Текст книги "Гномы к нам на помощь не придут"
Автор книги: Сара Шило
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
– В Марокко у тети Таму была змея. Когда тетя кормила ребенка грудью, змея приползала и начинала сосать молоко из ее второй груди. Эта змея выросла у тети дома, так же, как и я. Она жила в соломенной корзинке, стоявшей в углу, а по субботам садилась вместе с нами за стол и ела схину. Дом у нас был соломенный: из соломы, смешанной с глиной. Однажды мы возвращаемся, пытаемся открыть дверь и не можем. Оказалось, что змея обвилась вокруг ручки и не дает нам войти. Потом выяснилось, что в доме была гадюка. Она спасла нас от гадюки.
Я не знал, верить всем этим маминым рассказам или нет. Она вообще много рассказывала про змей. Говорила, например, что в Марокко был рынок, где их продавали. И почему-то всегда рассказывала эти истории, когда мы были в спальне. Не знаю почему. Может, змеи ей снились?
А вот мне не снилось ничего. Когда кто-то из близнецов просыпался, я сразу это чувствовал и клал на них руку или совал им в рот выпавшую соску. Я всегда помнил, кто из них поел, а кто покакал. Мама же не помнила этого никогда. Она вообще все это время была как пьяная. Я будил ее и близнецов, она садилась, и я подкладывал ей две подушки. Одну – под поясницу, а вторую под шею, потому что шея у нее постоянно болела. Я подавал ей близнецов, забирал их у нее, переодевал, купал… Ошри молчал, только когда ел или когда был в воде. Перед сном я ставил на стул корыто с холодной водой и, когда он начинал плакать, я подливал в корыто кипящую воду из чайника и сажал его туда. Не мыл с мылом, а просто сажал в корыто, чтобы он успокоился. Раздев его, я заворачивал его в полотенце, чтобы он не замерз. Я не мог слышать, как он плачет: у меня от этого просто сердце разрывалось. Мне казалось, что он на меня сердится, как будто я сделал что-то не так. Когда я держал его, завернутого в полотенце, на руках, моя тень на стене доходила почти до потолка. В спальне у нас обычно свет не горел; мы оставляли свет только в туалете. Правда, когда в квартире был хоть какой-нибудь свет, Дуди не мог заснуть; поэтому мы сначала весь свет в квартире выключали, ждали, пока он заснет, и только потом включали свет в туалете, оставляя его дверь немного приоткрытой. Пока я держал Ошри завернутым в полотенце, он плакал, но как только вода касалась его тела, сразу замолкал. Я делал все так, как меня учила мама. Сначала смачивал ему водой лицо, три раза проводя по нему рукой сверху вниз и произнося благословение «Авраам, Исаак и Иаков». От этого на душе у меня сразу становилось благостно и покойно. Потом я лил ему воду на животик, переворачивал и, поддерживая рукой за грудку, чтобы его головка была высоко и он не захлебнулся, возил взад-вперед по воде, лил ему воду на спинку и на попку, снова переворачивал на спину, давал ему оттолкнуться от краев корыта ножками и крутил в воде, как на карусели. А когда вода остывала, я вынимал его из корыта, передавал на руки маме и она его одевала.
Вся наша спальня пропиталась запахом близнецов. Боже, какой это был запах! Ни один другой запах в мире с этим не сравнится. Если мне не удавалось успокоить их с помощью соски, я брал их на руки и они начинали тыкаться губами в мою рубашку, ища мамину грудь. Тогда я передавал их маме. Блузка у нее всегда была нараспашку; она даже перестала ее застегивать. Я смотрел, как близнецы раскрывают губки, видел, как красненькие колечки их ротиков обхватывают красные кружочки на маминой груди – и это зрелище меня буквально завораживало. Мне нравилось, как мама сдавливала грудь пальцами, чтобы выжать из нее молоко, нравилось слушать, как они сладко причмокивают, когда сосут, и я просто обожал смотреть на мамино лицо, когда они начинали сосать синхронно. Я видел, что ей так же хорошо, как и им самим. Я ложился на бок, протягивал близнецам палец, и они хватались за него своими ручками, не переставая сосать. Я же тем временем гладил их свободной рукой по головкам. Господи, какие у них были прекрасные волосики! Гладишь их, и такое ощущение, что они тоже гладят тебя.
После того как папа умер, мама больше никогда о нем не упоминала. Я все время ждал, что она хоть что-нибудь про него скажет, но она молчала. Даже в дни его памяти и то ухитрялась о нем ничего не сказать. Говорила только о том, кому что надо сделать и кто будет сидеть с близнецами, пока мы будем на кладбище. И никогда по нему не плакала. По маме своей, которая умерла, когда они еще жили в Марокко, плакала часто. А вот по папе – никогда. Я же думал о нем постоянно, и иногда, когда мамы в спальне не было, входил туда и ложился на папину сторону кровати. Он всегда спал на левой стороне. Я перегибал подушку надвое, как обычно делал он, клал на нее голову и старался как можно сильнее вытянуть ноги. Мне хотелось, чтобы они, как и папины, тоже достали до края кровати. Наш папа был высоким, выше всех своих братьев и остальных родственников, и каждый раз, как я видел, что мои ноги немного удлинились, я радовался. Но даже сейчас, когда во мне уже метр шестьдесят восемь, мои ноги все равно короче, чем его. Когда я их вытягиваю, мне кажется, что его ступни выглядывают из-под моих.
Иногда мама говорила со мной лежа с закрытыми глазами. Однажды, не открывая глаз, говорит:
– Коби, дитятко мое, разбуди, пожалуйста, Эти. Пусть теперь она мне тут поможет, а ты пока приляг и поспи. Тебе ведь утром в школу. Как же ты будешь учиться?
Я сходил в комнату к Эти, а потом вернулся и сказал, что она спит как убитая и я не смог ее разбудить.
Когда я смотрел, как мама кормит близнецов, меня постоянно мучил страх, что молоко у нее в груди кончится и что в следующий раз ей будет нечем кормить. Чтобы молоко у нее не пропало, я поил ее кофе с молоком.
Когда я стоял на кухне и кипятил молоко, я любил закрывать глаза и склоняться над кастрюлькой. От молочного пара кожа у меня на лице становилась нежной, как у младенца. Когда я слышал, что молоко закипает, я открывал глаза, выключал огонь, разливал молоко по чашкам, клал в каждую пол-ложечки растворимого кофе и две ложечки сахара, вынимал из верхнего шкафа пакет с миндальными орешками, брал из него три или четыре орешка и нес все это в спальню. Миндальные орешки принесла нам Рики. Она велела мне их спрятать и давать только маме. Сказала: «Это для того, чтобы молоко не было водянистым. Чтобы оно было белое-белое».
Мы сидели с мамой в кровати, пили кофе и смотрели на малышей. Когда они спали, мы не могли оторвать от них глаз. Нам хотелось смотреть на них вечно.
До рождения близнецов мама говорила очень громко, а часто даже кричала, но, когда вернулась после родов из больницы, стала говорить гораздо тише. Боялась разбудить близнецов. Мне нравилось, что у нас в доме стало тихо.
Покормив близнецов грудью, мама укладывала их головки себе на плечи и хлопала им по спинкам, чтобы они срыгнули, и как раз сегодня мне приснился про это сон. Мне снилось, что мама прижимает к плечу ребенка, и этот ребенок я. Как же я мог об этом забыть? Впрочем, с этими снами – с ними всегда так. Когда ты изо всех сил пытаешься их запомнить, они забываются, а когда ты напрочь их забываешь, они вдруг берут да и всплывают у тебя в памяти. Я гугукал, а мама хлопала меня по спинке и по попке, чтобы я срыгнул, и вдруг приподняла меня повыше, взглянула на мои штаны, увидела, что у меня там набухло, и стала хлопать еще сильнее. Снова по спинке, и снова по попке, опять по спинке, и опять по попке. Все сильнее, сильнее, сильнее и сильнее… И вдруг я взял да и кончил. А она говорит: «На здоровье, сынок!» Почему я позволил ей хлопать себя по спине? И почему не почувствовал, что кончил?
Господи, опять начинается эта боль в спине! Как будто мне вогнали в нее шуруп. Причем на этот раз не так, как всегда: без карандаша и без дрели. Просто взяли молоток и с силой вбили мне его в спину.
Я пытаюсь не сдаваться. Расправляю простыню на кровати, надеваю пиджак и, держась за стену, направляюсь по коридору к выходу. По пути я прохожу мимо комнаты Ошри и Хаима и слышу, как они меня зовут, но не откликаюсь и ковыляю дальше. Тогда они выходят из комнаты и бегут за мной. Я дохожу до выхода и сажусь, чтобы обуться, но из-за спины у меня ничего не получается. Ошри и Хаим моментально все понимают, хватают каждый по ботинку, надевают мне их на ноги, склоняются над ними так низко, что почти утыкаются в них носами, и начинают завязывать мне шнурки. Это занимает у них кучу времени. Они стараются делать все в точности, как я их учил, пытаются завязать узлы как можно крепче, чтобы они не развязались, а я смотрю на них, и от одного их вида боль у меня как будто начинает проходить сама собой. Господи, до чего же они прелестные.
Со стены на меня смотрит фотография папы. Как назло я сел прямо напротив нее. Терпеть эту фотографию не могу. Давно уже надо было ее отсюда снять. Не успеваешь войти в дом, как в тебя сразу впиваются папины глаза, и надо все время себя убеждать, что он тебя не видит. Кроме того, когда я смотрю на его лицо, я вижу, насколько сильно Хаим и Ошри на него похожи, и не могу их считать только своими детьми. Такое впечатление, что после смерти папино лицо отнесли в мастерскую, где копируют ключи, и сняли с него две точных копии.
Наконец они заканчивают завязывать шнурки и целуют меня с двух сторон в щеки. Я могу различить их даже по поцелуям. С той стороны, где меня поцеловал Ошри, мокро.
Я встаю и хватаюсь за дверь. Что же мне им сказать? Я иду в старую половину квартиры и подхожу к шкафу. Хаим и Ошри следуют за мной.
– Это шкаф, в котором вы будете прятаться от террористов, – говорю я. – Если вы услышите сильный взрыв, это значит, что на нас напали террористы. Но вы не должны этого пугаться, потому что Коби о вас позаботился. Встаньте на стул, достаньте сверху ключ, откройте дверцу и залезайте внутрь. Одна девочка так сделала, спряталась за дверцей шкафа – и террористы ее не нашли. Вот и вас тоже не найдут. Внутри есть бутылка масла. Вылейте его на пол. Террористы подскользнутся и умрут. А сами закройтесь в шкафу и сидите тихо, пока я вас отсюда не заберу.
Я говорю им все это, несмотря на то что знаю, что забирать их из шкафа буду вовсе не я.
Мне страшно хочется сказать им, что в один прекрасный день я заберу их отсюда навсегда. Не только из этого шкафа и не только из этой квартиры, но и из этого поселка вообще. Мне хочется им сказать, что мы уедем в Ришон-ле-Цион, что в Ришон-ле-Ционе не будет ни «катюш», ни террористов, что там никто даже и не представляет, что у нас тут творится, и что, даже когда про нас сообщают по радио, они все равно не понимают, о чем речь…
Хаим и Ошри убегают, притаскивают стул и влезают на него. Им страшно хочется залезть в шкаф прямо сейчас. А я смотрю на них, и мне хочется плакать. Когда они радуются, мне почему-то всегда хочется плакать. И не только когда я смотрю на них. С чужими детьми у меня тоже так. Когда я вижу, как маленькие дети радуются, мне сразу хочется плакать.
Я снова направляюсь к выходу, но они меня не отпускают. Хотят, чтобы я все время был с ними. Я ведь для них папа. Я снимаю с руки часы, которые мне подарили на бар мицву, и говорю:
– Вот, возьмите. С помощью этих часов вы должны проверить, сколько времени у вас уйдет на то, чтобы добежать от кровати до шкафа.
Они поражены: не могут поверить, что я отдал им свои часы. Взвешивают их на ладони, прикладывают к уху, отнимают друг у друга. Но мне некогда, я должен спешить. Чего доброго, мама вернется. Хорошо еще, что Эти спит. Я должен идти к Джамилю. Прямо сейчас. Возьму у него свои деньги. Только это одно меня и спасет. Довольно я ждал. Больше ждать невозможно. Сколько человек может ждать? На что мне еще здесь надеяться? Заберу у Джамиля свои доллары, полечу в Норвегию и женюсь. Найду себе девушку с деньгами. Чтобы хватило на квартиру. Для этого даже норвежский учить не надо. Морди сказал, что девушки и так оценят мою красоту. Заработаю кучу денег; вернусь с женой в Израиль; прямо из аэропорта, с чемоданами, поеду в Ришон-ле-Цион, заплачу первый взнос и подпишу договор о покупке квартиры. Нет, я просто обязан это сделать. Мое терпение иссякло. Ни дня больше не могу оставаться в этой дыре.
Чтобы Хаим и Ошри не поссорились, когда будут замерять время, я объясняю им, кто из них побежит к шкафу первым, а кто будет стоять с часами, выхожу на лестничную площадку и начинаю спускаться по лестнице, держась одной рукой за перила, а другой опираясь о стену.
Я подхожу к дому, где живет Морди, и свищу. Морди высовывается из окна и кричит, что сейчас спустится. Я стою возле его микроавтобуса и жду.
Он выходит из дома, подходит ко мне, открывает для меня дверцу, обходит вокруг и садится за руль.
– Трогай, – говорю я. – Поехали отсюда.
Морди переключает скорость и жмет на педали. Он ничего не спрашивает: видит, что я не в себе.
Через две минуты мы выезжаем из поселка. Я показываю ему головой, чтобы он свернул налево, а через какое-то время делаю знак, чтобы повернул направо. Морди делает все, что я прошу, и продолжает молчать.
Еще через десять минут мы подъезжаем к деревне Джамиля и я прошу Морди остановиться. Он тормозит и кладет мне на плечо руку.
– Может, хоть объяснишь мне, в чем дело? – спрашивает он. – Почему мы здесь остановились?
Но я молчу и отвожу взгляд. Он убирает руку, и я выхожу из микроавтобуса. Морди не уезжает. Я делаю ему знак рукой, чтобы трогался, и иду по дороге, но он медленно едет за мной.
– Ты что, хочешь, чтобы я оставил тебя здесь одного? – говорит он мне из окна. – Среди арабов?
– Не волнуйся, – отвечаю я, – поезжай. Я иду к человеку, который работает у нас на заводе. А тебе сейчас лучше быть дома, с семьей. Тебя там Фанни с ребенком ждет. Боеготовность же объявили, забыл?
Я стараюсь говорить все это с бодрой улыбкой, чтобы Морди подумал, что все в порядке, и перестал за меня беспокоиться.
Наконец он понимает, что все его уговоры напрасны, и уезжает.
Я вхожу в деревню Джамиля. На улице мертвая тишина; вокруг – ни души. Куда же мне идти? Я ведь никогда тут не был. И зачем только я попросил Морди уехать? Решил, видите ли, что это мое личное дело и что я сам прекрасно справлюсь. Думал, что это пара пустяков. Вот дурак! Ну почему, почему, почему я не приехал сюда вместе с ним? Зачем я дал ему уехать? Рассказал бы ему про квартиру в Ришон-ле-Ционе, приехали бы, взяли бы деньги, и дело с концом.
Мне трудно распрямить спину, и я иду согнувшись в три погибели. Боль не отпускает и заставляет меня делать то, что она приказывает. Если я делаю то, что ей не нравится, она сразу же лупит молотком по шурупу, торчащему у меня в спине, и меня сразу как током пронзает. Поэтому я послушно делаю все, что велит шуруп. С ним не поспоришь.
Вдруг я замечаю, что все дома, мимо которых я иду, недостроенные. Все вокруг растет, меняется, строится. В одном доме начали возводить лестницу на крышу, но еще не сделали ступеньки; в другом – закончили обкладывать камнем одну из стен и начали обкладывать следующую; в нескольких местах поставили сваи и начали укладывать шлакоблоки. В одном только два ряда положили, а в другом уже три. Повсюду песок, щебень, доски, плитки. Ничего не понимаю. Почему тут только одни недостроенные дома?
Куда же мне идти? Направо? Налево? Да еще и темнеть, как назло, начинает. Куда ни посмотришь – все стремительно становится черным – дома, закрытые магазины, мусорные баки, белье, висящее на веревках, – как будто кто-то вдруг взял да и украл все другие цвета. Господи, только темноты мне для полного счастья сейчас и не хватает.
Мне страшно хочется лечь спиной на что-нибудь жесткое. Ничего, кроме этого, мне не помогает. У себя на складе я обычно запираю дверь и лежу на полу до тех пор, пока боль не проходит. Но здесь даже и лечь-то некуда; тут нет ни одного тротуара. Я сажусь на землю, начинаю снимать пиджак, чтобы не запачкался, и вдруг слышу детские голоса. Я встаю, вижу на другой стороне улицы стайку детей и направляюсь к ним, но, когда начинаю переходить дорогу, меня снова прихватывает и я скрючиваюсь, как дряхлая старуха.
Увидев, что я иду по направлению к ним, дети тоже идут мне навстречу. Их примерно семь или восемь. Когда они подходят ближе, я спрашиваю, где живет Хури.
– Какой Хури? – говорит один из них, знающий иврит. – У нас тот много Хури.
– Джамиль. Джамиль Хури.
– У нас тут много Джамилей Хури.
– Ну, такой, с голубыми глазами.
Мальчик смеется, переводит то, что я сказал, другим, и они тоже начинают смеяться.
– У всех наших Хури голубые глаза, – говорит он.
Только когда я поясняю, что Джамиль работает у нас на заводе бухгалтером, мальчик наконец-то понимает, о ком речь, и говорит, что они меня к нему проводят.
Сначала они идут очень быстро, почти бегут, но, когда видят, что мне трудно за ними поспевать, замедляют шаг. Они окружают меня со всех сторон и все время что-то лопочут. Мне очень хочется понять, о чем они говорят и над чем смеются, но, хотя некоторые слова мне знакомы, ни во что членораздельное они у меня в голове не складываются. Их арабский слишком сильно отличается от марокканского, на котором говорят наши старики.
Ну почему я позволил Морди уехать, почему? О чем я, идиот, думал? Почему не попросил его пойти со мной? Почему, почему, почему? Вся моя голова уже утыкана этими «почему», как гвоздями, и с каждым новым «почему» невидимый молоток словно загоняет мне в голову новый гвоздь. Ударит по нему раза два, чтобы тот вошел по самую шляпку, а потом переворачивается другой стороной и выдирает его назад своим гвоздодером. Ну не знаю я, почему так поступил, не знаю, не знаю!
Дети стоят у меня за спиной. Я говорю им «спасибо» и жду, пока они уйдут, но они не уходят. Господи, хоть бы этот треклятый день начался заново: пусть снова настанет утро, я опять приду на завод, еще раз пробью карточку… Как я посмотрю Джамилю в глаза, когда он откроет дверь и увидит меня в компании всех этих детишек? Ну зачем, зачем, зачем я сюда пришел?! Зачем нарушил свое честное слово?! Я ведь обещал, что никогда в этой деревне не появлюсь; поклялся, что про наш договор никто не узнает… Я помню, как он посмотрел на меня своими голубыми глазами и сказал:
– Одно из двух, Коби: или ты мне доверяешь, или нет. Третьего не дано.
Дети стучатся в дверь. Через какое-то время она открывается и на пороге появляется Амин. Он один из наших подрядчиков: организует подвозки для работников завода, живущих в деревнях.
– Абу Джамиль, – говорит ему один из мальчиков, – тут пришел какой-то еврей, спрашивает Джамиля.
Я вхожу, Амин пожимает мне руку и идет звать Джамиля. Так вон оно что. Амин – отец Джамиля! Вот это да. Мне это даже в голову никогда не приходило. Но если он – его отец, то, может быть, все обстоит совсем не так, как я думаю? Может быть, я до сих пор просто видел только одну сторону медали? Может быть, Амин тоже в курсе нашей сделки, да и вся семья Джамиля вообще? А может быть, они уже и все мои деньги давно потратили?
Я стою в прихожей и разглядываю коридор. Везде чисто, прибрано. Только почему-то из стены торчит раковина. С мылом и полотенцем. Не в ванной, а вот так вот прямо посреди коридора.
Наконец приходит Джамиль и ведет меня в одну из комнат. Входим. Комната маленькая. На полу сидит очень толстая женщина, занимающая собой полкомнаты. У нее голубые глаза и голубое платье. Оно огромное и лежит вокруг нее на полу, словно она сидит в бассейне с водой. Перед ней расстелена целлофановая пленка, а на ней – мертвый баран. Коротким ножом женщина отрезает от него куски мяса, режет его кубиками и бросает в глубокий поднос. Я понимаю, что это мать Джамиля.
Она достает из барана печень и спрашивает:
– Хочешь попробовать? Печень можно есть сырой. Это очень полезно. Будешь есть ее сырой – станешь сильным.
Она режет печень на кусочки и один из них кладет себе в рот. Прямо так, с кровью.
Джамиль стоит неподвижно и не сводит с матери глаз. Он выглядит точно так же, как на работе. На нем белая выглаженная рубашка, застегнутая на все пуговицы, и у него, как всегда, совершенно непроницаемое лицо. Он никогда не смеется и не плачет, и ты никогда не знаешь, что он чувствует. Я смотрю на него и на его мать и не могу понять, что между ними общего. Он – такой образованный, хорошо одетый, а она – сидит на полу в старом платье и босая.
Мы проходим мимо матери Джамиля и заходим в другую комнату, которая находится позади этой. Я сажусь на диван, а он – на стул.
– Я тебе ничего не дам, – говорит он, глядя в окно. – Побудешь тут у нас немного, поешь, попьешь, и мой брат отвезет тебя домой. А завтра утром проснешься и забудешь все, как дурной сон. Потерпи, Коби, потерпи. Ведь осталось уже совсем немного. Еще чуть-чуть – и ты сможешь пойти сделать первый взнос. Так долго копил – и все зря? Тебе самому-то не жалко?
Он переводит взгляд с окна на мое лицо, а я смотрю в его голубые глаза и не знаю, что ему сказать.
Все мои деньги лежат у него под замком, и я чувствую, что никакие мои просьбы и мольбы этот замок не отомкнут. Он ведь дал мне честное слово, а его слово – кремень. Нет, конечно, я мог бы на него сейчас наорать или даже вообще тут все разгромить, но он не дает мне для этого никакого повода. Вот если бы он сам на меня заорал, крикнул бы, например: «Как ты смел сюда прийти?» – или что-нибудь в этом роде, тогда бы мне было легче. Я бы устроил ему скандал, отнял у него свои деньги и ушел. На все про все ушло бы не больше пяти минут. Но он не кричит; он сидит молча, и я чувствую, что бессилен против его молчания.
Боль в спине не проходит. Диван старый и просевший, и мне трудно на нем сидеть. От боли я дергаюсь, и Джамиль думает, что я хочу встать. Он встает первым и направляется к выходу, но я крепко вцепляюсь в ручку дивана и продолжаю сидеть.
Неожиданно передо мной возникает лицо Морди.
– Ну что? – спрашивает он презрительно. – Так и будешь все время под его дудку плясать, да? Ты что, ему поверил, что ли? Он же тебя, как липку, обдерет. Ты что, ребенок малый, чтобы верить каждому встречному и поперечному? Да еще арабу! Уму непостижимо. Взял да и отдал свои деньги арабу. Нет, вы только на него посмотрите. Разве я тебе не говорил, что ни одному арабу верить нельзя? Не говорил?! Даже если араб в могиле сорок лет пролежал, ему все равно верить нельзя. Семь тысяч долларов на помойку выбросил! Семь тысяч долларов!
И тут я вижу маму, идущую по улице. Белая сумочка бьет ее по заду. Потом перед глазами у меня всплывает наш матрас с коричневыми пятнами, появившимися на нем по моей вине. Затем возникает Яфит. Она ехидно смотрит на меня и отдает ключи от квартиры-образца какому-то человеку. Увидев, как он берет у нее ключи, я прихожу в бешенство, издаю вопль, отрываю от ручки дивана державшийся на соплях деревянный шарик, вскакиваю, бросаюсь на Джамиля и бью его этим шариком по голове.
– Что ты делаешь? – кричит он, пытаясь уклониться от удара.
– Верни мне мои деньги! – ору я. – Где ты спрятал мои деньги?
Но тут силы меня покидают, и я опускаюсь на стул. Моя спина буквально разламывается от боли.
Я слышу звук хлопнувшей двери и открываю глаза. Я лежу на полу, в голове у меня шумит, но боли в спине нет. Шуруп в ней больше не торчит. Я вообще ее больше не чувствую. Как будто она улетела. Но зато у меня теперь сильно болит нога. Как будто боль из спины перетекла в нее. Видимо, падая, я ее подвернул.
Рубашка у меня расстегнута, живот торчит наружу, пиджак под мышками порвался. Я пытаюсь встать, но ноги меня не держат, и я снова опускаюсь на пол.
Дверь открывается. Я поворачиваю голову и вижу мать Джамиля. В руке у нее нож. Я закрываю глаза. Сейчас она вырежет у меня печень, съест ее и станет сильной.
6
Мать Джамиля уходит, и входит он сам. Как ни в чем не бывало, помогает мне встать, усаживает на стул и молча вкладывает мне в руки целлофановый пакет, в котором лежит коричневый конверт. Возле глаза у Джамиля небольшая ссадина от шарика, но его лицо по-прежнему ничего не выражает. Никогда не подумаешь, что это человек, которому ты только что чуть не выбил глаз. И как только он ухитряется сдерживаться? Не понимаю. Неужели кровь у него в жилах никогда не закипает? Смотрит на тебя своими голубыми глазами, словно ничего не произошло.
Я открываю пакет, достаю конверт и вижу, что на нем написано мое имя, а чуть ниже несколько столбцов цифр. В конверте лежат доллары. Я начинаю их пересчитывать, но, когда дохожу до тысячи, останавливаюсь. Нет никаких сомнений, что все мои семь тысяч здесь. Мне стыдно смотреть Джамилю в глаза. Я кладу доллары обратно в конверт, а конверт – в пакет. Пакет выскальзывает у меня из рук и падает на пол.
Я обхватываю голову руками и начинаю плакать. Я рыдаю взахлеб, как ребенок, и никак не могу остановиться. И откуда вдруг во мне столько воды? Она льется у меня из глаз сплошным потоком, и я ничего не вижу. Я хочу остановить этот непрекращающийся потоп и не могу. Ничего не остается, как ждать, пока он не прекратится сам.
В голову мне начинают лезть какие-то дурацкие мысли. Надо срочно заплатить за воду, думаю я, а то еще возьмут да отключат. Потом мне вдруг становится страшно. А что, если из меня течет не вода, а кровь? Что, если моя кровь обесцветилась, превратилась в воду и теперь вытекает у меня из глаз в виде слез? И я ничего не могу с этим поделать. Все, что я могу, – это сидеть на стуле и ждать, пока она вытечет из меня полностью.
Джамиль снимает у меня с ноги ботинок и носок, а затем уходит и вскоре возвращается со своим братом. Его зовут Зохир. Он работает в больнице медбратом. Сам Джамиль – худой и поджаристый, но брат – его прямая противоположность. Он может раздавить меня одним пальцем. Нога сильно болит; она вздулась и посинела, но я стараюсь терпеть боль молча: мне неловко перед Зохиром. Он начинает бинтовать мне ногу, и мне хочется, чтобы это длилось бесконечно. Пусть он бинтует меня, и бинтует, и бинтует… У него замечательные руки – пухлые и гладкие, как у младенца. Такое впечатление, что в нашем мире все перевернулось с ног на голову и теперь не взрослые ухаживают за детьми, а дети за взрослыми. Мне хочется целовать ему руки, хочется, чтобы он принес побольше бинтов и обмотал ими все мое тело снизу доверху.
В комнату входит мать Джамиля и Зохира. Она протягивает мне стакан чая и обезболивающую таблетку. Все трое начинают говорить между собой по-арабски, но теперь я уже не пытаюсь вслушиваться в их разговор и искать знакомые слова. Я больше не желаю ничего понимать. Пусть говорят только на своем языке. Мне все равно, куда делся конверт с деньгами; я даже видеть его сейчас не хочу. Я хочу совершенно другого. Я хочу, чтобы меня накормили, уложили спать и решили, что со мной делать. Хочу, чтобы положили меня в кровать, разбудили завтра утром и проводили на работу. Хочу, чтобы забирали у меня зарплату и хранили ее для меня. Хочу, чтобы нашли мне женщину, на которой я смогу жениться, и все время говорили мне, как жить и что делать.
Зохир надевает мне поверх бинта носок, и они с Джамилем ведут меня в другую комнату. Одна моя рука лежит на плече Джамиля, а вторая на плече его брата. В комнате стоит накрытый стол. Меня подводят к нему и сажают на стул. Начинают приходить другие люди. Откуда они все вдруг взялись? Где они были до сих пор? Каждый из них подходит ко мне и здоровается. Они не хотят, чтобы я вставал на больную ногу, и подходят сами. Я пожимаю руки отцу Джамиля и его братьям. После этого все рассаживаются, и мы начинаем ужинать. Минуты через две раздается сильный взрыв.
Черт! Как же я мог забыть, что объявили боеготовность?
Я вскакиваю и кричу:
– Надо бежать в бомбоубежище!
– Какое еще бомбоубежище, – говорит Джамиль. – У нас здесь не так, как у вас. Бомбоубежищ нету. Садись-садись, не волнуйся, ешь. В этой комнате стены толщиной почти метр. Это самая лучшая комната в доме.
Я сажусь, и мы продолжаем есть, как будто ничего не случилось. Мясо, рис, салаты… Внезапно раздается новый взрыв. Никогда не думал, что у них тоже падают «катюши». Сам не знаю почему. Честно говоря, у меня это как-то в голове не укладывается, что в арабской деревне тоже могут падать «катюши». Однако и после второго взрыва никто никуда не бежит. Все как ни в чем не бывало продолжают спокойно есть.
Через несколько минут приходит худой низкорослый человек и начинает что-то быстро говорить.
– Это брат отца, – объясняет мне Джамиль. – Он директор школы. Он говорит, что у вас в поселке упали две «катюши» – причем вторая явно в самом центре – и что после этого сразу погасло электричество. Он смотрел с крыши своего дома. Там ездят пожарные машины и кареты «скорой помощи».
Директора школы сажают за стол и дают ему тарелку.
– Я, – говорит он на иврите, – этой «катюше» кричу: «Лети сюда! Упади к нам в школу!» А она не хочет.
Директор весело смеется, и все остальные за столом тоже, но, увидев, что я смотрю на него с недоумением, он поясняет:
– В школе сейчас никого нету. За эту «катюшу» мы получим от правительства компенсацию – миллион лир, не меньше. А на две «катюши» я смогу даже новый спортзал построить. К нам тогда со всех деревень приезжать будут.
Любой нормальный человек на моем месте сейчас, наверное, испугался бы за судьбу своих близких. Ведь наш дом стоит всего в пятидесяти метрах от центра поселка. По идее я должен был бы сейчас все бросить и бежать туда сломя голову, чтобы узнать, не случилось ли с ними чего. Я смотрю на Джамиля. Он явно не понимает, что он мне сказал. Он ведь не знает, где находится наш дом. Не знает и не узнает. Я не собираюсь ему ничего рассказывать. И я не хочу думать о том, что случилось с моими близкими; не хочу знать, кто из них жив, кто мертв; не хочу заниматься их денежными делами; не хочу думать за них, где они будут жить и что они будут делать. Я просто сижу себе и ем барашка, которого разделывала мать Джамиля. Как будто я один из жителей этой деревни, который ест барашка каждый день. Я окунаю питу в маленькую плошку с соусом и стараюсь не думать ни о каких бомбоубежищах.
Зохир протягивает мне еще одну питу и говорит:
– Ешь, ешь, не стесняйся.
Я снова окунаю питу в плошку. Так же, как и все остальные. Я начинаю ощущать вкус еды и чувствую, что зверски голоден. Мне тут нравится. Я сижу и ем вместе со всеми, как равный.
Вдруг я замечаю, что на меня смотрит младший брат Джамиля. Смотрит и беззвучно смеется, чтобы никто из взрослых его смеха не услышал. Только я вижу этот его смех, и только я знаю, что он играет под столом с мячиком. Отец просит его подойти. Видя, что я продолжаю на него смотреть, мальчик толкает мячик, и тот подкатывается к моим ногам. Хочет, чтобы я его посторожил. Он подходит к отцу, и тот кладет ему на тарелку большой кусок мяса. Когда он снова садится за стол, я откатываю мячик здоровой ногой обратно в его сторону. Судя по всему, он тут самый младший. Все о нем заботятся, он все время в центре внимания. Мы едим, не глядя друг на друга, но наши ноги под столом катают мячик. Я поднимаю голову от тарелки, вижу, что глаза и губы у него опять смеются, и мне тоже вдруг становится весело. Теперь я тоже беззвучно смеюсь, и этого никто, кроме мальчика, не видит. Он опять откатывает мне мячик, однако на этот раз я его не возвращаю: прижимаю ногой к полу, закатываю под стул и продолжаю есть. Но когда я вижу, что мальчик нетерпеливо ерзает на стуле и все время поглядывает в мою сторону, я снова отфутболиваю мячик ему. Мальчика зовет его дядя; он встает и идет к нему. Мячик опять у меня под стулом.