412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Руслан Киреев » Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы. » Текст книги (страница 9)
Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы.
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:20

Текст книги "Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы."


Автор книги: Руслан Киреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

Неудачный день в тропиках
1

Рогов лежал в бассейне – через (борта на палубу плескалась вода – на спине, раскинув толстые руки. Сверху из пожарного рукава била струя. Ступнями ощущал стармех, как меняется вдруг температура струн. Когда кондишены выключались – неслышно и далеко отсюда, в утробе судна – вода холодела – до забортного уровня. Холодела… ,Плюс двадцать четыре – августовское море в Сочи, а тут – апрель, самое начало апреля.

Рогову нравилось работать в тропиках. Пусть лучше пекло, ад, чем гнилые нескончаемые туманы Джорджес–банки или остервенелые ветра Ново–Шотландского шельфа.

Сумасшедший предыдущий рейс – сутками штормовали носом на волну (Атлантика в феврале!). Сорвало холодильник в верхнем салоне…

Сладко втянул носом жаркий воздух. Сквозь прикрытые веки горячо и багрово пробивалось солнце. Он наслаждался. Как далёк от сегодняшнего тропическото солнца тот февральский кошмар!

Струя погорячела. Теплое, как игрушечный Гольфстрим, течение обволокло ступни, щиколотки, бедра, спину защекотало. Не слишком ли коротка пауза между включениями? Но не тревога была, нет – безмятежное и лестное ему сознание, что вот он, старший механик, мог бы обеспокоиться сейчас этим слишком скорым включением, а не обеспокоился – так уверен во всей своей технике.

Не открывая припеченных солнцем глаз, видел Рогов, как переливается под солнцем вода через борт бассейна (срочно соорудили па переходе из досок и брезента), растекается плоско по палубе, сбегает по крутым металлическим ступенькам вниз, на корму, за борт уходит. Днём – вода как вода, а ночью так и играет вся живым огнем. Подставь руку под струю и бурно (фейерверк!) разлетятся взбудораженные искры. Стало быть, не просто бассейн, примитивное сооружение с забортной водой, а вырванный из живого организма клок плоти. Удивительно и неуютно представлять так – что лежишь в чем‑то немертвом, роящемся, осязающем.

Опять холодок, словно тараканы, торопливо побежал от щиколоток к спине: выключились кондишены. Минуты три работали – режим напряженный, но ведь тропики, плюс сорок в тени. Сейчас ещё не сорок, конечно, – рано, но будет. Рогов совсем запрокинул голову – пусть прямо в лицо жжёт солнце.

Лентяй, подумал он о себе, боров, бай! Ну и что? Бездельничаешь, но все, что вверено тебе – все машины, все механизмы работают безукоризненно и пусть попробуют выкинуть что‑либо! Во всяком случае – сейчас, когда на борту такие напряженные вахты. Восемь судов на промысле– восемь! – и ещё двое суток назад все восемь простаивали, набитые рыбой и рыбной мукой: транспорта ждали. После полдника и ты со своим пузом полезешь в трюм на подвахту, хотя подвахта и не распространяется на тебя—будешь таскать двухпудовые коробки со свежемороженой. А сейчас лежи, курортничай – благо, никого. Через полчаса проснется ночная вахта – в лягушатник превратится бассейн.

Закудахтало радио на главной палубе – гневно и невнятно. Стармех открыл глаза. Небо синее – до боли, до черноты, и стармеху вдруг почудилось, что он то ли спал, то ли в забытьи был. Радио не умолкало, и он приподнял голову: не с лебёдкой ли что? Говорили о муке – куда муку складывать.

Сейчас, с напряженно поднятой большой головой на короткой шее он вдруг напомнил сам себе морскую гигантскую черепаху. Нелепая, неловкая поза – едва осознав это, Рогов потерял равновесие. Но не барахтался, позволил погрузиться телу. Пятками коснулся брезента – скользкая твердая складка. Вынырнуть не спешил. Тело наклонно лежало в теплой воде и слегка поворачивалось из стороны в сторону – не свое тело, чужое. Неужто же это все, что есть ОН, и нигде больше нет его? Не в бассейне лежит (мгновение было так), в этом тесном корыте на раскаленной палубе, а на дне океана, далеко и – глухо от всех, среди водорослей и морских звёзд. Одно мгновение так было…

Дыхание сжималось, и Рогов, не протягивая до последнего усилия, потому что на последнем усилии выныриваешь спеша и жадничая, встал на ноги. Воды – по грудь, и вода – теплее, чем воздух. Радио все кудахтало– о муке. А ведь мы не хотели пока брать муку: танки не освобождены из‑под горючего, и муку девать некуда, разве что на палубу. Но вдруг – дождь, бешеный и внезапный тропический ливень?

Он разжмурил глаза. Вспыхнула, взорвалась радуга на мокрых ресницах, но тотчас пропала, и её никогда не было.

2

Преодолевая телом упругость воды, Ротов двигался к струе, чтобы – спину под нее, пусть помассажирует, и тут вдруг – Антошин на палубе, в плавках и туристской шапочке с целлулоидным козырьком. В таком виде чиф ещё не появлялся на людях, но Рогов узнал его мгновенно, едва темные очки увидал. Чиф стоял неподвижно, как истукан, как неподвижно и терпеливо стоят у моря под солнцем загорающие люди. Из‑за очков не попять, то ли в упор смотрит на стармеха, то ли просто обращен к нему лицом, а глаза закрыты. Но в любом случае что‑то бесцеремонное было в позе старшего помощника, в самом его неслышном появлении здесь – бесцеремонное и бесстыдное. Все уже загореть успели, а этот бел, как барышня. Да ещё эти темные очки, которые он никогда не снимает, даже ночью на мостике… Ротов не любил старпома.

– Доброе утро, Михаил Михайлович, – негромко и внятно произнес чиф, а сам хоть бы пошевелился. И в этой неподвижности, в этом запоздалом и подчеркнуто вежливом приветствии стармех легко разглядел высокомерие и скрытую насмешливость. Даже в прямой маленькой фигурке – подтянутой и молочно–белой—сквозило сознание своего превосходства.

Рогов ответил, не присовокупив имя–отчество, настырно выпятил свой огромный живот. Не обращая внимания на чифа, подставил спину. Струя ударила мощно и бурно, колыхнула, хотя такая масса. Стармех блаженно зажмурился. Но не от удовольствия зажмурился – от сознания, что он испытывал бы сейчас удовольствие, не глазей на него эти слепые очки.

Выше, развитей, интеллектуальней всех (вот именно интеллектуальней, его словечко) считал себя Антошин, а уж стармех и вовсе не чета нам.

Вчера схлестнулись из‑за абстрактной картины, что висела в кают–компании. Такая же картина—не такая же, но тоже абстрактная—была в каюте стармеха (как, впрочем, и у капитана, и у чифа: шведы, строившие судно, не баловали разнообразием внутренней отделки), но стармех ещё два года назад, едва судно прибыло из Гётеборга в наш порт, аккуратно наклеил поверх стекла «Утро в сосновом бору».

«Так вы полагаете, это шарлатанство? Но ведь шарлатаны были всегда, а подобной живописи не было. Чем же тогда, Михаил Михайлович, вы объясняете её появление?»

Первый помощник слушал и посмеивался. Первый мудро считал этот разговор баловством, тратой времени. А вот у Рогова недоставало здравомыслия промолчать или отделаться шуткой. Все слишком всерьёз воспринимает– стармех честно критиковал себя за эту тяжеловесность, за свое внутреннее неизящеетзо, что ли, но легко не мог.

А вот сейчас контрдовод пришел: «Шарлатанство, как все в мире, развивается», – но пришел с запозданием, причем ни на какую‑то там минуту – на сутки. В спорах со старшим помощником Рогов неизменно терпел поражения…

Второй рейс делал чиф на их пароходе, и второй рейс длился между ними этот затаённый поединок. Самое же поразительное, самое необъяснимое для Рогова заключалось в том, что он не мог взять и просто отмахнуться от чифа: в нем жила удивительная потребность что‑то чифу доказать. Доказывал, спорил, но то, что он доказывал вслух, словами, и то, о чем они вслух спорили, было не главным предметом их разногласия и спора, а что же тогда было главным предметом их разногласия и спора, он не знал. Он негодовал, отстаивал, ругался, и это не было притворством, но в глубине души он был тих и за себя спокоен. Он знал, что он не то что умнее чифа, но понимает и ведает то, что высокообразованный чиф не понимает и не ведает.

Антошин произнес что‑то – губы зашевелились, а все другое неподвижным оставалось, вся белая фигурка. Секунду назад етармех не слышал струи, но едва чиф заговорил, она прорвалась, заглушая, и одновременно он увидел внутренним взором и эту сверкающую струю, и свою лоснящуюся под солнцем мокрую загоревшую спину, и каскад брызг, что разлетались от нее. Он подождал и вышел из струи – неторопливо и грузно, плоско ступая подошвами по скользкому брезенту. Присел на корточки, так что вода теперь до шеи доставала и, волнуясь от теплой струи, щекотала шею.

– Как вкусно вы «купаетесь!

– Присоединяйтесь, – ответил Рогов, распуская по поверхности красные руки.

Три долгих прощальных. гудка протянулись в воздухе. «Ваганов»? —подумал Рогов и встал. «Боцман Ваганов» пятился от них кормой, на малых оборотах, на самых малых. На удаляющейся палубе сновали тонконогие матросы в шортах. Ноздреватой горой громоздился сухой трал. Неправдоподобно медленно ползал черный. пес—маленький, как галка. Не ползает он, понимал Ротов, носится, чуя близость траления и свежей рыбы, и не такой уж маленький он, но эта уменьшенная расстоянием, замедленная расстоянием бесшумная игрушечная картина странно соответствовала зною и тропикам. Казалось, три прощальных гудка и не звучали никогда – пригрезились.

Стармех вспомнил об Антошине и «спохватился, что чересчур долго, чересчур с интересом глядит – и это моряк, который плавает уж четверть века! Буркнул:

– Быстро отшлепали. – И двумя руками зачерпнул воды, швырнул в разгоряченное лицо.

– Быстро, говорите? – с иронией, уличает. Все, дескать, зависит от угла, под которым смотришь на предмет– они уже говорили об этом, не раз. Причем здесь угол! Суда простаивали, и мы вынуждены вкалывать без передышки – разве это не достойно восхищения? С любой точки зрения! С любой!

Рогов замолк. Опять не выдержал, сорвался – мальчишка! Когда наконец он научится владеть собою! Сжал губы, мокрыми ладонями провел по волосам – короткому седеющему ёжику.

– Так вы не представляете иной точки зрения? – Чиф так и не пошевелился ни разу, головы не повернул. Вы нервничаете, вы горячитесь, а мне хоть бы хны. Идиот! – да он просто обгорит: можно ли с его бледным телом торчать столько (и неподвижно!) под тропическим солнцем! – Увы, Михал Михалыч, такая точка зрения возможна. Представьте индивидуума, который ничего не смыслит в наших земных делах. Марсианина, например.

– На Марсе нет жизни.

– Ну хорошо, не устраивает марсианин– пусть будет обыкновенный, земной музыкант. Всю сознательную жизнь он занимался музыкой, только музыкой, и вот, представьте, оказался здесь, на промысле. Что он увидит? Огромные корабли, фантастическая техника, шум, неразбериха. Зачем все это, подумает он. Для чего лезут из кожи вон все эти люди? Вероятно, здесь решаются судьбы мира – а чем ещё можно оправдать такое нечеловеческое напряжение? Отнюдь! Конечная цель всего этого – ломтик жареной трески. Вы представляете, как изумится наш музыкант? Вот вам иная точка зрения.

А тело по–прежнему не шевелилось, и уже не белым казалось стармеху– нежно–розовым, того красивого ровного цвета, какой предвещает волдыри. А чиф – все о своем дурацком музыканте: вот если музыкант работает день и ночь, не спит и не ест – это понятно, он рождает гармонию… Стармех перебил:

– Черт вас побери с вашей гармонией! Обгорите, как куропатка. Лезьте в воду или ступайте наденьте что‑нибудь.

Чиф смолк, точно выключили. Лицо Рогова пылало, как расплавленная сковородка. Он смочил его водой. По радио приказали вирать концы, живее вирать, и это вдруг успокоило стармеха.

– Тропики же, – сказал он примирительно. – В момент сожжетесь.

Смешно, что приходится объяснять такое – не салага ведь, старший помощник капитана, не одну тысячу миль наплавал. Экватор пересекал – неужто нет? Рогов окунулся с головой, потом встал на ноги, разжмурил мокрые пеки (мгновенная радуга) и остолбенел: на чифе не было очков. Выпуклые голые глаза. Неподвижные. Голубые. Голые. Все запротестовало в стармехе– он не сказал и не сделал ничего такого… Стыдно было смотреть на голые глаза, он юрко отвернулся, заплескался, зафыркал.

Когда через минуту чиф опасливо влезал в воду, очки на нем уже были.

3

Двое матросов, один в татуировке, с шумом и брызгами ворвались в бассейн. Стармех попятился в угол. Матросов не знал – новые: что ни рейс, на треть обновляется команда. Ещё бы! Поработай‑ка в таких условиях, а сумасшедших денег, какие раньше были, теперь нет, грузчик на берегу больше имеет. А там – дом, выходные, жена под боком… Несправедливо.

Чиф забился в другой угол, напротив – из воды по–лягушачьи торчала неподвижная круглая голова в очках. Так и жались они по углам, а в середине бесились матросы.

Рогов подпрыгнул, подтянулся с трудом, сел. На швартовку шел «Альбатрос», отжимное течение заносило нос – круто, аж судно разворачивает. Успеют подтянуть? Не океан – озеро, гладь, стыдно не (пришвартоваться с первого раза. И тотчас сказал себе строго: для него, глядя из бассейна, нет ничего проще, чем поставить одно судно бортом к другому, а каково капитану «Альбатроса»? Течение, остойчивость, манёвренность машины – сколько разного учесть надо! «Все зависит от точки зрения…»

Посмотрел на Антошина – сквозь брызги и суету барахтающихся матросов. Чиф выпрямился в своем углу, по–бабьи обмывал ладошками белое тело. А дальше, на втором плане, три сгорбленных матроса в шортах волокли по корме что‑то тяжелое. Черепаха! —догадался Рогов, ещё не увидев. Проворно соскочил, зашлёпал туда, торопясь. В спешке ступил босыми ногами на сухое, охнул, обжегшись, подпрыгнул, перескочил туда, где мокро. Осторожный, держался теперь воды, которая струилась и растекалась по палубе; сбежав со ступенек, круто поворачивала к правому борту: крен. Стармех растерянно остановился. Несколько метров раскаленного железа отделяли его от черепахи.

– Живая? – крикнул он, по радио заглушило. С «Альбатросом» не клеится?

Матросы бросили ношу, пот вытирали. Четвертого механика увидел и обрадовался стармех.

– Сурканов! – окликнул грозно, и тот неспешно повернул – свое черное лицо. – Живая, я спрашиваю?

Сурканов, цыган проклятый, ослепительно улыбнулся– плевать, что с ним стармех разговаривает, непосредственный начальник.

– Жареная черепашина будет, Михаил Михайлович.

И тут Рогов увидел, как дёрнулся и подтянулся серый черепаший ласт. Живая! Беспомощно оглядел – сперва пышащее жаром пространство перед собой, затем босые свои ноги. Сандалии и вся одежда – наверху, на шлюпочной палубе; пока поднимешься… Да и как поднимешься? – там теперь тоже плавится все. Старый чурбан! Не терпелось ближе взглянуть на живую черепаху – на транспортных судах это гостья редкая. В отчаянии перетаптывался в теплой, как чай, струящейся воде.

– Вы что с ней делать собираетесь?

Сурканов скалил зубы.

– Жарить.

Черепаха подтянула второй ласт, трудно стронулась с места.

– Так она ж живая!

Опять радио залаяло. Блестя зубами и глазами, Сурканов полоснул горло ребром черной ладони. А тем временем огромный, обросший ракушками панцирь неуклюже разворачивался на месте.

– Живодёр, – сказал Рогов, когда радио смолкло. – Цыган проклятый.

Сурканов смеялся.

– А какой нож у меня, Михал Михайлович!

По ступенькам размеренно спустился чиф—мокрый, белый, в резиновых синих шлепанцах. На пылающей палубе отпечатывались один за одним мокрые следы. Рогов глядел на них с завистью; нельзя ли перебежать но ним? – но следы тотчас испарялись. Антошин приблизился к черепахе, и она замерла вдруг, втянув голову.

И тут Рогова осенило. Он взлетел наверх, схватил тяжелый, трепещущий от напряжения шланг и, предупредив окриком, направил струю на корму. Чиф недоуменно обернул к нему свои темные очки, отошел спокойно, и матросы отошли, а Сурканов, цыган проклятый, сиганул под струю. Рогов обеими руками удерживал дрожащий шланг. Пусть барахтается, это же праздник для тела, когда оно спеклось и изныло все под тропическими лучами, и тут вдруг – дождь среди сумасшедшего солнца. Живой мост протянулся между мокрыми ладонями Рогова и красивым маслянистым телом, что ликовало и блестело в сверкающих брызгах.

Бассейн опустел – все внизу были.

– На старуху! – крикнул Сурканов, захлёбываясь, но лица не отворачивая. – На старуху, Михал Михайлович!

Рогов понял и направил на черепаху, которая как замерла, так и не двигалась больше. Струя разбрызгивалась о панцирь. Теперь, мокрый, он был не грязно–серый, как потрескавшаяся пустыня, а зелёный, свежий, яркий, синий, блестел солнцем. Ласты дрогнули и глубже втянулись, но тотчас недоверчиво, а после все смелее, узнавая свое, выпрастались навстречу воде, зацарапали по железу, задвигались, отталкивая чужое – быстрее, быстрее. Черепаха ползла, и струя, разбудившая её, двигалась вместе с ней. Люди смотрели. Черепаха ползла, и теперь не Сурканов, а она была тем, другим, концом живого моста, что опрокинулся к ней от уже поуставших рук старшего механика. Палило солнце, голые люди полукольцом стояли среди океана, пузатый человек на тонких ножках удерживал в ладонях рвущийся шланг, струя, сверкая, описывала дугу, а там, внизу, ползло и торопилось куда‑то и не могло сдвинуться с места зеленое и такое вдруг понятное существо… Рогов понял, что не позволит Сурканову убить черепаху. Он бросил шланг, упруго подпрыгнувший на деревянном борту опустевшего бассейна, сошел вниз. Теперь он шагал, не глядя под ноги, не боясь обжечь голые ступни – все было мокро и тепло. В струящейся воде плыл, покручиваясь, окурок – из укромного места вымыло. Стармех (не замедлил шаг, а внутренне будто споткнулся—мерзавцы, на палубе курят!

Совсем близко подошел к черепахе, но та не втянула голову, как от чифа, и это мстительно обрадовало стармеха. Она словно узнала его. Её круглый выпученный глаз глядел на него не моргая, в упор.

Антошин произнес:

– Одно из – самых загадочных существ в мире.

Услышала и втянет сейчас голову, подумалось Рогову, или хотя бы глаз прикроет, но она не шевелилась, смотрела, только тейерь уже это был взгляд не на него, стармеха, – просто в мир.

Антошина спросили и он, выждав паузу, скупо объяснил, почему одно из самых загадочных. В мире всего несколько мест, где морские черепахи откладывают яйца, и всякий раз они неизменно возвращаются на эти гнездовья. Сотни, тысячи миль плывут. Никто не знает, как они ориентируются в океане.

Любопытно и с причастностью всматривался Рогов в торчащий глаз: силился проникнуть через него в ту темную глубину, откуда глаз выпучился. Чиф продолжал:

– В Америке, между прочим, этим вопросам заинтересовалось военное ведомство. Они полагают, что в черепахе скрыт некий сверхсовершенный навигационный прибор.

– Скоро мы узнаем это. – Зубы Сурканова блестели– ослепительные зубы на матовом лице.

Стармех глянул на него исподлобья. Не шутит, зарежет… Нож‑то есть у него—обоюдоострый клинок, каким ры<бу шкерят.

– Жрать тебе, что ли, нечего?

– Так то ж говядина, Михал Михалыч. Мороженая–перемороженая. Зубы вязнут. А тут черепашина, парная. Пальчики оближите.

Здесь же, только давно и пароход другой, ели прямо у камбуза, руками, под полуденным солнцем черепашьи отбивные —горячие и с перцем, припорошенные золотистым луком. Стармех вспомнил и разозлился, что вспомнил, потому что захотелось. Откуда взялась тогда черепаха?

– Ну её к черту! Пусть живёт.

Но настаивать не решался. Всем своим телом ощущал чифа рядом и, ощущая, понимал: сентиментальная чушь все это. Рыбу‑то ловят! И потом, не мог он радеть за черепаху– неискреннее это было б радение: что‑то не додумал он, не дочувствовал до конца то чувство, какое завозилось в нем, когда поливал из шланга.

В неровностях панциря сверкала вода, как осколки зеркала. Где сверкала, а где синела: небо отражала.

И вдруг увидел: вытаращенный неподвижный глаз светлеет, наливается влагой – все больше, больше, влага грузнеет, скапливается, и вот уже, выкатившись, бежит по старушечьей коже прозрачная слеза. Ротов слышал, что черепахи плачут, но видел впервые.

– Ревет, паскуда, – оказал Сурканов.

Стармех не двигался и сопел, выпятив губу. За первой слезой скатилась вторая, и ещё, ещё – торопливые, частые слезы – как у ребенка, которому не велят плакать.

– К черту! – не выдержал стармех. – Выбросить её!

Подошли ещё моряки, и все обсуждали, но не. всерьёз, балагуря – то ли на мясо её, то ли за борт. Вперёд пролез камбузник в поварском колпаке, присел на корточки.

– Глаза промывает…

Черепаха молчала. Но молчала не потому, что была бессловесной тварью, ни звука не умела издать – иначе. Она молчала, понимая – Рогов вдруг осознал это. Он шагнул к ней, нагнулся над ней, решительно говоря что‑то, но он не знал, как приступиться к ней, и потом она была такой огромной – стармех вконец рассердился. Цепко, гневно оглядел матросов, и тех, кого знал, назвал по фамилии. Не подчиниться было нельзя – такая властность звенела в голосе. Но Сур канон а не назвал, хотя тот был ближе всех и ослепительно, неподвижно улыбался ему в лицо.

Подняли, поволокли к борту. Рогов держался лишь одной рукой–его вытеснили: всем его огромный живот мешал. Тонкие ноги неудобно семенили. Камбузник в сползшем набок колпаке тоже тащил, хотя стармех не помнил его фамилии. и не называл.

Поднатужившись, перевалили через борт. Шлепнулась панцирем, но сейчас же перевернулась, заработала ластами. Так лягушка ныряет. Вода была прозрачной и, казалось, просвечивала. глубоко, но черепахи через секунду уже не было.

Чиф к бассейну подымался. Сурканов стоял на том же месте и белозубо скалился, один. Запыхавшийся стармех прошел мимо. Пожалуй, уже одиннадцать, а до обеда надо проверить, как выпаривают донкерманы ёмкости. Коли уж муку складывают на палубу, нужно форсировать с ёмкостями.

«Альбатрос» заходил на новую швартовку – промазал, в такой‑то штиль! Дань начался складно, по теперь все кувырко: м пойдет. И как первопричина всего, возник перед ним выпученный глаз. Омерзительное животное! Пальцы помнили ещё шершавость мокрого панциря. Он окунул руки в бассейн и ополоснул, брезгуя.

4

Предчувствие, что все кувырком пойдет, не обмануло стармеха. Как он и предполагал, подготовка танков под муку затягивалась, и донкерманы здесь были ни при чем. Последние тонны горючего забирает «Альбатрос», а он только что пришвартовался. Позавчера или хотя бы вчера поставить его – уже были бы свободны ёмкости. Так и просили флагмана на первом совете, но флагманы разве считаются с интересами транспорта! Они, видите ли, рыбаки, а мы – извозчики: пришли, взяли, ушли.

На обед Рогов шел хмурый, но за этой хмуростью и озабоченностью светлела радость предвкушения: меню сулило фасолевый суп и антрекот с рисом. Кусок натурального мяса—просто мяса, это куда лучше, чем все жёванное: котлеты, зразы, биточки, запеканка… Названия разные, а по вкусу одно все. Морочит голову камбуз.

Рогов предвкушал, но оказалось—напрасно. Камбуз опять надул: вместо обещанного в меню антрекота подсунул жаркое по–домашнему. Стармех капризно поковырялся вилкой.

– А антрекот что же?

Ольга пожала плечами: я буфетчица, что я могу сделать? Шеф–повар никудышный, раньше пекарем ходил; пекарь, возможно, он и ничего, а повар никудышный, так что будем весь рейс маяться. Брови её были стремительно и сочно намазаны – казалось, даже запах краски слышен. Стармех, вздохнув, подвинул тарелку.

Вошёл Сурканов. Стармех удивился, что так поздно– с двенадцати, через пятнадцать минут на вахту, но не спросил, промолчал.

С черепахой глупо получилось. Сентиментальным идиотом показал себя: и перед чифом, и перед Сурканоновым – перед всеми. С завистью вспомнил далёкие черепашьи отбивные – в луке, в коричневом жиру. Так тебе и надо, жуй теперь непроваренную картошку, в которой больше кислого томата, нежели масла.

Он доедал, когда вошли капитан и (первый помощник, на ходу договаривая о чем‑то. Перъый, ещё не сев, углядел жаркое, с преувеличенным изумлением вскинул брови. .

– А где же антрекот?

Стармех, не отвечая, отодвинул тарелку с багровыми от томата половинками картофеля, кофейник взял. Налив холодного компота, хотел поставить, но увидел, что капитан ждёт (он нередко «начинал с компота), налил и ему.

Капитан был безразличен к еде – ел мало и равнодушно, совсем мало и равнодушно для своего тридцатидвухлетнего возраста. Это был один из самых молодых капитанов базы; возможно, самый молодой. Когда в конце марта он вышел из отпуска, его пароход – новенький «Космос» (новее «Памира»)—был в южной Атлантике, и его сунули на рейс сюда – дали наконец отпуск нашему капитану. Рогов знал его раньше, как‑то на совещании даже сидели рядом, но близко, лоб в лоб, столкнулись впервые. При первой встрече, прошлым летом это. было, с удивлением отметил «про себя: молод, очень молод для капитана рефрижераторного флота (у промысловиков – там моложе есть)—отметил и забыл, теперь же, когда судьба свела их на одном пароходе, возраст капитана поначалу обескуражил его. Зная более чем осторожный характер начальника базы, недоумевал: как решился тот доверить – судно водоизмещением пятнадцать тысяч тонн почти мальчику? Как? Присматривался, принюхивался, но ещё не вышли из Ла–Манша – растаяло его настороженное недоверие. Симпатия к молодому капитану росла с каждой милей, и скоро уже это была не симпатия – восторженное преклонение.

Конечно, Рогов знал за собой этот грешок: неумеренность, шарахание из одной крайности в другую. Сколько раз случалось: пылко любит человека, считает непогрешимым, идеальным, а потом, растерянный, обнаруживает в нем слабости или даже нечестность. Наоборот тоже было: .презирал– до скрипа зубов, и вдруг с изумлением открывал, что не такой уж это подонок – есть в нем человеческое, и понимание есть, и совестлив. Всякий раз после такой встряски давал себе слово Рогов – твердо и ясно давал, – что отныне он будет хладнокровен и рассудителен – как в симпатиях своих, так и в неприязни, но появлялись новые люди, и он опять оказывался жертвой разнузданности —так. мысленно окрестил он это свое качество. Впрочем, он ведь далеко не всегда ошибался, и вот, например, сейчас —верил он – именно тот случай.

Стармех не позволял евоей симпатии к капитану разрастаться слишком быстро (в конце концов в этом рейсе он его начальник), он внимательно контролировал свое чувство, но чем строже контролировал, чем пристрастней был, тем глубже убеждался, насколько все же это незаурядный человек – их тридцатидвухлетний капитан Алексей Андрианович. Впрочем, понимание это было уже вторичным, оно как бы оправдывало (визировало) то беспредельное уважение к капитану, которое прочно поселилось в нем.

В Алексее Андриановиче Рогова восхищало вое: его спокойствие и корректность, его подтянутость (чиф тоже аккуратен и подтянут, но разве так? В чифе аккуратность и подтянутость раздражали Рогова), его умение выслушивать людей и тихий голос, который он никогда не повышал. Короткие, жёсткие на вид светлые усики на тщательно выбритом лице – и те очень нравились стармеху. Мастер – как никому из капитанов подходило ему это слово. Но конечно же (надо – быть объективным!) более всего подкупало стармеха в Алексее Андриановиче его отношение к технике. Среди штурманов, этих буревестников, этих соколов, которые с высоты мостика взирают на ужей, что копошатся в темной глубине – на механиков и мотористов, – среди судоводительского состава Рогов не встречал ещё такого отношения. Полтора десятилетия плавал он «дедом» и принимал, как должное, что капитан (а сколько у него было капитанов!) не лезет в его дела. Все, что касается техники – это его, он знает здесь все, как себя, лучше, чем себя. Не все капитаны понимали это – лезли. Рогов ставил их на место. Вы отвечаете за рейс, за судно, за людей, за план, но за машину отвечаю я.

Алексей Андрианович не лез, но само по себе это ещё не бог весть что. Воспитанность, не больше. Впервые вступил на судно, впервые и на один рейс – надо быть хамом, чтобы вести себя иначе. Тут другое было. Алексей Андрианович не лез, но он знал – Рогов учуял это сразу. Молодой капитан не стремился поразить своей технической эрудицией (такие – вещи Рогов усекал сразу), просто он знал машину, чувствовал её. Стармех не мог объяснить, как угадал это, но угадал, и его кольнула даже (некоторая ревность. Как могла машина, которую он изучил поднаготно, всю, которая – его, как могла она так быстро и полно раскрыть себя перед чужим? Нечестное ощущение! Рогов прогнал его, а может быть, само ушло, когда увидел: Алексей Андрианович не принимает всерьёз своего понимания машины, она для него – как жена друга, которую. можно созерцать, которой можно восхищаться, но не больше. Рогов, внутренне взъерошенный, готовый к отпору и к защите своего единовластия, быстро уловил это целомудренное мужское отношение к машине. Ревность ушла, уступив место восхищению. Как сумел он, почти мальчик, постичь то, что для многих морских волков оставалось тайной за семью печатями?

Капитан рассеянно налил себе супа – зачерпнув сверху, не вылавливая мяса, без фасоли почти. И чем жив только? Зато – подтянут и строен, и останется таким всегда. А ты? Ротов корил себя за тучность, но не зло, не страдая. Ну толст и толст, кому хуже от этого? Не за девками же бегать ему.

В сомнении поглядел на оставшиеся картофелины. Распустил себя… Начиналось очередное сражение между желудком, который требовал ещё, и сознанием, что надо же знать меру в конце концов! Подобные сражения вспыхивали едва ли не ежедневно. Стармех, отстраняясь, бесстрастно наблюдал за ними и всякий раз с удовлетворением убеждался, что сознание побеждало желудок. А коли так, коли он уверен в своей воле, почему он должен морить себя голодом? Он попросил Ольгу принести чистую тарелку для первого.

Подвинув супницу, налил ещё, вычерпывая со дна фасоль и мясо. Первый помощник следил за ним хитрыми. глазами.

– По новой? А диета как же?

Стармех заглянул в супницу, половником повозил. Интересно, у всех так много мяса, или Ольга хитрит, для начальства старается? Не похоже на нее… Выловил кусок побольше, положил себе. Подморгнув, ответил Первому:

– Пусть чиф диету соблюдает.

Журко посмеивался с украинским своим говорком:

– Как уж не соблюдать тут, коли с дедом за одним столом сидишь?

Рогоз вилкой вытащил из супа мясо, посолил и густо поперчил. Вспомнив, спросил капитана:

– Что там на «Альбатросе»? Два часа швартовались.

Алексей Андрианович, продолжая медленно жевать, обернул к нему свое продолговатое спокойное лицо. Глаза синие–синие.

– Отжимное.

Оправдывает коллегу… «Какая же ты прелесть! – подумал стармех умиленно. – И рождаются такие!»

А сам – о сыне. Тот всего на шесть лет моложе Алексея Андриановича, но ведь через шесть лет не станет таким. И через десять не станет, через пятнадцать– никогда. Горяч и нетерпелив, и этой сосредоточенности нету в нем. Рогов вообразил на мгновенье, что Алексей Андрианович – его сын, всего на мгновение, но тотчас внутри у него взъерошилось и запротестовало: нет! Словно унизил он этим нечаянным предположением и себя и сына своего. Но все же успел понять, хотя и секунды не длилось это, как трудно пришлось бы ему с таким сыном. Чужими были б.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю