355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сара Шило » Гномы к нам на помощь не придут » Текст книги (страница 3)
Гномы к нам на помощь не придут
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:52

Текст книги "Гномы к нам на помощь не придут"


Автор книги: Сара Шило



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

И вот, как только Двора в калитку входит, мы снова дрожать начинаем. Если кто-то из девчат в это время сидит – даже если она только на одну минутку присела, – сразу же вскакивает и начинает изображать, что работает. Например, что-нибудь громко петь. Иногда, когда Двора входит, она сразу четыре разных песни слышит. Потому что каждая из нас поет что-нибудь свое. Не важно даже, где тебя ее приход застал. Хватаешь детей в охапку – и давай песни распевать.

Ну а довольна-то она когда-нибудь бывает? Бывает. Когда нашу домашнюю еду лопает. Просто обожает печенья уплетать, которые мы после субботы из дома приносим. Вот тогда мы сразу для нее хорошими становимся. Набьет себе полный рот ореховым печеньем, которое Сильви испекла, и давай нам иврит поправлять:

– Не «ихний» надо говорить, а «их». Не «хвартук», а «фартук». И не желаю больше слышать слово «ложу». Поймите же вы! Дети – они табула раза, чистая доска. Что услышат – сразу запоминают. Наша святая обязанность – учить их говорить правильно. «Кладу» надо говорить, Сильви, а не «ложу», «кладем», а не «ложим». И чтобы я больше никогда не слышала у нас в яслях ни одного слова по-мароккански, ясно? Да-да, и Леване тоже передай. Пусть она по-мароккански с мужем своим разговаривает. По ночам.

Засмеется, как будто сказала что-то смешное, и отчаливает к себе в кабинет.

Этот кабинет, его специально для нее построили – на том месте, где у нас раньше прихожая была. И все только для того, чтобы у нее там стол был. И телефон с замочком. И чтобы ей было где эту свою доску повесить. Ну, на которой она записывает, что мы сделать должны. Сидит, короче, она у себя в кабинете, смотрит на распорядок дня, на недельное меню, и за нами наблюдает. Потому что у нее по бокам два таких окошка есть. Правое выходит на младшую группу, а левое – на старшую. Вот через них-то она за нами и следит. Чтоб мы делали все в точности, как у нее на доске записано.

Как только она ореховыми печеньями себе рот набьет, так сразу обо всем на свете забывает. Даже о том, что надо заказать семь новых хвартуков. Или как она их там называет? Фартуков, что ли? Ну не важно. А если ей Сильви в это время что-то сказать пытается, она ее даже не слушает. Хотя, если говорить по правде, на иврите она бойко калякает, ничего не скажешь. Что есть, то есть. Рики про это говорит так: «Привезли нас, репатриантов, сюда, в Израиль, перемешали маненько, а потом на противень бросили и в печку сунули. А когда вынули, мы даже и остыть-то еще толком не успели, как нас вжик – и ивритом, как ножом, на две половинки разрезали. На тех, кому иврит поправляют, и на тех, кто поправляет».

Так вот, если вы принадлежите к тем, кому поправляют, тогда послушайте, что вам Симона скажет. Лучше уж тогда вам ночью во время ракетного обстрела в футбольных воротах сидеть.

Однако страх перед Дворой, это, по крайней мере, страх только перед одной-единственной бабой, да к тому же такой, чьи закидоны ты уже знаешь наизусть. Они для тебя не новость. Но вот матери наши… Их у нас целых восемнадцать, и каждый день в полседьмого утра они все, как штык, своих детей в ясли приводят. Суют нам свои пакеты – с одеждой, пеленками, мешочками всякими, – и у каждой свой собственный закидон.

Дети, они еще и проснуться-то толком не успели, а им уже надо с матерями расставаться. И вот они или плакать начинают, или же у них такое выражение лица делается, будто они даже и знать не хотят, где находятся. Вроде бы и не спят уже, но и не проснулись еще; вроде бы и не грустные, но и не веселые. Стоят себе в сторонке с таким видом, словно не видят и не слышат ничего, и молчат. Тебе, конечно, сразу же им помочь хочется, заняться ими, но тебе не до них, тебе надо слушать, что матери говорят, причем все хором. Так что тебе нужно не два уха иметь, а целых восемь. Одна говорит, что ее ребенку нельзя свеклу есть, вторая – что он у нее всю ночь не спал, третья – что у него попка красная и что в пакете для него мазь лежит, четвертая сует тебе в руку лекарство, которое надо в холодильник положить и два раза ее ребенку дать, а еще одна просит помыть соску, которая у нее по дороге упала. И так десять минут подряд. У Дворы на доске это называется «Прием детей». Не знаешь даже, кого и слушать-то, не знаешь, кого из детей на руки взять. Хотя по разумному-то их вообще всех сразу на руки брать надо, одновременно. Потому как любой ребенок, когда его приводят в ясли в полседьмого утра, конечно же хочет с рук матери на твои перейти. А главное, и рассусоливаться-то особенно некогда. Потому что у матерей времени в обрез. Им вот-вот надо уже будет бежать. Без пятнадцати семь приезжает автобус, который отвозит их на работу.

Когда матери уходят, глаза у них как будто на спину перемещаются. Они думают, что мы тут только и делаем, что развлекаемся. На работе-то вон, говорят, их в ежовых рукавицах держат, не пикнешь. Которые за швейными машинками сидят, те даже руку поднимать должны, чтобы бригадирша их в сортир отпустила. И вот сидят они себе там, на заводах своих да на фабриках, и завидуют нам черной завистью. «Кофе, – думают, – наверное, сейчас там распивают да сплетни сплетничают. А детей наших небось без присмотра бросили».

Ну а если даже случайно такой день и выпадает, когда у Дворы приступа нету, тогда нам матери портить жизнь начинают. Часов этак в девять или десять сваливается тебе вдруг на голову какая-нибудь мамаша и заявляет, что ей надо ребенка на прививку вести. А когда утром приводила, сказать не могла. И верно, зачем говорить-то? И вот как только она в ясли входит, у нее глаза сразу в фотоаппарат превращаются и все вокруг фотографировать начинают. Кто плачет, у кого из носа течет, у кого пеленка мокрая из штанишек торчит, что каждая из нас делает. И все, что она увидела – с того момента, как дверь входную открыла, – у нее в голове, как на пленку, записывается. А когда после поликлиники она на работу возвращается, сразу другим матерям обо всем докладает. Все расскажет, ничего не пропустит. И мало того что не пропустит – еще и от себя прибавит. Еще бы! Настал, как говорится, ее звездный час. Все только и ждут, чего она им там понарасскажет. А как же? Посреди рабочего дня с фабрики ушла – вот и давай теперь за это своими рассказами расплачивайся.

В четыре часа матери приходят за детьми. У Дворы рабочий день уже закончился; Рики кухню вымыла и тоже ушла. Только мы с детьми в яслях еще и остались. Ждем, когда матери с работы придут, и уже заранее знаем, что сейчас начнется. И точно. Не успевают они в дверь войти, как сразу же на нас набрасываются и вопят. Особенно Шоши. Ну очень нервная мамаша. Такая даже и ударить может. Ну а как только Шоши разорется, гак и все остальные тоже ей подпевать начинают.

Мои руки закоченели от холода. А тут еще и ветер поднялся. Только ветра мне сейчас и не хватало. Еще, чего доброго, моя «катюша» в другую сторону полетит. И ноги тоже замерзли. Синие вдовьи шелковые гольфы разве от ветра защитить могут? Они ведь только до колен доходят.

Люди вот мне говорят: «Да будет уже тебе, Симона, хватит. Шесть лет уже прошло, а ты все траур соблюдаешь. Уже давно можешь какой угодно цвет носить». А я не хочу. Да кто они такие, чтобы мне указывать, какой мне цвет носить и когда мне траур прекращать? Услышьте же вы меня наконец, услышьте! Хоть один раз в жизни меня услышьте! По крайней мере, хоть сейчас, когда я сижу здесь посреди ночи, под обстрелом, на этом футбольном поле. Симона в трауре не по мужу своему! Не по мужу своему Симона в трауре! Симона в трауре по жизни своей, на две половинки разрезанной. Ну как вы такую простую вещь не понимаете? И рано еще Симоне траур по жизни прекращать. Рано, ясно вам? Вот когда Симона помрет, тогда и траур ее закончится. Уйдет вместе с нею в землю – и закончится. Недолго уже ждать осталось.

6

В голове у меня все плывет. Лучше мне, наверное, пока не вставать. И куда же плывет моя голова? А туда, где наше с Масудом счастье было записано на одной и той же бумажке.

Когда мы приехали в лагерь в Марселе, нам сказали, кто сколько там пробудет, и измеряли время количеством субботних схинот[15]15
  Схинот (мн. число от схина) – марокканское мясное блюдо.


[Закрыть]
. Если, например, тебе говорили, что ты пробудешь в лагере четыре схины, ты знала, что проведешь в нем четыре субботы. Пока не прибудет пароход. Но мой папа пошел, кого надо подмазал, и мы сели на пароход всего через две схины. Вот здесь-то меня мое счастье и настигло: семья Масуда села на тот же пароход. «Иерусалимом» он назывался. В лагере-то я Масуда и не видела и не слышала, но на пароходе, как только его голос в первый раз услыхала, он меня сразу точно огнем обжег. Вошел этот огонь в уши мои и опалил меня изнутри. Первый раз в жизни я такой огонь в своем теле почувствовала.

Мне тогда всего пятнадцать было, и я все больше молчала, но в тот день меня как будто подменили. Добрался огонь Масуда до зерен смеха в животе моем, нагрел их, и стали они, как зерна кукурузы, на сковородке скакать: прыг-скок, прыг-скок, прыг-скок. Когда зерна жарят, коричневая кожурка у них лопается, они раскрываются, и из них белая жижица вытекает. Мягкая такая, воздушная, легкая. Вот и смех мой на пароходе точно таким же был. Как только голос Масуда заслышу и как только почует его голос, что мои зерна затвердели, он их снова на своем огне нагревает и они опять прыгать начинают. Куда бы голос Масуда на пароходе ни шел, мой смех повсюду за ним следовал.

Нет, тогда он еще со мной не разговаривал. О чем ему было со мной разговаривать? Тогда он все больше со своими братьями общался да с товарищами. Но хотя слов его я издалека разобрать не могла и о чем он там с ними говорил, не знала, этот его голос меня просто с ума сводил.

Мы были с ним тогда совсем детьми и ничегошеньки-то еще не понимали, но уже тогда начали друг дружку искать. Как только я его голос на верхней палубе заслышу, сразу же из каюты выхожу и делаю вид, что на море гляжу или на белых птиц. А если его голос в столовую идет, мой смех сразу же за ним бежит. Войдет Масуду в ухо, пощекочет его изнутри – и он тоже смеяться начинает. А потом встает и на палубу выходит. Всю дорогу от Марселя до Хайфы мой смех был как лопнувшие зерна кукурузы, морской солью посыпанные, а смех Масуда – как красные виноградины, из которых сок вытекает и сразу в вино превращается. Мой смех и его смех как будто тоже пассажирами «Иерусалима» стали. И хотя мы с ним там даже слова друг дружке не сказали, мой смех и его смех поженились уже тогда. Чтобы никогда уже больше не расставаться.

Правда, один раз наши глаза все-таки встретились. Всего только один-единственный раз. Увидали мы друг дружку, замерли, и наши взгляды сцепились, как застегнутая доверху молния. Но потом молния расстегнулась – и мы разошлись с ним в разные стороны.

А когда мы с парохода сошли, мой огонь погас.

Мы поехали на юг, в Ашдод, а их повезли на север. Два дня после этого мои зерна все еще горячими были и лопаться продолжали. Но через два дня я опять холодная стала. Зерна у меня в животе затвердели, и стал он у меня все время болеть. Что мы могли с ним поделать, если чиновники решили нас в разные стороны раскидать? Меня – сюда, а его – туда. Но наше с Масудом счастье нас все-таки не покинуло. Через полтора года мои братья случайно встретились с ним в ашдодском порту и привели к нам домой. Просто так привели, только потому, что мы вместе на пароходе плыли. Они ведь даже понятия не имели, что мы с ним друг для дружки значили.

Господи, чего бы я только сейчас не отдала, чтобы Масуда за руку подержать. Бывало, возьму его руку в свою и веду ее в путешествие по моей коже. Как в нашу брачную ночь, когда у нас все в первый раз произошло. Никогда не давала его руке одной по мне гулять. Его рука была автомобилем, а моя – водителем. Как малого ребенка, обучала я его, как до моего тела дотрагиваться. Особенно я любила его левую руку на себя класть, ту, где у него мозоль на мизинце была. Сама его рука была как масло, но мозоль эта как будто рисовала на мне всякие рисунки.

Нет, совсем уже наша Симона с глузду съехала. Сидит в футбольных воротах и чем, скажите на милость, занимается? Камешек из земли пытается выковырять! Захотелось ей вдруг гольф с себя снять, камешек в него завернуть и к ноге приложить. Как будто это левая рука Масуда, с мозолью. Да разве же тут чего из земли выковыришь? Камни тут в земле очень крепко сидят. Тут ведь все время нервные мужики топчутся, а у них ноги – как кувалды.

Моя рука, Масуд, лежит на твоей руке. Мои глаза закрыты, рот – тоже. А наши руки в это время странствуют по моему телу. Куда же они сегодня отправятся? Где они уже только не побывали! В ста разных путешествиях были. И по короткому маршруту ходили, и по смешному; и по опасному, и по извилистому; и прямо ходили, и задом наперед; и по маршруту в форме восьмерки, и по влажному маршруту тоже. А кроме того, были у нас с ним и еще два заветных маршрута – «маршрут Масуда» и «маршрут Сими»[16]16
  Сими – уменьшительная форма имени Симона.


[Закрыть]
. Возьму, бывало, его руку в свою, а он мне шепчет: «Сими! Сими! Дай мне руку свою. Я – твой, а ты – моя»[17]17
  В оригинале игра слов: «дай» (букв. «положи») звучит так же, как имя «Сими».


[Закрыть]
. И мое тело сразу же в газировку превращается. Как будто меня всю пузырьками газа заполнили.

Нет, сначала-то я этих ночей боялась. Думала, что не хочу с Масудом в одной постели лежать. Так боялась, что даже заболевала. То у меня вдруг горло ни с того ни с сего разбаливалось, а то и вовсе трясти начинало, как будто у меня лихорадка. Ну и что же я сделала? А свой второй ум на помощь призвала, вот что. Он у меня в пальцах живет. Потому что когда я еще маленькой была и без мамы осталась, я уже тогда поняла, что голова, она только для школы и хороша. А в жизни она ничего не смыслит. Для жизни от камней и то пользы больше, чем от головы. Только в одних пальцах и содержится тот ум, который мне для жизни нужен. Легкие они у меня, сильные и делают все, что я им прикажу. Вот этими-то своими пальцами я думать и стала. Как? Да очень просто. Сначала побарабанила ими по столу. Вроде как когда на машинке печатают. Потом положила руки себе на плечи – правую на левое, а левую – на правое. Потом пробежала пальцами по каждой руке сверху донизу, пока пальцы обеих рук друг с дружкой не встретились. А потом положила их себе на грудь, и стали они с моим сердцем разговаривать.

– Прекрати уже, – говорят, – Симона, болезни на себя накликивать. Ну сама подумай, зачем тебе болеть-то? Какая тебе от этого польза? Ты лучше, как с Масудом в постель лягешь, просто забудь, что ты человек, и все. Пусть твоя голова станет маленькой-премаленькой – чтобы в ней места ни для каких мыслей не оставалось, а твой ум пусть сделается крошечным-крошечным, как у птички. А потом просто закрой глаза – и твое тело само за тебя все сделает. Ну что там такого, в этой постели, происходит-то? Да ничего особенного. Лежат себе два животных и ведут себя по-животному. Всего-то и делов. Так что когда ты завтра проснешься и вспомнишь, что произошло, не пугайся. Наступит утро – и все рассется, как дым.

И все равно, даже после этого я еще долго по утрам со страхом просыпалась. Вдруг, думаю, с кровати встану, а я уже не человек, а кошка. Или там еще животное какое? Может, у меня и тело-то все уже мехом обросло? Тем более что и пахло от меня по утрам, как от животного. Стою, бывало, и ванной перед зеркалом, смотрю на свои всклокоченные, перепутавшиеся волосы и вижу, что глаза у меня уже прямо какие-то нечеловеческие. Да и язык во рту тоже ворочался с трудом. Как будто никак не мог в толк взять, почему я ночью так громко орала. Ну а когда я из дома выходила, все время по сторонам озиралась. Как будто я маленькая девочка, которая в первый раз дорогу переходит. У меня было такое чувство, словно на мне все большими буквами написано и все это видят. Вот так вот все время от страха и дрожала. Пока не поняла наконец, что бояться мне нечего. Потому что никто на самом деле ничего не видел и, во что я ночью превращалась, не догадывался.

Жили мы тогда в маленькой – всего полторы комнаты – квартирке, и каждый раз, как я выходила на улицу и шла в магазин за продуктами, мне с трудом удавалось справиться со своим лицом. Я была точно бутылка с содовой, которую сильно потрясли. Стоит из нее пробку вынуть – и полбутылки на землю выльется. В первый месяц после свадьбы моя бутылка была все время закрыта пробкой. Я смотрела на людей и думала: «Как же это может быть? Если они все тоже этим по ночам занимаются, почему же у них тогда лица у всех такие пресные?» Взять вон хотя бы Яффу, которая возле нас жила. Я все время на нее смотрела и пыталась найти у нее на лице хоть какие-нибудь оставшиеся от ночи следы.

Ты тогда еще на стройке штукатуром работал, и я тебе каждый день еду приносила. Вообще-то я приходила, чтобы с тобой повидаться. Не могла дождаться, пока ты с работы вернешься. Но приходила я и еще по одной причине. Чтобы поглядеть на Циона, мужа Яффы. Он тогда тоже на вашей стройке работал. Я хотела проверить, нет ли и у него тоже каких-нибудь признаков животного. Но никаких признаков не было. И еще одного я никак понять не могла. Как, думала я, после такой бессонной ночи у всех остальных людей еще и силы работать находятся? Я вот, например, от усталости просто умирала. Искупаюсь, бывало, оденусь, свои длинные, до пояса, волосы расчешу, в косу их заплету, продуктов в лавке куплю, еду приготовлю, на работу ее тебе отнесу, в нашей маленькой квартирке приберусь и, если делать больше нечего, ложусь и сплю до твоего прихода.

Только через какое-то время, когда я уже на третьем месяце беременности была – я тогда Коби в животе носила, – я вдруг поняла, что не все этим всю ночь напролет занимаются. Боже, какой я тогда была дурой! Какой наивной дурочкой я была!

Господи, а может быть, перед тем, как меня «катюша» убьет, Ты мне хоть ненадолго голову поменяешь, а? Нет, правда. Вместо той головы, что у меня сейчас, вернешь мне на время голову той наивной дурочки? Ну прошу Тебя, Господи, сделай такую милость! Хоть на одну минуточку верни мне голову той Симоны, которой было всего восемнадцать и у которой не было еще на плечах ни всех этих забот и горестей, ни страха перед будущими горестями и заботами. Лежат они у меня на плечах, как пудовые гири, и не дают моей голове вращаться. Хоть на одно короткое мгновенье посади мне на плечи тот вертлявый волчок, который верил, что у всех людей на Земле все происходит абсолютно одинаково и что все только притворяются квелыми, чтобы никто не догадался, где они по ночам путешествуют.

Как я любила, Масуд, когда ты лежал возле меня и медленно расплетал мне косу. Если ты делал это слишком быстро, я притворялась, что ты сделал мне больно, и вздрагивала. И все только для того, чтобы ты еще раз зажег в моем ухе свою спичку и прошептал: «Тихо, тихо, кисонька моя». Твои пальцы были как ноги четырех босых гномов, поднимавшихся по моей лестнице – с самого низу до самого верха, – а голос твой, совсем как тогда на пароходе, снова вызывал у меня смех. Потом я поворачивалась к тебе лицом и укладывала свои руки спать у тебя под мышкой. Волосы у тебя там были как волоски на початке кукурузы, который от листьев очистили, и это было самое нежное изо всех мест на твоем теле, трогать которые я не стеснялась. Потом я подносила руки к носу, чтобы узнать, как пахнет сегодня твой пот. Обнюхивая свои руки, я вдыхала запахи твоего рабочего дня. Я даже просила тебя не мыться в душе, когда ты приходил с работы. Каждый день запах у тебя был разный, и я всегда знала, когда ты чего-то испугался, когда кто-то сказал тебе что-то хорошее, когда кто-то тебя разозлил или когда день у тебя выдался легким. Сам-то ты мне никогда ничего не рассказывал, а когда я спрашивала, говорил «все нормально» – как будто сплевывал застрявшую в зубах кожурку от семечек, – и больше из тебя ни одного слова вытянуть было невозможно.

А знаешь, Масуд, я ведь чувствую сейчас твой запах! Честное слово, чувствую! Не запах масла, в котором ты жарил фалафель, а твой прежний запах, когда ты еще штукатуром был. Ты вернулся ко мне, Масуд. Мне не хочется открывать глаза. Мне достаточно одного твоего запаха.

О чем же нам с тобой поговорить? Мы ведь уже целых шесть лет не разговаривали. Шесть лет я с тобою в ссоре была, даже на фотографию твою глядеть не хотела. Хотела только одного: поскорее тебя забыть. Но сегодня я хочу, чтобы мы помирились. Ведь еще одной ночи для этого у меня уже не будет.

Как мне рассказать тебе про тот день, когда у меня забрали твое тело и закопали его в землю? Как рассказать тебе про Симону, чье тело осталось здесь, на Земле?

В тот день возле твоей могилы вместе со мной стояли все наши маленькие тайны и секреты. Те, про которые вслух не говорят. И никто, кроме меня, их, естественно, не видел. Я привела их с собой, чтобы они смогли с тобой попрощаться, но ты оказался сильнее меня и все они попрыгали к тебе в могилу. Ни один из них не захотел остаться со мной, и шесть лет я о них не вспоминала. Похоронила – и похоронила. Но сегодня я их всех из могилы повытаскивала. Одного за другим. Все наши маленькие секреты и тайны, которые ушли от меня вместе с тобой.

Помнишь, Масуд, как однажды ночью я начала кормить Эти грудью, а она только два раза пососала и уснула? Я говорю тебе:

– Отнеси ее в кроватку, она уже спит.

А ты мне – шепотом, чтобы она не проснулась:

– Смотри, Сими, какие у нее ручки. Видишь она пальчики в кулачки не сжимает, раскрытыми их держит. Это значит, что она ничего не боится. Поверь мне, я знаю, что говорю.

В другой раз я тебе сказала:

– Иди посмотри, как Коби спит. Прямо как убитый. Голову на подушку положит и до самого утра не шевелится.

А ты:

– Ну, теперь понятно, почему он у нас такой сильный по утрам просыпается.

А помнишь, как мы увидели, что Ицик и Дуди вместе в кровати спять, спина к спине? Ты тогда сказал:

– Давай закроем дверь, не будем им мешать…

Дай-ка мне твою руку, Масуд. Давай вспомним, как мы делали это когда-то. Нет, не правую, другую. Вот она, твоя рука. Пусть она отправится в самое длинное путешествие. Пусть она придет в то место, где зарождается жизнь. Скоро на меня упадет «катюша», и я пойду туда, где теперь живешь ты. Сегодня ночью мы уйдем с тобой вместе, рука об руку. Вдвоем уйдем. Не позволим больше нас разлучить – чтобы ты был там, а я – здесь.

Нет, не буду открывать глаза, пока мы не придем домой. Я очень хочу, чтобы ты сейчас пошел со мной домой. Чтобы я поверила, что ты действительно воскрес из мертвых, что перепрыгнул через эти долгие шесть лет и пришел ко мне. Ну что? Ты идешь или нет? Это – лестница нашего дома. Иди ты первым. Открывай дверь и входи. Шесть лет – это и много, и мало. Но теперь, когда ты со мной, этих шести лет как не бывало. Как будто прошло только одно мгновенье.

Какую хочешь дверь открывай. Теперь обе квартиры наши. Два с половиной года назад нам отдали квартиру семьи Эльмакайес, которая переехала в Тверию. Стену между квартирами сломали и сделали из них одну. Тогда у нас были тут выборы и многие переехали на новые квартиры. Семья Амселем переехала в один из ступенчатых домов. Даганам и Битонам, как и нам, сделали одну квартиру из двух. Румыны, что жили под нами, переехали в новый дом, возле «Скорой помощи». Одним словом, все, у кого на плечах была голова, или переехали, или расширились.

Постой, погоди, куда ты? Почему ты не открываешь дверь? Почему не заходишь? Из-за этой истории с выборами, что ли? Да не волнуйся ты так. Я тебе все расскажу. Вот, слушай; я уже рассказываю. Как-то раз, перед выборами, приходят ко мне и спрашивают: «Хочешь?» Я говорю: «Ну было бы неплохо». Это все, что я им сказала. «Было бы неплохо». Ну и что тут такого? Ведь во время выборов, в кабинке, твоих рук никто не видит и что ты там в урну бросаешь, не знает, правда? Да и всех-то делов – бумажку с нужным именем в урну положить. Подумаешь! Чего ты вдруг в потолок-то уставился? Что ты хочешь этим сказать? Что мы до сих пор так и должны были в двухкомнатной квартирке ютиться, да? Ну ладно, хватит тебе уже в потолок глядеть. Да, я проголосовала за кого нужно. Признаю. Ну и что? Да по мне – пусть они там хоть провалятся все! Плевать мне, каких они там бумажек в урну накидают и чье имя будет на этих бумажках чаще других красоваться.

Вообще-то, если честно, я на эти выборы даже и идти-то не собиралась. Но тут слышу: стучат. Открываю: они. На машине за мной приехали, как за королевой. Ну, я в чем была, в том и поехала: без сумки, без карманов. Только паспорт с собой взяла. Ну, привозят они меня на избирательный участок, суют мне в руки свою бумажку, а я, как за занавеску зашла, думаю: «А что, если мне ихнюю бумажку подменить? Взять да и кинуть вместо нее бумажку, которую ты бы хотел, чтобы я кинула?» Но потом я испугалась. «А вдруг, – думаю, – они ее достанут и догадаются, что я их бумажку своей подменила? Ведь ихняя бумажка, она уже не новая; на ней пятна от пальцев есть. Они в момент подмену распознают. И вообще. Может, они сейчас там на часы смотрят и думают: что это, интересно, она там столько времени делает?» В общем, стою я там, возле избирательной урны, и дрожу как осиновый лист. Никак не могу решить, что мне делать. Ну а потом все-таки взяла да и бросила в урну бумажку, которую они мне сунули. Села в их машину, отвезли они меня, куда я попросила, а через четыре месяца после выборов нам квартиру расширили. Чтобы для детишек больше места было.

Ну и чего же ты, Масуд, хочешь, а? Хочешь у нас эту квартиру забрать, что ли? Чтобы мы снова вернулись в маленькую? Между прочим, люди говорят, что мы ее совсем не из-за выборов получили. Говорят, что все это просто россказни. Говорят, что мы ее получили из-за того, что в поселке новые дома построили и было куда людей переселить. А еще говорят, что сделали это для того, чтобы министерство строительства поняло наконец, что многие нуждаются в жилье и что надо строить больше новых домов. Даже Эдри – и те получили. Хотя все прекрасно знают, за кого они голосуют. Ну ладно тебе, хватит уже в потолок-то глядеть. Открывай уже давай. Только заходи тихонько, чтобы дети не проснулись. А то еще, не дай Бог, тебя увидят. Как я им объясню, что ты вернулся только на одну ночь?

Здесь у нас раньше кухня была, но Ицик ее в свою комнату превратил. Даже и не знаю, как он сюда кровать свою втащить ухитрился. Мы с Коби на него кричали, но он нас не послушал. Изо всех сил надавил – она и пролезла. Здесь теперь даже для швабры места нету. А вон там, в раковине, – птица его. Хорошо, что она сейчас спит, а то я ее страх как боюсь. Я и его-то самого боюсь. Целыми днями только на нее и смотрит. Будто она ему жена. И разговаривает только с ней да с Дуди. Школу бросил, по улицам шляется. Вот до чего докатился. Хорошо еще, воровать не начал. Ну ладно, хватит уже возле него стоять, пошли дальше. Да, такой уж он у нас, Ицик. Не знаю, почему он так лежит. Никогда раньше не видела, чтобы он так лежал. Не ведаю, что у него на уме. У него лицо все время как каменное. Я как-то раз сюда зашла, а тут такая вонь, что я сразу выбежала. И больше не заходила. Совсем уже взрослый стал. Я и не заметила, как он вырос. И что бриться начал, тоже не знала. И как он этими своими руками бриться ухитряется, не понимаю. Даже не знаю, как это я проглядела, что он так вырос. Ему вон уж и бар мицву устраивать пора. Но какая там бар мицва. Как же он без отца к раввину-то пойдет? Да и денег у меня на это нету.

Ладно. Ты, Масуд, пока проходи, а я возле него еще чуток постою.

Постой! Тебе туда одному нельзя. Подожди меня. Это комната Дуди. Он в своей кровати никогда до утра не долеживает. Встает посреди ночи и идет в новую половину квартиры спать, к братьям своим. Это вот их комната. Хотя места теперь и много, они все равно все вместе спят. Прямо как селедки в бочке. Эти – та уже большая. Вон она, на второй кровати лежит. А Дуди – на соседней кровати, видишь? Ну а это новенькие наши. Постой-ка, я приподыму одеяло, чтобы ты мог получше разглядеть. Их зовут Хаим и Ошри. Они близнецы. Перед тем как уйти, ты оставил их мне в животе. Я назвала их в честь тебя. Так что поздравляю вас, господин Дадон. Пять с половиной лет назад у вас родились двое сыновей. Знаешь, я себя сейчас прямо как медсестра в больнице чувствую. Как будто я вышла в коридор, чтобы сообщить тебе, кто у тебя родился.

Нет, Масуд, я не разрешаю тебе их на руки взять. Я не хочу, чтобы до них мертвец дотрагивался. Живые и мертвые, они ведь, знаешь, друг с другом не очень-то хорошо уживаются.

Ой, проснулись. Почему они тебя дедом называют? Это потому, что они тебя своим дедушкой считают. Только, смотри, не напугай их мне.

Куда ты? В нашу комнату? Это правильно. Тебе надо немного отдохнуть. Я тоже с тобой пойду.

Постой, погоди. Ты что, уже собрался уходить? Да нет же, это не мой любовник. Ты посмотри на него хорошенько. Это ж Коби! Наш с тобой Коби. Ты что, своего первенца, что ли, не узнал? Он просто со мной в одной кровати спит. Нет, я мужиков в дом не вожу. Только твоему сыну спать с собой и позволяю. С тех пор как близнецы родились, мы с ним не разлучаемся. Ты не представляешь, какой он у нас молодец. Ему еще и четырнадцати не было, а он мне уже с малышами управляться помогал, по ночам не спал. И что бы я без него делала, даже и не знаю. Эти, например, та всегда как убитая спала. Проснется, бывало, утром и говорит: «Что же ты меня не разбудила? Я бы тебе помогла». Один только Коби меня с близнецами и выручал. Бутылочки им давал, пеленки менял, купал. Ни на минуту меня не бросал. Сейчас ему уже девятнадцать. Работает, зарплату домой приносит. Просто загляденье, а не сын.

Почему он спит со мной? Да из-за Ошри и Хаима. Чтобы они думали, что он их папа. Чтобы у них тоже папа и мама были, которые в одной комнате спят. Как у всех других детей.

Так что, как видишь, жизнь продолжается, да-а. Ты вон, помню, как чего случится, встанешь посреди комнаты, бледный весь, ноги поширше расставишь и говоришь: «Все, Симона! Если такое произошло, значит, конец света уже близко». А вот и нет. Ты вон сейчас в могиле лежишь, а у нас тут двое мальчишек бегают. Или вот, например, на меня погляди. Лежу я сейчас тут, на стадионе, и «катюшу» жду. И что ты думаешь? Если Симона умрет, конец света наступит? He-а, не наступит.

Смотри, какой у нас Коби красавец стал. Видишь, как он с бар мицвы изменился? Ну сам подумай. Зачем мне нужно каких-то мужиков искать, если у меня Коби есть? Зачем мне другой отец для Хаима и Ошри? Смотри, какой у него нос. Тонкий, как у девушки. Наклонись-ка чуть-чуть поближе. Видишь, у него под носом горка такая маленькая есть? Точь-в-точь как у тебя. А рот? Посмотри, какой у него рот. Такой же, как у тебя на пароходе был, когда я тебя первый раз увидела. А губы? Видишь, какие у него губы? Припухлые такие и ярко-красные. Точно их помадой накрасили. И смеются все время. Как будто ему всегда весело. Даже когда у него на сердце тяжело, по нему все равно не видно. И подбородок у него сильный. И уши красивые. Маленькие такие, как у девочки. Когда ты смотришь на его нос, рот и уши по отдельности, они могут тебя с толку сбить. Смотришь на них и не понимаешь, то ли это мужчина, то ли женщина. От его лица просто голова кругом идет. Но посмотри на все это вместе и что ты увидишь, а?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю