Текст книги "Гномы к нам на помощь не придут"
Автор книги: Сара Шило
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Что, сбежать хочешь? Увидел Коби в собственной постели и опять решил, что конец света наступил, да? Иди-ка лучше ко мне. Полежи со мной в футбольных воротах. Ладно, не пойдем домой. Я понимаю, как тебе тяжело возвращаться туда, откуда ты ушел шесть лет назад. Но я тебе еще кое-что сказать хочу. Когда Ицик родился, ты тоже думал, что наша жизнь кончилась. Но она не кончилась. Полтора часа я там лежала одна, с раздвинутыми ногами. Почему одна? Я тебе скажу почему. Потому что все, как нашего ребенка увидали, так сразу и сбегли. И даже не сказали мне ничего. А медсестра, та вообще. Как только пальцы у него на руках и на ногах увидала, как завизжит. Все на ее крик сбежались, схватили ребенка и унесли. А меня так и оставили лежать с ногами в воздухе. Даже не зашили. Только послед вынули и ушли. И унесли ребенка так быстро, что даже посмотреть на него не дали. Да если бы у меня даже чудище с тремя головами родилось, все равно так убегать нельзя. Прямо как собака я какая-то там лежала. Даже хуже, чем собака. Потому что если б я собакой была, то хоть бы язык высунула да голову ему облизала. И никто бы мне в ухо не визжал. Ну а ты? Ты-то в это время где был, а? К мамочке своей побежал. Плакаться… Конечно, ты же считал, что конец света наступил. Даже и не спросил меня потом, что я там пережила. Ну так я тебе сейчас скажу. Пока я там лежала, а они где-то с моим ребеночком бегали, у меня ужасно ноги затекли и я была холодная, как лед. И мне страшно хотелось пить. И чего я только не делала: и орала, и плакала… Но меня никто не слышал. Только стены одни. Мне, Масуд, тоже тогда казалось, что конец света наступил. Думала, так там с раздвинутыми ногами и помру. Слава Богу, уборщица тамошняя меня в конце концов услыхала. Попить мне дала и врачей позвала, чтобы зашили.
Ты вон после этого целых полгода кидуш[18]18
Кидуш – благословение, произносимое над бокалом вина перед субботней трапезой.
[Закрыть] делать не хотел. Не мог на нашего ребеночка смотреть и кидуш в субботу делать. Я даже на него рубашки большие надевать стала. Чтобы рукава ему ручки прикрывали и чтобы тебе на них все время глядеть не приходилось. Но ничего не помогало. Ты его как только видел, сразу морду воротил. Так что мне снова пришлось тебя за руку брать – чтобы ты понял, что жизнь продолжается, – и я почти сразу забеременела. И все только для того, чтобы к тебе опять румянец вернулся. Года не прошло, как я тебе здорового ребенка родила. Дуди. Повезло мне. Сын у меня родился. Услышал Господь мои молитвы.
Каждый раз, как ты к матери сбегал, я со стыда помирала. Скажешь, бывало: «Я тут ненадолго к матери заскочу, ладно? Может, ей там с курятником надо помочь или еще чего» – и исчезаешь. Сильного из себя изображал. А она вроде как слабая была, в помощи твоей нуждалась. Но я-то знала, почему ты к ней сбегаешь, знала. Не сумела я тебе нормальную жизнь обеспечить, вот ты и бегал. Сядешь на автобус – и через пятнадцать минут уже у нее. И сидишь там по полдня. Ешь, пьешь, газету читаешь, спишь – а домой не идешь. Так что мне приходилось самой за тобой туда ездить. Приеду, бывало, а вы сидите там на кухне и воркуете. Как две сытые голубки. А я вроде как голодная кошка, которая вам на голову свалилась. И ты меня даже взглядом не удостаивал. Только на Коби и смотрел. Или на Эти. Или на Ицика. Если я с ними приезжала. И мама твоя туда же. Никогда не забуду, как она на меня однажды поглядела, когда встала, чтобы чай мне приготовить, и к тебе спиной повернулась. Глаза у нее, как две ледышки, были. Она, правда, не сказала ничего, но я-то знала, что у нее на языке вертится. Ее слова как будто у нее за зубами стояли. Как дети в яслях возле забора стоят, когда на улице трактор работает. Я прям будто слышала, как она мне говорит: «Когда мой сынок жил со мной, он у меня как сыр в масле катался. Но теперь, когда ты его у меня забрала, не я, а ты его холить и лелеять должна. Видела бы ты его сегодня, когда он сюда пришел. Белый был весь, как мертвец. А сейчас вишь какой? Опять румянец на щеках играет». Правда, через пять минут, когда с чаем вернулась, подобрела. Смотрит на меня уже по-новому и как будто говорит: «Ничего не поделаешь, доченька. Такие уж они, мужики, как дети малые. Такова жизнь. Терпи Масуда, какой он есть, и все будет хорошо».
Да и сестры твои тоже. Что Шошана, что Яффа, что Рахель – один черт. Все из одного теста сделаны. Войдут, бывало, расцелуют, и давай щебетать. «Ой, какое у тебя платье красивое! Где купила?» «Ой, какой Коби симпатичный!» «Ой, смотрите, как Эти выросла, прямо красавица. Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить». Ну просто соловьями заливаются, да и только. Но когда они все это щебетали, у них на губах все время ухмылка такая кривая вертелась. Как будто они мне говорили: «Вот, значит, как ты о своем муже заботишься, да? Понятно, понятно. Ну и что, скажи на милость, проку от всей этой твоей красоты и от платьев твоих, если тебе приходится за ним к свекрови бегать?»
Вот какую цену мне приходилось платить, чтобы тебя у твоей матери выкупить.
В поселке-то у нас про это не знал никто. Наоборот. Говорили, что я тебя в ежовых рукавицах держу и что кручу тобой как мне вздумается. Помню как-то раз в кино пришла, а Шушан у меня за спиной говорит:
– Кто? Масуд Дадон, что ли? Да он даже если пукнуть захочет, и то сначала домой сбегает и у жены разрешения спросит.
Ну, вот и ушел от меня мой Масуд. Как пришел, так и ушел. Даже и не оглянулся перед уходом. Да и вообще все время отворачивался. Как будто не хотел на меня смотреть. Так и не узнал, что со мной за эти шесть лет приключилось. И даже не спросил, как я без него тут справляюсь. Сбежал к себе обратно в могилу, а меня не взял. А ведь я без «катюши» к нему пойти не могу.
Все. Ни спины его у меня больше нету, ни руки… Даже запах его – и тот от меня ушел.
7
Если бы я могла, сейчас бы сняла с ворот сетку и положила ее себе на плечи. Только как же я это сделаю? Ведь мне нечем ее срезать. У меня с собой только сумочка, которую я шесть лет не открывала. А может быть, в ней маникюрные ножницы есть? Кстати, а что в ней есть вообще?
Нет, не могу я ее сейчас открыть. Пока не могу.
Я снова утыкаюсь носом в вырез платья. Хочу уснуть. Пусть сон заберет меня к себе.
Я прихожу на кладбище и ищу там могилу Масуда, но никак не могу ее найти. Ее нигде нет. Там, где была его могила, растут теперь шесть высоких колючих репейников. Ничего не могу понять. Я трогаю земле в том месте, где должна быть могила, и вижу, что она плотная, что ее еще ни разу не копали. Мои красные ногти ярко выделяются на фоне колючек. С другой стороны кладбища слышен голос нашего раввина. Он читает псалмы. И как это я не заметила, что на кладбище другие люди есть? Я трогаю голову, чтобы убедиться, что она покрыта платком и в мой палец впивается заколка. Не понимаю. Откуда вдруг на голове у меня оказалась прическа, которую я сделала для бар мицвы Коби? Я поднимаю голову, чтобы посмотреть, чью могилу пришли навестить, и вижу, что это не раввин никакой, а пчела, которая жужжит так, словно молится.
Я иду по центру нашего поселка. У меня красивая прическа, на мне расклешенная желтая юбка и черная блузка с желтым воротником. Вхожу в фалафельную. Масуд поворачивается ко мне спиной, а я говорю:
– Масуд, бросай все и пошли со мной. Прямо сейчас.
Но он не отвечает. Я слышу, как сзади кто-то смеется. Это его отец. Он говорит:
– Шмуона! Шмуона! Как дела, Шмуона?
Точь-в-точь как он смеялся надо мной, когда еще был жив. Я оборачиваюсь и вижу, что он сидит на высоком ящике, на котором раньше сидела Эти, когда приходила в фалафельную помогать Масуду, и, как ребенок, играет с кассовым аппаратом: нажимает на кнопку, раздается звонок, и выдвигается ящичек с деньгами. Он его задвигает и снова нажимает на кнопку.
– Смотри, – говорит, – Шмуона, что я делаю. Видишь?
Я поворачиваюсь к Масуду, подхожу ближе, но он по-прежнему стоит ко мне спиной и режет овощи для салата. Я говорю:
– Бросай все дела и пошли домой!
А он показывает ножом на большой таз, и говорит:
– Смотри, сколько хумуса я сегодня наготовил. Тут на тысячу лир будет. Разве тебе не жалко тысячу лир? Ты что, не знаешь, что сегодня раввин Кахане[19]19
Кахане – раввин Меир Кахане (1932–1990), американо-израильский религиозный и политический деятель правого толка. Был убит арабским террористом.
[Закрыть] приезжает? Слышишь, громкоговоритель проверяют? Он вот-вот уже приедет, и все его слушать придут. Жалко такой случай упускать. Я сегодня половину выручки Дня независимости сделаю.
– Масуд, – хнычу я, – я есть хочу. Сделай мне несколько шариков.
А он говорит отцу:
– Что это с ней сегодня? Она в жизни моего фалафеля не ела. Никогда даже к прилавку не подходила.
И голос у него такой, будто он выиграл в лотерею десять миллионов лир, но своему счастью еще не верит. Я начинаю упрашивать его, как маленькая:
– Ну пожалуйста, Масуд, сделай мне фалафеля.
А он:
– Через полминуты будет готов. Сколько шариков ты хочешь? Четыре?
Он так рад, что кажется, вот-вот плясать начнет, и делает шарики очень быстро. Они выходят у него очень красивыми. Я говорю:
– Я хочу много.
Но он на меня не смотрит. Тогда я говорю:
– Я хочу их все, и чтоб ты сделал их только для меня. – А сама смотрю на хумус и думаю: «Как же я все это съем?» – Если, – говорю, – кто-нибудь за фалафелем придет, скажи, что закрыто. Я съем все, что ты сделаешь, и мы сразу пойдем домой. У нас мало времени.
И тут его отец говорит:
– Смотри, Шмуона, как красиво уложены деньги. Кучками, видишь? Это я их тут так разложил. Все их для тебя разгладил; сотни положил на сотни, полусотенные – на полусотенные, десятки – на десятки, а однолировые – на однолировые.
Мне не хочется на него смотреть, потому что он умер от инфаркта еще до открытия фалафельной и из них двоих только один Масуд сейчас живой. Масуд подходит ко мне с шариками фалафеля – на каждом пальце у него надето по шарику – и я начинаю есть прямо с его пальцев. Шарики горячие и обжигают мне рот. Я съедаю все, но мне хочется еще. Однако он больше не жарит и смотрит мне в глаза неподвижным взглядом, словно его глаза остекленели. Только губы движутся.
– Ешь, – говорит, – Сими, на здоровье, сколько хочешь. Ешь, ешь.
А потом опускает глаза и смотрит в пол. И голос у него становится такой, будто он хлебнул скисшего молока. Или будто деньги, которые он выиграл в лотерею, оказались фальшивыми.
– Я, – говорит, – Симона, сегодня домой не приду. Когда с хумусом разделаюсь, с отцом уйду. Я сегодня умру, Сими. Я сегодня умру, так и знай.
Я начинаю бить его по голове. Он вот-вот упадет на плиту, на которой стоит кастрюля с подгоревшим маслом. Он не кричит на меня, не отбивается, только старается устоять на ногах. Но чем больше я его луплю, тем он все больше и больше уменьшается в размере. Когда он становится ростом с маленького ребенка и доходит мне до пояса, я хватаю его и хочу поднять на руки. Одной рукой я держу его под коленками, а вторую за спину завела. Но он тяжелый. Хотя ростом он и уменьшился, его вес не изменился. Я поднатуживаюсь, ноги Масуда отрываются от земли, и я направляюсь к выходу: хочу отнести его на руках домой, чтобы он не ушел с отцом. Запахи масла и кинзы, впитавшиеся в его одежду, меня просто убивают, но, несмотря на это, я утыкаюсь носом в его рубашку и не вижу, где выход из фалафельной. В конце концов мне все-таки удается донести его до двери, но тут на меня набрасывается его отец и отнимает у меня сына своего. И все время со смехом приговаривает:
– Шмуона, Шмуона, как у тебя сегодня дела, Шмуона? – А потом перестает смеяться, хватает меня за руку и говорит: – Иди-ка сюда, Симона. Забирай все деньги из кассы. Они нам больше не понадобятся. Что мы там с ними делать будем? Бери, бери, не стесняйся. Давай откроем кассу вместе.
Он берет меня за палец и нажимает им на кнопку, но ящик не выдвигается. Звенит, но не выдвигается.
Я открываю глаза и понимаю, что все это мне приснилось. Уже утро. Светает. Во рту у меня сухо. Трава на футбольном поле покрыта росой. Как будто она всю ночь меня слушала и плакала от жалости. Я переворачиваюсь на живот и слизываю с травы росу. Ночная влага, она самая чистая. Я сажусь, беру сумку и открываю ее. Внутри пахнет «нашей Симоной» – духами и пудрой. Я вижу там тушь для ресниц, которая за шесть лет уже засохла, увеличивающее зеркальце, пинцет, пузырек с лаком, флакончик духов и белый платок в пакетике для шабат-хатана. И еще там есть пара новых шелковых чулок, чтобы было во что переодеться, если будет затяжка. Все эти вещи сидят у меня в сумке и смотрят на меня. Я засовываю руку поглубже, до самого дна, и нащупываю там что-то твердое. Только не могу понять, что это. Вынимаю и вижу, что это нож, завернутый в салфетку. Я взяла его на бар мицве Коби. На память.
Я расстегиваю молнию маленького кармашка и вынимаю из него спичечный коробок. Открываю его и вижу кольцо, которое Масуд дал мне на свадьбе. Оно лежит на ватке, как больной на смертном одре, с которого уже никогда не встанет. Я не надеваю его на палец, а вместо этого кладу в рот и сжимаю зубами. Затем закрываю сумку и хочу встать, но ноги меня не слушаются. Я хватаюсь обеими руками за штангу ворот и с трудом ставлю себя на затекшие от долгого лежания ноги.
Из-за небольшого холма, на котором стоит кладбище, показывается солнце. Его нижнюю половину скрывают кладбищенские деревья, а верхняя освещает землю у меня под ногами, и образовавшееся вокруг световое пятно выглядит как ковер. От футбольного поля до могилы Масуда всего каких-нибудь пятнадцать минут ходу, но сегодня я туда не пойду. Не буду устраивать ему очередных поминок. Приду туда как-нибудь в другой раз, одна, разрою землю возле могилы, положу туда кольцо, чтобы оно лежало рядом с Масудом, засыплю его землей и разведусь с ним наконец.
Я хочу выйти из ворот, но руки мои словно приросли к штанге. Я стою, продолжая держаться за нее, и вдруг вспоминаю тот день, в яслях, который мы не забудем никогда. Когда все наши детки, которые до этого только ползали, подарили нам бесценный подарок: позволили нам увидеть, как они в первый раз пошли. Господи, какой это был день! Мы назвали его «Днем первого шага». Все вдруг разом взяли да и пошли! Как сейчас вижу Шломи, вставшего на ноги первым. Он сделал два шага, ухватился за стол и, как ни в чем не бывало, взял из тарелки банан. Как будто до этого сто лет только и делал, что ходил. После Шломи пошла Зива. До этого она только на четвереньках ползала и вдруг как встанет! Постояла-постояла, расставив ноги, посреди комнаты, закачалась и свалилась. Еще раз встала – и опять шлепнулась. Но на третий раз, когда уже поняла, что ноги так широко расставлять не надо, сделала один шаг и села на попку. Вообще-то она у нас пошла поздновато. Ей тогда уже год и пять месяцев было. Ну а после Зивы и другие начали на ноги вставать. Мы так очумели, что даже их спать уложить забыли. И со столов убрать забыли. Вообще обо всем позабыли. Развеселились – просто ужас. Стали их хватать, в щечки и в ножки целовать и посреди комнаты ставить, чтобы они и дальше ходить продолжали. А потом, кто бы вы думали, встал? Ави! Ему тогда всего десять месяцев было. Встал себе и стоит в сторонке. Вцепился в стол, качается, смотрит на других детей и смеется. Я на секунду отвернулась, а потом случайно в зеркало взглянула и глазам своим не поверила: он уже идет! Правда, поначалу он этого испугался. До следующего стола доковылял, свалился и заплакал. Но через полчаса ходил уже так же бойко, как и все остальные. Ну, думаем, если даже такой карапуз, как Ави, пошел, – не иначе как Бог решил у нас сегодня в яслях чудо сотворить. Когда матери пришли забирать детей, они поначалу нам не поверили, но, как только увидели, что мы правду говорим, вместе с нами смеяться стали. Отовсюду только и было слышно: «Иди ко мне! Иди ко мне!»
Наконец мне удается оторваться от штанги и мои ноги отправляются в путь. Во рту у меня обручальное кольцо, и я дышу через нос. Воздух пропитан запахом нового утра, и он возвращает силу моим ногам.
Не доходя до кладбища, я останавливаюсь. Нет, не хочу я хоронить кольцо возле Масуда, не хочу рыть для него там могилу, не хочу сидеть по нему шиву, а потом всю жизнь устраивать по нему поминки.
Я сажусь на землю, достаю нож, оставшийся у меня с бар мицвы, выкапываю ямку, разжимаю зубы, смотрю, как кольцо падает на дно, и засыпаю его землей.
Потом я встаю и иду в сторону кладбища. Пройдя пять или шесть шагов, я оборачиваюсь. То место, где я закопала кольцо, отсюда пока еще видно. Я прохожу еще немного и снова оборачиваюсь. Солнце светит мне в спину. Я начинаю искать могилу кольца глазами, но теперь я уже не уверена, где она. Может быть, вон там. А может быть, и тут. Нет, наверное, все-таки там. Да, точно! Она – там. Я прохожу еще чуть-чуть и оборачиваюсь в последний раз. Солнце светит мне в глаза, и ничего больше не видно. Прощай, кольцо. Даже если я захочу к тебе вернуться, я уже не смогу тебя найти.
И вдруг со стороны кладбища я слышу голоса. Это голоса моих детей. Кто же это там? Эти, что ли? А это чей голос? Ицика? Или Дуди? А может быть, Коби? Нет, по-моему, это Хаим и Ошри. Как же это может быть? Ведь еще только пять утра, от силы полшестого. Еще даже и машина не приехала, которая людей из бомбоубежищ по домам развозит. Вот так да! Кто бы мог подумать, что они в такую рань встанут, чтобы к отцу на могилу пойти?
Дуди и Ицик Дадон
– Дай ее сюда! Дай, тебе говорят! Ну кто так птиц держит, а? Ты же ее так убьешь. Отдай, сказал. Смотри, что ты с ней сделал. Ты ей так крыло сломаешь. Она же нежная. Нежная она! Ты что, не понимаешь, что ли?
– Но Ицик, ты же сам говорил, что она сильная. Ты сказал, она самая сильная в мире. А теперь совсем другое говоришь. Ты все время другое говоришь!
– Сильная-то она сильная, это верно. Но и нежная. С ней осторожно надо. С ней надо сначала думать и только потом делать. Помнишь, сколько у нас времени ушло на то, чтобы ее из гнезда достать? И сколько нам пришлось по крышам полазать, пока мы ее гнездо нашли? Короче, с ней терпение нужно, понимаешь?
– Осторожно, она тебе в руку срет.
– Ну и пусть себе срет, мне все равно. У нее даже какашки и те красивые. У нее все красивое, ничего не противное. Она как королевна. Королевна всех птиц. Слушай, а ты видел, как она писает?
– Да у нее и писек-то нету.
– Откуда ты знаешь?
– Я за ней слежу. Из нее только одни белые какашки вылезают. Слушай, а дай мне ее тоже подержать, а? Ну дай, что ли. Я от тебя все равно не отстану. Ты же обещал, что она будет поровну наша.
– Да бери, бери. Только осторожно, ладно? Смотри, как она у меня сидит. Видишь, я ее не боюсь. Всю руку ей даю, не сгибаю. Чтобы она стоять могла.
– Не, Ицик, я так не могу. Я не могу, чтобы она у меня на руке стояла. Возьми-ка ее лучше ты. На, бери. У тебя руки как будто специально для этого сделаны. У тебя просто рука ничего не чувствует, поэтому ты и можешь ей всю руку подставлять. Она вон тебе ее уже всю продырявила, клювом своим, а тебе хоть бы хны. Даже и не пикнул ни разу. Смеешься, как будто она тебя целует.
– Ладно, давай ее сюда. Тебе ее надо в перчатках брать. Есть такие перчатки специальные, для инвалидов. Их в «Керен кайемет»[20]20
«Керен кайемет» – Управление земель и лесов.
[Закрыть] выдают, чтобы они могли из земли репейники выдергивать. Мы туда с тобой как-нибудь сходим и возьмем. А теперь дай-ка ей немножко мяса. Только немножко, чтобы не привыкала. Нам оно еще понадобится, когда мы ее дрессировать будем. Только ты его порежь. Она ведь как королевна ест, маленькими кусочками. Я должен придумать, что с ней делать. Нам нужен какой-нибудь кожаный ремешок, чтобы привязать ее за ногу.
– А что, шнурки разве не подойдут? Я думал, мы свяжем несколько шнурков, и все. Я даже их принес.
– Ты что, Дуди, какие шнурки? Она же королевна. Королевен шнурками не привязывают. Шнурок ей лапку порежет. Нет, она, конечно, сильная, это правда. Но и нежная тоже. Она мне дороже всех на свете. Я для нее все, что угодно, сделаю. Помнишь фильм про Кес?[21]21
Кес – имя птицы из одноименного английского фильма Кена Лауча (1969).
[Закрыть] Все, что там Кес просила, я ей тоже это дам. Я ей такой дворец отгрохаю, она из него улетать не захочет. Понял? Чего ты мне рожи-то корчишь?
– Какие еще рожи? У меня палец болит. Я его, наверное, сломал, когда упал.
– Где упал? Ты же вроде не сильно упал.
– Да нет, это не из-за нее. Это когда я нес книгу про птиц. Мне показалось, что ты свистнул, – ну я и сиганул в кусты. За книгу испугался. Даже изо рта ее выронил. А там из земли торчала железяка, черт бы ее подрал.
– Ладно, ладно, посиди тогда немного, отдохни. Только смотри, не плачь у меня, понял? И отдохни как следует. Потому что тебе сегодня надо будет еще кое-что сделать.
– Какое еще «кое-что»? Ты же сказал: «Это все». Опять ты все время разное говоришь! Сначала сказал: «Мы только ее принесем – и все». Потом сказал: «Мы только книжку возьмем, чтобы точно знать, что она самка». А сейчас опять «кое-что»? Ты и про книжку говорил, что она «кое-что». А у меня теперь палец раздулся, как сосиска. Во, смотри. Знаешь, как ноготь болит?
– Честное слово, Дуди, это в последний раз. Только это – и все. Чтобы нам было чем ее привязать. Без этого мы не сможем ее дрессировать. Нам только одно это и осталось – кожаный ремешок.
– А почему мы тогда назад-то идем? Десять метров прошли – и уже возвращаемся? Зачем же мы дорогу-то переходили? Из-за Морди, что ли? Чтобы тебе с ним не здороваться? Тебе что, жалко, что ли, с ним поздороваться, да? Еще подумает про нас чего. И Коби скажет.
– Ну и что? Да кто он такой, этот Коби-то твой? Отец он мне, что ли?
– А если он разозлится? И Хаим с Ошри… Они тоже…
– Что Хаим с Ошри? Ну что Хаим с Ошри? Да они еще сосунки совсем. Вот увидишь! Когда-нибудь они поймут, кто такой этот Коби.
– Не, Ицик, так нельзя. Если Коби разозлится, он нам деньги на кино давать перестанет. А я без кино не могу.
– Ладно, хватит уже ныть. Ты лучше на нее посмотри. Она нас слушает. Видишь, как смотрит? Будто все понимает. И то, что было, понимает и чего еще даже не было. И ей все абсолютно до лампочки. Смотри, как она мой палец лапкой держит. Сдохнуть можно. Она сильная. Но и нежная тоже. Слушай, а как ты думаешь, она знает, что она только наша и больше ничья? Эй, ты куда? Нам же сюда.
– Не-е, Ицик, я к этим солдаткам-инструкторшам в квартиру больше не полезу. Я зарок дал. Больше я туда ни ногой. Папой поклялся.
– Ты что, Дуди, совсем уже, что ли? Не поймешь тебя, честное слово. Ты ее хочешь или нет? Как мы ее без кожаного ремешка дрессировать-то будем, а? Ладно, не ссы. Чего ты так распсиховался? Не боись, я уже обо всем подумал. В понедельник все солдатки пойдут в Дом культуры, так? Они там ликбез проводят, читать-писать учат. Ну, куда еще наша бабушка ходит.
– Откуда ты знаешь, что она туда ходит? Мы ж ее сто лет не видели.
– Я ее на прошлой неделе видел. Она туда с другими бабками входила. Они в четыре начинают. Так что тебе бояться нечего. И вот еще что. Чтобы я больше от тебя не слышал, что ты папой клянешься. Нет у нас папы, понял? Нельзя клясться тем, кого нет. Ты меня понял или нет?
– А если какая-нибудь солдатка заболеет и дома останется? Что тогда? Или там, к примеру, ей на занятия идти не захочется и она больной притворится? Короче. Я хочу, чтоб ты пошел со мной. Сначала постучимся в дверь, и, если никто не откроет, тогда я залезу. А с чего ты взял, что у них кожаный ремешок есть?
– Будь спок, я знаю.
– Да откуда у них кожаный ремешок?
– Оттуда. Помнишь эту, высокую? Ну, которая в босоножках с ремешками до колен ходит? Она в шесть утра встает, чтобы их завязать.
– A-а, эта? Конечно, помню. Ее Шуламит зовут. Она с Лиат дружит.
– Ну вот. Мы эти ремешки у нее и отрежем. С обеих босоножек. Свяжем их один с другим – ничего лучше и не надо. Она ведь все равно их уже не надевает. Над ней все из-за них смеются.
– Что, правда, что ли? Слушай, а точно! В них ноги и в самом деле на мясо похожи. Когда его перевязывают, чтобы в субботнюю осину положить.
– Вот эти ремешки и отрежешь. Раз – и готово.
– Ладно, я им тогда заодно еще и книжку верну. Положу ее в шкаф, и все. Как будто она там так и лежала. Только вырву две наших страницы.
– Ты чего, вообще уже? Не понимаю я тебя.
– Но ты же сам сказал, что мы ее вернем. Вот, ты опять другое говоришь. Ты сказал: «Мы только на соколов посмотрим и вернем». И еще сказал, что мы не воры.
– He, Дуди, ты точно умом тронулся. Если мы ее сейчас подложим, они сразу поймут, что это мы. Короче, забудь ты про эту книжку, понял? Мы ее как-нибудь потом вернем, когда они еще куда-нибудь слиняют. Не, мы ее лучше в школу вернем. Как будто это они сами. Как будто они ее там забыли. Дай-ка мне лучше немножко мяса. А то она опять голодная. Видишь, как орет? Только, знаешь, есть одна загвоздка. У них там, когда радиола сломалась, им еще заодно и жалюзи починили. Так что через окно больше не влезешь. Такие дела.
– Знаешь, Ицик… Если там будет Лиат, мне конец. Я не могу, когда она мне в глаза смотрит. Не могу – и все тут. Если она меня там поймает, она, может, даже плакать будет. Она, может, потом и не скажет ничего. Но эти ее глаза… Я не могу, когда она мне в глаза смотрит. Убивают они меня просто, эти глазищи ее.
– Снова-здорово. Да пойми ты, дурья башка. Она же тебя таким макаром просто за жабры держит. Лиат утром. Лиат в полдень. Лиат танцует. Лиат в кино. Лиат в школе. Лиат в центре поселка. Лиат лежит в постели и видит сны. Не Лиат, а прямо индийский фильм какой-то. Ты вон за одну ее улыбку на все, что угодно, готов, а сам у нее даже в прихожей не был. Она тебя на порог не пустила. Нет уж, дудки. От меня ни одна баба не дождется, чтобы я так в нее втюрился. Черта с два. Да и вообще. Она скоро из армии дембельнется и домой уедет. А про тебя даже не вспомнит.
– Вечно ты, Ицик, одни гадости говоришь. Если ты людей не любишь, я что, тоже от них бегать должен, да? Ну что с того, что Лиат мне по ночам снится? Тебе-то какое дело? И улыбка ее… Чего ты к ней привязался? Что ты в этом понимаешь? Тебе-то она, может, и улыбается, а со мной она хохочет, понял? И смотрит на меня этими своими глазищами. Короче, не полезу я к ней в квартиру, ясно? Не полезу и все, хоть режь. Я туда только через дверь войду. Да и то, если только Лиат меня сама пригласит.
– Не полезешь, значит?
– Не полезу.
– Дурак ты, Дуди, и не лечишься. Бегаешь все время, как идиот, за перелетными птичками. Не пойму я тебя. Ты что, не знаешь, что они добровольцы? Нет? Они через полгода обратно к себе в Америку вернутся, и больше ты их никогда не увидишь. Ты что же думаешь; кто-нибудь из них к тебе придет, скажет: «Ай лав ю, Дэйвид!» – и предложит поехать с собой? Да ни в жисть ты эту Америку не увидишь, понял? Разве что фотография твоя туда полетит, и все. Ну, эта, где они на гитаре играют, а ты сзади притулился. Только фотография одна в Америку и полетит, понимаешь? Фотография! И вообще, на кой они тебе, эти инструкторши, сдались-то? Убей Бог, не понимаю. Они ж только спят и видят, как бы отсюдова сдернуть. Посмотри вон на них в пятницу, когда они в школу приходят. С самого утра только и делают, что на часы смотрят да минуты считают. А если ты завтра с ними на улице повстречаешься, они на тебя даже не взглянут. Как будто ты воздух.
– Ну ладно тебе, Ицик. Хватит!
– Я еще не кончил. Послушай, что тебе Ицик говорит: он тебя плохому не научит. И эти вон тоже. Которые сюда на два года на заработки приезжают. От них тоже проку никакого. Они ведь почему сюда все едут-то, а? Да потому, что у них деньги кончились и они в большом городе жить не могут. А у нас в поселке можно и без денег прожить. Вот они и приезжают. И смотрят на тебя так, словно только что из миквы[22]22
Миква – резервуар для ритуального омовения.
[Закрыть] вылезли. Как будто они все из себя чистенькие такие и как будто Бог просто чего-то там перепутал и по ошибке бросил их после миквы в мусорку. Каждый день только и делают, что деньги подсчитывают, которые здесь заработали, и дни считают, чтобы поскорее в город слинять. Все они отсюдова убегут, Дуди, все до единой. Поверь мне. Да еще и смеяться над тобой потом будут. Смотрите, мол, какой этот Дуди придурок. Думал, что тоже отсюдова выберется. Не понимает, дурачок, что он всего-навсего жалкая курица. Куда ему из своего курятника бежать-то? Два метра по двору пробежит – и ку-ку. Короче, слушай, что тебе Ицик скажет. У меня к тем, кто приезжает и уезжает, доверия нету. Не дождутся они от меня, чтобы я им свое сердце на блюдечке преподнес. Чтобы они делали с ним, что захотят. Приехали, побыли, отчалили – ну и скатертью дорога. Я их и до приезда сюда знать не знал и после отъезда знать не хочу. И запомни раз и навсегда: самое дорогое, что у нас есть, это наша родня. Усек?
– Родня, говоришь, да? А что ж ты тогда, как только я про папу заикнусь, сразу говоришь: «У нас папы нету»? И Коби тоже. Как только я скажу «Коби» – ты сразу прям до неба подпрыгиваешь. Как будто тебя собака укусила.
– Коби, Коби… Я же тебе тыщу раз говорил: Коби думает только о себе. Сколько можно повторять?
– Ну хватит уже, Ицик, надоело. Достал ты меня своими разговорами. Ладно, полезу я, полезу. Только в последний раз, понял? И не сейчас. Я жрать хочу просто помираю. Я не могу туда голодный лезть.
– Это не страшно. Там и поешь. У тебя времени на все про все хватит. Зайдешь к ним на кухню и чего-нибудь перехватишь. А я тебя возле лавки Коэна подожду. Минут за семь-восемь вполне управишься. И поесть успеешь, и все остальное. Только ремешки срезать не забудь.
– Ты чего, совсем уже, что ли? Какая у них там еда, у солдаток-то у этих? Ты просто у них дома никогда не был. Да нету у них там ничего. И на кухне тоже шаром покати. Едой и не пахнет, одной только плесенью. Она у них зимой завелась, черная такая. Они, правда, перед Песахом стены побелили, но запах все равно остался. И чего они там весь день едят – ума не приложу.
– Ну Коэна этого тоже, как назло, теперь ничего не купишь. Он нам в долг больше не дает. Вот если б ему Коби заплатил, тогда бы дал. Черт, как у него из лавки хлебом несет… Ладно, пошли домой, чего-нибудь перекусим. Как только ты сказал, что они там все время голодные сидят, мне тоже сразу есть захотелось. А потом уж и за ремешками пойдем. Времени должно хватить: у них занятия только в семь заканчиваются. Короче, пошли полопаем. А заодно и птицу в кухонный шкаф посадим. Кстати, ты там дырки для воздуха сделать не забыл? А то смотри у меня.
– Не забыл, не забыл. Пять штук проделал.
– Ну, тогда она не задохнется. Посадим ее в шкаф, закроем дверцу на гвоздь – и пусть сидит. Только имей в виду – нам надо, кровь из носу, до шести управиться. А то еще, не дай Бог, стемнеет, и тебе придется там свет зажигать.