы в Париж ворвался – пейзаж ему не нравится… Галстук наизнанку зачем напялил? Евразиец несчастный! Готов?

– Сейчас. Не венчаться едем. Спешить некуда… Лук зеленый в ящике из-под макарон на окошке вырастил – и то запретили. Вода, видите ли, вниз на подоконник капает. Не вверх же ей капать. Республика, нечего сказать. Эгалите, фратерните и карт-д’идантите… А в Медоне хоть подсолнечники на крыше разводи… Жизнь уездная, кто тебе помешает… У Забугиных чего только нет: тут тебе и беседочка, и грядка с артишоками, сами удобряют, сами поливают. Экономия какая! И петух ручной, и столик складной… С чердака в подзорную трубу лунные кратеры видно… Сам себе консьерж, сам себе агроном, сам себе астроном… Черную редьку в городе по всем базарам разыскивай, а там хоть купайся в своей черной редьке!

Вера Ильинична свирепо передернула плечиками, – опять до черной редьки дошел. Нежными, русалочьими глазами покосилась на себя в зеркало, двумя уверенными ударами карандаша подчеркнула губы (спелые вишни на раскрашенном печеном яблоке) – и молча пошла к дверям.

* * *

На улице заспорили: куда именно ехать? В Медон-Монпарнас? В Медон-Валь-Флери? Или на пароходе в Ба-Медон?

Посмотрели на бумажку, в план, который им Забугин нарисовал. Но карандаш в уголке под потными пальцами стерся; слово как будто трехэтажное – Медон-Валь-Флери, иначе и быть не может…

И в поезде электрической дороги до самого Медона Сидор Петрович опять бубнил-бубнил, слава Богу, колесная стукотня заглушала бурчание. Но Вера Ильинична после многолетней практики по губам понимала, в чем дело, и кипела невыразимо: вот-вот распаяется… К счастью, в углу сидел еще хорошо сохранившийся француз, в котелке набекрень и, очевидно, по близорукости посылал Вере Ильиничне беспроволочные телеграммы. Хоть это отвлекало…

С адресом тоже вышла катавасия, которая по русскому меню в России называлась «чепухой на постном масле». Название улицы тоже полустерлось. Не то проспект генерала Буланже, не то Бычачий переулок. Да еще было записано, как эта улица раньше называлась – по медонскому обычаю у каждой улицы была еще вторая фамилия – девичья. «Утица генерала Буланже», урожденная, скажем, «Св. Анны». Иначе ищи ветра в поле.

Искали долго и упорно. Наверно Колумб меньше трудов положил, когда свою Америку открывал. Мясник послал их в Медон-Монпарнас… Шли вниз, тяжело подымались у железнодорожной гигантской арки в гору, ссорились и мирились, бросались по указанию всех встречных старух и детей в разные стороны, но Буланже и Бычачий переулок как в воду канули.

Вернулись обратно. Шли на расстоянии четырех метров друг от друга, кильватерной колонной, потому что презирали друг друга до тошноты под ложечкой.

У пятого поворота Сидор Петрович взглянул в окно мелочной лавки и ахнул. Забугин ему как-то говорил, что их лавочница столь непомерна в объеме, что едва умещается в витрине: точно такая и красовалась в стекле.

Вошли, долго описывали приметы Забугиных: русские, блондины с проседью, муж ниже, жена продолговатее, сын восемнадцати лет еще продолговатее, пьют только красное вино марки Пти-Кло. Лавочница вышла на крыльцо и, светясь на солнце, как большой белый маяк, стала медленно поворачиваться вокруг своей оси.

– Прямо, все прямо. Вторая улица направо. Третий переулок налево, первый пролом вниз. Серый дом с вывернутым фонарем у подъезда. Грузовик вывернул прошлой осенью. Название улицы?.. Дощечку, должно быть, мальчишки отодрали. Да и без дощечки ясно, – красное Пти-Кло берут всегда только эти. У месье тропический шлем на голове? Третий год собирается в Африку? Никаких сомнений! До свидания. Мерси… Тысяча извинений. Не стоит благодарности. Все прямо!

Сидор Петрович, как всегда поступают мужчины в таких случаях, дезертировал первый, предоставив жене поставить вежливую точку тогда, когда это окажется возможным.

* * *

Обедали в палисаднике на открытом воздухе. В круглой беседке можно было бы пристроить разве двух-трех обедающих лилипутов, не больше. Перевернутая сарайная дверь на козлах конфузливо изображала стол. Бумажные салфетки для прочности были приплюснуты симпатичными, гладкими от частого употребления, камнями. Ветер перелистывал в чашке бурые листья салата…

Ели кротко и тихо быстростынущий перловый суп. Осы нагло и жадно лезли в тарелки, но хозяйка успокоила, что если не пугаться и не махать ложками, она, может быть, и не укусит.

Квартирку осмотрели перед обедом. Сидор Петрович, чтобы не встречаться глазами с ехидным взглядом жены, сосредоточенно смотрел на жестянку из-под керосина, в которой потягивался чахоточный шершавый котенок… Чего же это Забугин расписывал, точно ему по франку за строчку платили?..

Перед окнами квартирки, вместо ливанского кедра и Млечного Пути, громоздился костлявый забор с рекламой – толстяк, обмотанный автомобильными шинами, стоял на раскоряченных ногах и предлагал русским жильцам днем и ночью дурацкие шины.

Комнаты тоже были очень симпатичные: вроде ящиков из-под яиц, оклеенных полосатыми кишками… Гигиенический ажурный департамент помещался во дворе под кроликом, ванна – в Париже у знакомых по Новороссийску, которые раз в месяц уезжали в Гренобль и угощали Забугиных в этот день ванной… Освещение – солнечное, лунное, звездное, керосиновое, лампадное, – всякое, кроме электрического. Газ был, но не у них, а в прачечной напротив, отчего Забугиным было, впрочем, ни тепло, ни холодно. Вода где-то рядом. Не то в Версале, не то в Тулузе. Но зато огород… Величиной с небольшой бильярд, он был весь как на ладони, красовался у забора. По грядкам ходил ручной облезлый петух и поклевывал дощечки с заманчивыми надписями: «Бобы королевские», «Лук Шарлотта», «Артишоки Царица Весны» и прочее в таком роде. Кроме дощечек ничего не было, потому что петух был упорный и не любил, когда что-нибудь вылезало из земли без надобности.

Из живности, кроме петуха, обзавелись еще меланхолическим кроликом неизвестного пола. Когда его подсаживали к булочниковой самке, он кусал самку, подсаживали к самцу – он кусал самца. Ползали еще вдоль забора над кустом захиревшей черной смородины улитки, но улитки, собственно говоря, не живность. Причем они были, очевидно, несъедобного сорта, так как даже петух их не ел.

* * *

Допивали холодный кофе и крутили хлебные шарики. Гости сосредоточенно молчали. Хозяин вежливо подливал настойку, по вкусу напоминавшую медный купорос, настоянный на колючей проволоке, и после каждой рюмки нюхал корочку черного хлеба…

Хозяйка медленно и сочно декламировала. С застарелой горечью и тоже в форме монолога, потому что сам Забугин нюхал свою корочку, молчал и только икал, как испорченный пылесос.

– Нравится? Обольстительная местность… Чуть дождь, хлюпаешь через улицу, как фараон через Красное море… В Париж на именины поедешь, с десяти часов словно на терке сидишь: ах, ах, как бы последний поезд не прозевать! В половине одиннадцатого только самый эмигрантский разговор и разгорается… Зимой в квартире Северный полюс, летом – Сахара. Голуби визитные карточки на всех подушках оставляют. Гули-гули! Если ты Франциск Ассизский, так нечего было и жениться… Фонарь перед домом седьмой месяц валяется. Я уж его, проклятого, мешком с сеном обвязала, чтобы легче было коленкой в темноте стукаться. Плиту бракованным коксом топим, вонь, как в Донецком бассейне. В ноздрях копоть, в ушах сажа… На зубах угольная пыль. С грядки в дом, чуть слякоть, по десяти кило грязи на каждой ноге приносишь. Котенок и тот не выдерживает: видали, какой зачичканный… На плиту с холоду прыгнул, все пятки опалил. Развлечения? Два раза в году в зал «Панорама» на детские утренники сходишь, «Ворону и лисицу послушаешь», да в антракте довоенным бисквитом лимонад закусишь. Братская могила! Уж вы, Вера Ильинична, который месяц вас прошу… Неужели ж мы такие зачумленные, что для нас во всем Париже двух комнат с кухней не найдется?

– А как же ваш султан? – улыбнулась Вера Ильинична и показала глазами на Забугина.

– Он-то?! – изумленно вскинула брови хозяйка, словно говорила об устрице, а не о совершеннолетнем лысом мужчине.

– Он-то?! При всех скажу: или я, или Медон! Ты что корочку нюхаешь? Пейзаж тебе нужен? Душистый горошек под носом? Боком у меня пророс горошек-то твой! Чумичка я, что ли, лампы заправлять, за водой вверх-вниз к соседям бегать… Женился бы, сударь, на верблюде да и доил бы его под черной смородиной… Тьфу, ирод, девятую рюмку высасывает.

– Восьмую, – деловито поправил Забугин, рассеянно разминая в руках упавшую с чахлой бузины на стол гусеницу.

Забугина шумно встала из-за стола и взяла под руку Веру Ильиничну.

– Пойдемте, родная, к мосту. У меня насчет Парижа есть один чудесный план… Пусть они, пейзажисты наши, в водочную молчанку сами играют.

И ушли. И зашушукали… И обе расцвели, как два союзных главнокомандующих, которым без боя сдались две неприятельских крепости.

* * *

По дороге в Париж Сидор Петрович вел себя позорно. Сочувственно и не без патриотической гордости отзывался о мировой столице. Похвалил даже черепаху: «Собака же может, если, например, дог, обгрызть хозяйский буфет или пальцы, а черепашка сидит себе в ночной туфле и даже не пикнет. А что из окна ордюрные баки видны и сырая стена – это ничего. Можно Шекспира почитать или к Крутиковым через дорогу пойти в 66 поиграть, вот и отошел душой. В Лувр за семь лет не собрались, а на восьмой – захотим и пойдем… Париж же все-таки, Веруша, а не какой-нибудь Медон-Шваль-Флери… Правда, Веруся?» – И икнул, словно печать поставил.

Веруся молчала и только глазами поблескивала. Станет ли буксирный пароход разговаривать с обмызганной лодкой, которая за ней на веревке тащится?..

1928


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю