Текст книги "Том 4. Рассказы для больших"
Автор книги: Саша Черный
Соавторы: Анатолий Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 38 страниц)
Родители поехали вперед. А дядя Петя отважно взялся везти детскую команду: Гришу, Савву, Надю и Катеньку (восьми, девяти, одиннадцати и двенадцати лет).
Из Парижа до Тулона добрались благополучно. Попутчик по купе третьего класса, толстый негр с седой паклей на голове, так разоспался, что все норовил во сне положить свою ногу Савве на плечо, но Савва не сдался, – пять раз сбрасывал негритянскую ногу и наконец победил… Негр спал с широко разинутым ртом; Гриша хотел было заткнуть ему рот алюминиевым яйцом для заварки чая, однако дядя Петя не позволил и заявил, что это «некультурно».
В Тулоне дядя Петя оплошал. Багаж – уйму пакетов и пакетиков с дачной рухлядью – по русскому обычаю везли в вагоне, и вот не догадался дядя, переправляясь в Тулоне с большого вокзала на узкоколейный, сесть с детьми в трамвай, а багаж на переднюю площадку впихнуть.
Вместо того взяли извозчика. Лошади – два прилизанных одра в соломенных шляпах, коляска – загляденье – над головами белый балдахин с висюльками, сиденья вязаными салфеточками покрыты… Сесть даже боязно, как бы такой чистоты пыльными штанами не испачкать.
Зато и содрал извозчик: пятнадцать франков за десятиминутную черепашью рысь! Дядя Петя раньше не сторговался в суматохе и очень был огорчен. Не так ценой, где уж наше не пропадало, сколько свинством. Город такой симпатичный, на Севастополь даже чуть-чуть похож, а извозчик такой неблагодарный попался.
Не выдержал дядя и сказал:
– В Париже, сударь, шофер за такой конец втрое дешевле берет, а у вас в Тулоне простому извозчику столько платить приходится… Надо же и границу знать.
А извозчик, черноусый морж, обернулся, дерзко дяде подмигнул и ответил:
– В Париже? Хо! Зато у нас есть «буйабес»!
* * *
Слово приятное, что и говорить… Но что оно значит, даже дядя Петя не знал, даром что когда-то ветеринарный институт окончил и имена всех жуков на свете знал.
Надюша решила, что «буйабес» – это, вероятно, тулонская наклонная башня… Почему бы и Тулону не иметь такой башни для туристов? За вход по три франка, а упадет – будут развалины осматривать. Старшая, Катенька, самая умная, высказала догадку, что «буйабес», должно быть, тулонское матросское ругательство; кучер был нахал – это ясно, а в приморских городах кучера ругаются по-матросски.
Гриша и Савва даже поссорились. Гриша уверял всех, что так называется по-провансальски бой быков, – он сам видел на афише, когда извозчик проезжал мимо, – два быка из лошади внутренности выпускают, а сбоку стоит «быкадор» со шпагой и на груди у него надпись «буйабес».
Савва клялся, что никакой афиши не было, и в доказательство щелкнул Гришу кодаком по голове, дядя Петя, конечно, рассердился и заявил, что это некультурно…
Словом, только в провансальском рыбачьем поселке, когда приехали на место, – все разъяснилось. У синего залива старик-рыбак варил на опушке прибрежной рощицы знаменитую провансальскую похлебку из красной рыбы и прочих морских жителей, заправленную… чем только не заправленную! Дачники похваливали, и называлась эта похлебка «буйабес»…
Такое кухмистерское открытие сперва разочаровало детей. Французская уха, эка невидаль, нашел чем извозчик хвастать! Если бы еще мороженое какое-либо особенное из кактусов или китовых сливок – это действительно достопримечательность не хуже пирамиды, а суп из рыбы… кушайте сами.
Однако почему же все едят, не наедятся? Американцы приезжали на зеленом автомобиле, заказали к воскресенью восемь порций, знакомый инженер говорил, что это не блюдо, а «лунная соната»… Может быть, рыбак в этот суп жемчуг кладет для вкуса? Ну нет, разве тогда продашь порцию за четыре франка?
Надо было попробовать… Может быть, действительно, не стоит тогда есть ни китайских орешков, ни леденцов-сосулек, ни фисташкового мороженого – только один «буйабес», чтобы потом было о чем в Париже вспоминать… Это тебе не Па-де-Кале с бульоном из прошлогодних костей!
Но отец сказал: «Ни в коем случае». Во-первых, перец вредно влияет на детский организм, – хотя Гриша и божился, что у него организм «мужественный» и что он в доказательство готов проглотить целую чайную ложечку перца даже без облатки. Во-вторых, сказал отец, в «буйабес» кладут каких-то морских тараканов, ежей и головастиков… Дети пошептались и решили, что головастики туда-сюда, из любопытства отчего бы не съесть. Но морской еж… Проглотить его дело нелегкое, а что с ним потом делать.
* * *
Внук рыбака, маленький, загорелый, словно его в шоколаде выкупали, Пьер, открыл Наде секрет: никаких головастиков, никаких морских ежей… Надя Пьеру очень нравилась, – она вышила его дедушке закладку для Библии с надписью на русском языке «рыбак рыбака видит издалека», она остригла по дружбе Пьеру волосы, правда, грядками, «вроде виноградника», как говорил дедушка, – но все-таки остригла… Уши остались целы, а ведь это самое главное.
Пьер открыл Наде секрет, как готовить «буйабес», только взял с нее слово, что когда она вырастет и вздумает стряпать это кушанье для американцев-туристов, то чтоб она не делала этого на их берегу, а то дедушка не выдержит конкуренции и прогорит.
Надя поклялась, и Пьер, сидя верхом на старой опрокинутой лодке, все ей рассказал, как умел.
– В буйабесе главное – красная рыба… Колючая морда, выпученные глаза, – красно-серая чешуя, красные плавники и хвостик. Для навара, чтобы крепче морем пахло, подбавь маленьких крабов, мулей, белых ракушек, креветок, маленьких осьминогов… Дедушка стар, плохо видит, он иногда и морскую звезду в котел бухнет, а раз мне целлулоидного дельфина знакомая девочка подарила, так он и дельфина сварил. Приправа – лавровый лист, шафран, чеснок, перец, лук, соль… Ты девочка, что ж тебе объяснять… Всего восемнадцать специй. Вышей дедушке еще одну закладку, он тебе сам все расскажет. А шафран продают в аптеке, в пакетиках – порошком. На каждого американца – по одному пакетику. Полчаса кипит, полчаса через край бежит, полчаса дедушка трубку прочищает. Поняла?
* * *
Надюша поняла. Позвала сестру и братьев, шептались, шептались и дошептались. Родители все говорят – «будьте самостоятельны». Хорошо! Прекрасно! Вот и приготовят «буйабес» сами и принесут родителям попробовать. Пусть тогда не выдумывают про головастиков, и морских ежей, и свинок… и не бранят знаменитого блюда, не попробовавши.
Ковшик красной рыбы и всякую морскую мелочь дал сосед-рыбак, – дети ему не раз помогали сети в лодку укладывать и рыбу разбирать. Среди красной попалась и «тигровая» рыбка – зеленая с оранжевой ленточкой вдоль боков… Чем зеленая хуже красной? Сойдет.
Мальчики вырыли под берегом ямку, выложили ее внутри и оградили вокруг от ветра камнями, а поперек вместо плиты приладили два куска ржавого обруча от старой бочки. Очаг всегда строят мальчики, и пока он не был готов, девочки не имели права подходить ближе двадцати шагов, – такое условие поставил Гриша.
В чем варить? Савва принес было найденную им в водорослях жестянку из-под керосина, но девочки рассердились и посоветовали Савве сделать себе из этой жестянки цилиндр и носить по воскресеньям. К счастью, у сарая для лодок стояло старое ведро и так как на нем не было написано, кому оно принадлежит, то дети решили, что они «нашли» это ведро, – а найденное старое ведро, как известно, приятнее всякой кастрюли.
Катя принесла из аптеки пять пакетиков с шафраном: по полпакетика на детскую порцию и по пакетику на родителей и дядю Петю. Чеснок, соль и перец выменяли у соседки рыбака на портрет Лермонтова из хрестоматии, который рыбак немедленно приклеил над койкой между фотографиями своих ближайших родственников.
Чистили рыбу все вместе, – чешуя, впрочем, только вставала под ножом ежиком и шипела, но почти вся оставалась на своем месте. У каждого была своя манера: Гриша срезал у рыб только хвосты. Савва только головы, Надюша – и головы, и хвосты, а Катя отдала строгое распоряжение насчет рыбьих внутренностей и сама ушла за пресной водой…
Дети обиделись:
– Принцесса нидерландская! Мы должны кишки чистить, а она на каблучках вертится… Ни за что!
Так рыба с кишками в ведро и полетела. А у ракушек и кишок, слава Богу, нет, сполоснули и в воду…
Пламя лизало ведро, вода забулькала и забурлила по краям буграми. Снимали пену и сторожили ведро все по очереди и, понятно, каждый по очереди подсыпал то перца, то соли, а Гриша, когда остался один, даже горсть китайских орешков подбросил, – пусть и они свой навар дадут…
Каждую минуту пробовали: на «лунную сонату» все еще не было похоже, но не варить же целые сутки. Это, наконец, скучно! Сняли ведро с огня и понесли вчетвером свой дымящийся «буйабес» – угощать родителей и дядю Петю.
* * *
Мама оказалась хитрее, чем можно было ожидать.
– Сами сварили? Настоящий «буйабес»? Вот и чудесно… Я сегодня, кстати, из-за головной боли и обеда не готовила… Вы ведь еще не ели, а?
– Нет, мы только пробовали…
Дети переглянулись: мать налила каждому по полной тарелке, налила и себе. Попробовала, закашлялась и похвалила.
– Очень, очень вкусно! Что же вы не едите?
Пришлось есть… Савва потом уверял, что у него в животе точно пороховой склад взорвался… Гриша чуть ракушкой не подавился, а Надя только тем от «буйабеса» и спаслась, что усердно принялась Гришу по спине колотить, – это ведь первое средство, когда кто-нибудь поперхнется.
А дядя Петя пришел, попробовал и сказал:
– Амброзия! По настоящему рецепту в «буйабес» для навара еще парочку резиновых каблуков кладут… В следующий раз, когда будете варить, возьмите у меня в ночном столике.
И трудно было понять, серьезно он это говорил или только так… дразнился.
<1926>
ЗАМИРИТЕЛЬ *В углу этапного двора, на крыше земляного погреба, густо пробивалась изумрудная весенняя щетина.
Кирпичные стены казарм цвета побуревшей говядины с четырех сторон обрамляли этапный пункт.
Возвращавшийся на фронт с побывки ефрейтор Егор Пафнутьев, развалясь у насыпи погреба, поправил свалявшийся под головой вещевой мешок и, пустив в чистое васильковое небо густой клуб махорочного дыма, хлопнул по погону валявшегося рядом однополчанина-земляка.
– Не спал я, Федор Иванович, цельную ночь. Такое в голову лезет, что и сказать боюсь. Воюем второй год, народу изничтожена прорва, а толку на грош. Конешно, я не герой, человек кроткий, в разведчики и то не гожусь. Но башкой меня Бог обидел. Котелок работает! Ужели мозг против кулака ничего не может? Не спал, ворочался и надумал, брат, такое, что первым человеком в России буду, да и Европе нос утру. С тобой мы дружки, человек ты молчаливый, в летах, – должон тебе свое дело открыть… Очень я, брат, стревожен, вещь такую задумал, что только Суворову впору.
Придем мы теперь на позицию. Первым делом – через фельдфебеля ротному докладаю: «Ваше высокоблагородие, хочу способствовать полной победе без пролития крови, представьте меня в штаб армии по секретной важности делу». – «Да что ты, после контузии рехнулся, что ли?» – «Никак нет, в полном сознании. Дозвольте, ваше высокоблагородие, на ухо в полной тайности доложить». И доложу! Ротный аж побелеет!.. Ай да Егор Пафнутьев! В большие люди выйдешь – меня не забудь!
И сичас меня ходами сообщения из блиндажа в полковой штаб. Автомобиль по полевому телефону вызван: цоп! Еду в штаб, а там уж волнение. Дежурный генерал меня сичас в полевой кабинет.
«Ты – Егор Пафнутьев?» – «Так точно, ваше превосходительство! Дозвольте на ухо доложить». Дежурный генерал аж побелеет: «Ну, Егор Пафнутьев! В большие люди выйдешь – меня, старика, не забудь…» Сичас зазвонил в ставку, снесся по особо секретному проводу с кем надо. Оттуда приказ: дать Егору Пафнутьеву, что потребует, ни в чем ему не прекословить.
Вызываю я к себе самолучшего летчика. Хоша я ефрейтор, а он поручик, однако он у меня в полном подчинении. «Ваше благородие, добудьте чем свет немецкий ероплан, веревки английской сажень со сто, бульону французского в бутылочке да германского обмундирования полный комплект на две персоны». – «Слушаю-с! Ероплан, – говорит, – мы русский перекрасим, железный крест с исподу выведем, планки уширим – сойдет…» – «Ну, делайте как знаете… Карта при вас?» – «Так точно, господин ефрейтор!» – «Мертвым петлям, курбетам всяким, спиральному спуску турманом и подъему по прямой линии обучены?» – «Так точно, все могу-с». – «Ну, ладно… Мы, ваше благородие, завтра с вами весь свет замирим и Россию на первое место поставим». – «Рад стараться!..» И портсигар раскрыл: разрешите, мол, предложить папироску? Хлюст!
А дежурный генерал мне все обсказал: солдатский слушок по окопам не зря прошел – парад точно германский назначен супротив нашего фронта. Сам Вильгельм принимать будет, потому фронт наш сичас самый главный, всем фронтам голова.
Ладно. Чуть свет в полном секрете садимся с поручиком в ероплан. Начальник штаба нам для теплоты по большой рюмке коньяку вынес, потому сырость, а лететь далеко. Слезу обшлагом старик вытер, платком помахал. Взвились! Мать честная…
Низко лететь невозможно, потому наши батареи перекрестным шрапнельным огнем сшибут, ероплан с виду-то германский. Я поручику командую: «Ваше благородие! Берите еще повыше, облака пробьем, а там, как за дымовой завесой, валите прямо скрозь немецкий фронт, прямо к фольварку, где их парад нынче. Без пяти восемь ровно, чтоб поспеть, потому Вильгельм – немец аккуратный, ровно в восемь к войскам выйдет».
Летим, братец, летим. Внизу облака, как студень, колышутся, вверху солнышко… Птички, которые за нами увязались, все к черту поотстали.
Нагнулся поручик к карте, по барометру перчаткой щелкнул: «Здесь, – говорит, – в самый раз. Спускаться?» – «Вали, ваше благородие…» Мать честная!
Стал он кольцами, как ястреб-тетеревятник, кружить, да все ниже, да ближе. Облака прошли, дыра за нами лохматая, словно сапогом перину продрали. И вся, можно сказать, панорама, как на бильярде. Кавалерия, понтонный батальон, пехота поротно в походной колонне. А на пригорке сам Вильгельм: в дальнобойный бинокль весь, сукин кот, как на ладони виден. Усы штыками кверху закручены, шинель вроде нашей николаевской, каска – пикой, ровно хвост у кобеля. Отдельно от других стоит. В том и вся суть!
Ну, немцы ничего. Никакого подозрения не обнаруживают. Свой ероплан спускается, может, с каким донесением секретным в собственные руки.
А я канат в кольца выложил, размотал конец, петлю ружейной смазкой протер, кричу поручику: «Как на пятьдесят сажен подлетим, на самую малость задержись!» Ну, мой поручик знает: котелок работает. В самый раз потрафил, над головой Вильгельма замер… А я – раз! Аркан метнул… Прямо Вильгельма под мышки, зыкнуть он не успел. «Подымай-с!» – кричу… Мать честная!
Дернули мы в поднебесье, едва из-под заду ероплан не ушел… Ах-ах! Заелозили немцы, суета, стрелять нельзя, потому в своего императора попадешь… А он на веревке, как стерлядь, повис, ветром чуть вбок отнесло, шинель парусом вздуло. До-бы-ча!
Взнеслись мы за облака, летчик назад направление держит, в наш штаб армии. Я, значит, полегоньку Вильгельма подтянул, портянки ему фланелевые на бечевке спустил: подложите, мол, под мышки, ваше величество, а то веревка натрет, неудобно вам! А он вверх покосился и меня русским словом по-немецки обложил. Ругайся! Это ничего – облегчает! Подвел я под него трапецию: пусть отдохнет, посидит, хрен с ним, а то не смяк бы совсем, тогда и все дело мое к лешему. Бульону ему французского спустил на шнурке. Пусть питается – тоже ведь вроде человека. Поручик мой обернулся: смеется, черт, – как не радоваться! Такую вещь удрали…
Глянул я вниз. Вижу – Вильгельм изловчился, мундир расстегнул, защитного цвета бумажником нам помахивает, знаки подает, по-своему лопочет.
«Ваше благородие, чего ему надоть? Я ихнего длинного разговору не понимаю».
Прислушался мой летчик – вижу, насупился, покраснел.
«Он, стерва, нам два миллиона жертвует, чтобы мы на немецкую сторону его свезли да к нему бы на службу перешли». – «Ах он гад усатый! Да я ему сам три дам. Чтоб русский человек свою родину продал – сроду этого не бывало…»
Втянул наверх бутылочку с бульоном. Коли так, сиди голодный, разговор с тобой в штабе будет.
* * *
Подлетаем, стало быть, к штабу. А уж там усмотрели, кто на трапеции сидит. Солдатня выстроилась. Музыка гремит… Слушай на караул! Только мы земли коснулись, подхватили нас, ероплан на руках несут… Егору Пафнутьеву! Ур-р-ра!
Сам командующий с коня слез, в губы меня чмокнул, с себя офицерский Георгий снял – да мне на грудь. Хоть и не по уставу – да уж подвиг больно выдающийся.
Первым долгом я докладаю:
«Ваше высокопревосходительство, дозвольте с Вильгельмом короткий разговор иметь». – «Говори. Ты его добыл, твой и разговор первый». – «Ваше величество, кряхти не кряхти, дело кончать надо. Сейчас посылай своим телефонограмму: „Долой войну, замирение полное“. Обмен пленными немедленно. Насчет контрибуции тебе в ставке полный счет напишут, будешь доволен».
Что же ему делать? Рванул ус, сел на барабан приказ писать. Слезы из-под каски так бисером и текут. А из ставки звонок: «По высочайшему повелению Пафнутьева Егора через все ступени в полные генералы произвести, землей наделить по десятине за версту, сколько он туда летал и обратно, и сверх того золотом два подсумка верхом насыпать». Ловко!
Только отзвонили, по беспроволочному телефону депеша: французский президент шлет на выбор Егору Пафнутьеву портреты двенадцати красавиц. Очень за него замуж желают, потому он и свою страну вызволил, и их отечеству помог, и сам Наполеон перед ним все равно как младший унтер-офицер. Спрашивают только, какой из себя Пафнутьев, насчет цвета волос и протчего.
Ну я, конешно, против своей нации не пошел: вежливо отвечаю, что, мол, красавиц благодарю и в презент им по серебряному самовару посылаю, а насчет волос не их дело, – у меня своя русская обрученная невеста есть, деревни Васькино Боровичского уезда, Новгородской губернии, Авдотья Спиридоновна Мякишева. С тем и отъехали.
Нарядился я, стало быть, в полный генеральский парад, распоряжение дал, чтоб солдат по домам распустили… Подали автомобиль в восемь самолучших лошадиных сил, тебя, друга моего закадычного, впереди с шофером посадил… и покатили мы, брат, в свой уезд… Ух ты!..
* * *
– Все?
Федор Иванович, бородатый коренастый дядя, больше похожий на степенного лешего, чем на армейского пехотного рядового, кончил свое художество: на холщовом исподе фуражки чернильным карандашом вывел полк, роту, имя-фамилию, а под ними две винтовки накрест, на манер знака «за отличную стрельбу». Надел фуражку на ухо и хлопнул заскорузлой ладонью по траве.
– Ну и шут ты, Пафнутьев, даром что ефрейтор! Голова у тебя генерального штаба, а мозги телячьи… Да рази ротный твой с тобой на ухо шептаться будет? Сичас тебе руки за спину и на испытание на распределительный пункт с фельдшером: проверить, мол, Егора Пафнутьева, точно ли он человек психический, либо так – от фронта отлынивает.
А ежели бы сдуру тебя ротный до дежурного генерала допустил и генерал бы твоей брехне поверил, ни шиша бы у тебя, милый друг, не вышло. Стал бы ты на ероплане со своим поручиком над Вильгельмом кружить, со всех сторон караульные чепелины, отколь ни возьмись, ероплан твой под микитки и ау, нет больше Егора Пафнутьева!
И уж, если точно такое твое дурацкое счастье, ты б его, Вильгельма, за хлястик, либо подмышку зацепил, он сичас шашку вон, по веревке цокнул, – а ему б снизу брезент растянули, чтоб невредимо спустился, как пух на репейник. И вдогонку тебе вкатили бы полную порцию… как в галку! Ты что ж, полагаешь, что они с места по подвижной цели палить не умеют?..
– Доставай, ваше превосходительство, котелок… Вишь, земляки на обед бегут. А то с твоим автомобилем, да с имением, да с французскими красавицами – и без борща останешься.
<1925–1928>
СЫРНАЯ ПАСХА *(РАССКАЗ ЭМИГРАНТА)
До войны жили мы с женой на Крестовском. Тот же Петербург, но знакомые, перебравшись к нам весной через горбатый мост по конке откуда-нибудь с Гороховой, все, бывало, удивлялись. Черемуха у нас в саду цвела – прямо не дерево, а Монна Ванна. Райская яблоня бледным румянцем разгоралась… Речка своя была против дачи градоначальника, Крестовка. Пристань, лодчонка. Наберешь знакомых и повезешь их лимонную водку пить под Елагин мост. Вверху копыта гудят, а внизу мы сидим, покачиваемся и закусываем. Соловьи в кустах аккомпанируют. Где уж мне – только Фету впору описать…
Помню, бывало, Пасха поздняя и теплая выпадет, предпасхальные дни один другого краше пойдут. А в доме – флигелек у нас белый в саду стоял – битва русских с кабардинцами! Чухонка Дарья с дворником ковры волокут, друг на друга огрызаются, стулья все вверх ножками на столах, портрет Достоевского на кровати, халат – сам Шерлок Холмс не сыщет.
Придешь из банка, живому человеку посмотреть на живое любопытно: жена с Дарьей замазку с двойных рам сдирают, кислоту и вату с гарусом прочь уносят, суконка по стеклам, как кенарейка, заливается. Под ватой песок набрякший. Поколупаешь, потрогаешь пальцем – надо же хоть раз в году развлечься. У ног кот, Брандмайором прозывался, выгибается. Тоже ему удовольствие: на свидания теперь не через кухню будет бегать, а прямо из окна в сад. В старой оранжерее у него по вечерам целый гарем собирался…
Жена, конечно, меня за дверь, сердится, словно я всю ее стратегию нарушил:
– Брось, Васюк! Что ты как семилетний… Только мешаешь. Возьми «Речь», поди в сад почитай…
И уйдешь. Хоть эту «Речь» я уж в банке два раза насквозь прочитал, читаю в третий. А то подложишь ее под себя на сырую скамью и на скворешницу смотришь: «Прилетели, милые!» Брандмайор о плечо трется, тоже на скворцов любуется. Я, так сказать, бескорыстно, а он гастрономическую лирику разводит, урчит.
* * *
О самом главном толком и вспомнить не могу. Потому к этому делу меня и на пушечный выстрел не подпускали…
В кухонной лаборатории жена с Дарьей засядут. Толкут, цедят, месят, лучше и носу не показывай. Иной раз изловчишься, изюму немного стянешь, миндаля. Пожевать ведь сладкого хочется.
Жена сейчас на дыбы:
– Ты что, чучело, жуешь? Покажи, покажи карман! Да уходи ты отсюда, Бога ради. Нечего за кулисы зря соваться. Потерпеть не может, мальчик какой… Возьми свою «Речь» и ступай в сад.
Добрый ведь человек, росту маленького, уютного, глаза – васильки, а как она меня этой «Речью» допекала…
И уж действительно! Вернешься домой с компанией после пасхальной заутрени, посмотришь на стол – голландский пейзаж. Куличи не какие-нибудь кособокие, с головой набекрень, а крепкие, ровные, белой глазурью отливают, пестрым сахарным бисером посыпаны. Барашек с флажками кротко копытце вперед вынес… Анемоны, гиацинты вокруг бутылок цветут – не нарадуешься. И пирамидками – сырные пасхи, заварные, цукатные, – неизбывная гордость моей жены… Не еда, а романс Чайковского, переложенный на сахарно-творожную музыку нежными и милыми женскими руками.
Не чревоугодник я, что зря на себя клепать, но скажу по совести: что краше весеннего пасхального стола? Завтрак, обед, ужин – ежедневная, так сказать, повинность. Хлеб наш насущный и больше ничего. Перлового супа хлебнешь, отодвинешь, в зразах поковыряешь. Ну кисель еще туда-сюда, люблю. А пасхальное пиршество – можно ли сравнить? Краски, благоухание, архитектура… В вымытом окне облака, словно взбитые сливки, проплывают, банка точно и не бывало… Люди все такие кроткие, который скотина – и тот себя сдерживает, улыбка с утра до вечера во все лицо, и стол весь день накрыт… Полюбуешься, походишь, побурчишь, яичко, которое неровно окрашено, облупишь, рюмку шустовского «Спотыкача» опростаешь и медленно сырной пасхой закусишь.
* * *
В эмиграции какая уж жизнь. Ни двойных рам, ни белого флигеля, ни речки Крестовки…
Подходила Пасха. Надо же чем-нибудь эмигрантские будни подцветить, подобие праздника наладить. Работаем мы с женой, как битюги. Франков сто у нас в сгораемой карельской шкатулке накопилось, думаю, хватит.
Говорю жене:
– Как ты, Леночка, полагаешь? Шел я сегодня мимо русской лавки «Малиновый звон», видел в окне плакат – «Принимаются заказы на сырные пасхи, куличи и прочее…» Ты ж сырную пасху обожаешь, не заказать ли?
Как вскинулась моя Елена:
– Ты что ж, Васюк, совсем опустился? Совесть потерял?.. Чтоб я в колониальном вертепе сырную пасху покупала?! Да они вместо творогу известку кладут, на кошачьем молоке замешивают… С ума сошел! Нет, милый, у меня уже все предусмотрено.
Женщина – ничего не поделаешь. Уж если на ее сокровенную романтику грубым сапогом наступишь, душу словами проточит, а не сдастся. Посмотрела на меня глазами раненого оленя и укоризненно отвернулась.
Стыдно мне стало:
– Хорошо, Леночка. Что у тебя там предусмотрено?
– Видишь ли, я по своим белошвейным заказам бегаю, устаю, годы не те, да и работы прерывать не могу. Ну, а у тебя занятие периодическое… (Я, видите ли, на аукционы в зал Друо бегаю, бронзу Людовика Девятнадцатого для перепродажи покупаю.)
– Вот, – говорит, – тебе список. Закупи, что надо. Я тебе полный рецепт дам. Время такое: женщины должны все мужское уметь, мужчины – все женское.
Пошел покупать. Обороты французские все на бумажке выписал.
И сколько для этой сырной пасхи требуется, целая энциклопедия! Сухой творог, сливочное масло лучшее, яйца «из-под кур», густые сливки лучшие, цукаты, миндаль сладкий, ром лучший, ваниль лучшая, сахар в пудре… Кажется, все. Да еще форму добывал по всему Парижу, наконец в русской книжной лавке, на рю Винэз, по случаю купил.
* * *
Сливочное масло, оказывается, нужно в умывальном тазу до белого каления растирать. Пестик? Искал, искал, нашел в хозяйском чулане старую детскую кеглю – сойдет. Записку развернул, сел за работу.
Первое. Снял пиджак. Два часа творог сквозь решето протирал… Жилет насквозь измазал – спрошу в русской аптеке, чем творог выводят.
Второе. Снял жилет. Масло по умывальному тазу бегает, а я за ним с кеглей. Целый час бегал, всю краску с кегли в масло стер… Сойдет! Дышу, как грузовик. Сорочка в масле, глаза, как у загнанного кабана.
Третье. Снял рубашку. Полтора часа месил творог с желтками и сахарной пудрой. Рекомендовал бы это занятие для английских каторжных тюрем!
Четвертое. Снимать с себя больше нечего… Смешал творожную слякоть с маслом и сливками. Опять месил! Перемешивал!.. Кто этот рецепт выдумал, дай ему Бог, чтобы его на том свете так месили…
Вымачивал цукаты в роме и для поддержания сил ром выпил. Не алкоголики же они, эти самые цукаты. Полежали минуту и будет!
Словом, что рассказывать… Сырная пасха вышла такая, что хоть пальчики оближи. Я их действительно и облизал, когда к вечеру работу кончил.
Жена пришла, попробовала и в лоб меня поцеловала:
– Видишь, Васенька! Вот ты мужчина, а с женским делом отлично справился. Не так уж легко женщиной быть, как ты полагал…
Форму вымыла. Стряпню мою в нее выложила, пирамиду перевернула острием в кастрюлю, а сверху на дощечку полный комплект «Архива русской революции» для тяжести положила.
* * *
Одно мне только обидно: приходили знакомые – ели, консьержке кусок дали – ела, родственникам послали – ели. И все хвалили жену… Да как хвалили! Такого успеха, думаю, и Шаляпин никогда не имел. А она все похвалы и восторги с сияющим лицом принимала и хоть бы словом обо мне обмолвилась!.. Справедливо ли это?
Вот подите ж. Двадцать пять лет с женщиной живешь и только на склоне дней по такому, можно сказать, мизерному поводу узнаешь, до чего ее авторское самолюбие заело…
<1925>








