Текст книги "Маньчжурия, 1918. Особый отряд (СИ)"
Автор книги: Руслан Аристов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Каждая клеточка моего тела леденеет, застыв в неверии. Бел сделала это? Повязка закрывает его лицо таким образом, что наводит на мысль о том, что от его носа осталось совсем немного. Голос в моей голове кричит: «Бел сделала это?» Порезами иссечены грудь и живот, сухожилия на пятках, чтобы он не смог убежать. Бел сделала это Бел сделала это Бел сделала это.
Знал ли я ее когда-нибудь по-настоящему?
Ненависть в глазах Доминика Ригби абсолютна: тонкий слой льда, затянувший бездонное озеро страха. Я насчитываю пятнадцать капилляров на белой поверхности его глазного яблока.
– Мистер Ригби, когда она сказала «вспомни Рэйчел», вы поняли, что она имела в виду?
Он в изнеможении закрывает глаза. Кивает головой.
– Я сказал ей, что она не понимает, что я люблю Рэйчел, всегда любил. Я хотел лишь защитить ее.
Я моргаю и на долю секунды вижу перед глазами полицейский отчет, фотографии побитого, чересчур знакомого лица. Бен всегда был похож на свою маму.
– Защитить ее от чего, мистер Ригби? Расскажите мне все с самого начала.
В течение одиннадцати секунд он не шевелит ни единым мускулом.
– От чего защитить? – повторяю я.
– От твоей суки-матери, – рычит он.
Его горячность шокирует меня, и я чувствую, как маска невозмутимости начинает трескаться.
– Это началось два года назад, в апреле. Бен… – Его голос снова ударяется о стену, но на этот раз ему удается пробиться через нее. – Он пошел в клуб, на концерт какой-то рок-группы. «Нейтронные Похороны».
Я замираю.
– Вы уверены, что группа называлась именно так?
– Ты бы тоже был уверен, если бы это твой ребенок так и не вернулся домой после их концерта.
Я боюсь пошевелиться. Перед глазами встает белая, как кость, лодыжка, торчащая из ковра. Сколько же отговорок я придумал, чтобы не заглядывать внутрь. Неужели я уже тогда догадался? Неужели знал?
– Мы вызвали полицию. Они обещали начать расследование, но так и не перезвонили. Мы обрывали телефоны. Шли дни, недели. Мы напечатали листовки и расклеили по всему Лондону, но на следующий день все они были сорваны, даже те, что висели рядом с нашим домом. Все ссылки на сайт, который мы сделали, оказались неисправны. Мы думали, что сходим с ума. – Его глаз в красных прожилках внезапно вперился в меня. – Тебе это знакомо? Ты когда-нибудь боялся верить своим глазам, чувствам – буквально всему, что ты знаешь о самой важной вещи в своей жизни?
Да, мистер Ригби, мне это знакомо.
– Мы продолжали названивать в полицию. Мы продолжали лично приходить в участок, но с нами отказывались разговаривать. В конце концов я пообещал, что, если через три дня мне ничего не объяснят, я пойду к журналистам. Я дал им три дня. – Он говорит тоном человека, которого предали. – Я все еще думал, что они на нашей стороне.
На второй день ко мне домой пришла твоя мать.
С ней был мой начальник, Уоррен Джордан. Он потел и постоянно вытирал ладони о пиджак. Они даже не присели. Даже не взглянули на чай, которым мы их угощали. Джордан не произнес ни слова. Говорила только она.
Он делает паузу, достаточно долгую, чтобы я решил подтолкнуть его.
– Мистер Ригби? Что говорила моя мама?
Безжизненным голосом он по памяти пересказывает ее слова. Он помнит все до запятой.
– «Ваш сын мертв. Его тело никогда не будет найдено. Любая попытка расследовать его смерть потерпит неудачу. Если вы расскажете об этом СМИ, они проигнорируют вас, а вы будете наказаны. Вы потеряете возможность работать. Вы не сможете претендовать на пособие. Вы потеряете свой дом. Вы не сможете обратиться за помощью к своим родственникам, а если вы это сделаете, то же самое произойдет и с ними. Вы уничтожите всех и вся в своей жизни.
Поступите так, как будет лучше для вашей семьи. Скорбите наедине с собой и живите дальше. Бросьте свою работу, уезжайте из города. Средства будут вам предоставлены. У вас обоих впереди больше тридцати лет. Не тратьте их впустую».
Она даже не взглянула на нас. Просто зачитала все это из такого же черного блокнота.
Меня знобит, но я слышу, как мама говорит это, и ее голос становится таким клинически холодным. И все же что-то в его рассказе цепляет меня, как репейник. Я не перебиваю. Его голос начинает надрываться. Нити слюны паутинкой оплетают его губы. Я боюсь, что если он остановится, то уже не заговорит.
– Рэйчел начала кричать на нее, но она и глазом не моргнула, просто встала и вышла, а мой босс потащился за ней, как чертов спаниель. В ту ночь Рэйчел рыдала в подушку, пока не заснула. Она все твердила: «Она не может поступить так с нами и остаться безнаказанной». Она вцепилась мне в руку и заставила проговорить это вместе с ней, что я и сделал. И даже когда она засыпала, она все еще твердила: «Не может, она не может». А я вышел в сад за нашим домом и закопал перочинный ножик Бена под большим грушевым деревом, потому что понимал, что она может.
– То есть вы решили принять предложение моей матери, – заключаю я. – А когда ваша жена не смогла с этим смириться, вы ударили ее, чтобы заставить замолчать.
Доминик Ригби крутится в койке. На секунду я отчетливо увидел, как он болтается в подвале на перекладине, привязанный за запястья.
– Ты не представляешь, что это было, – запротестовал он. – Я находил электронные письма, которые она посылала журналистам. Я пытался поговорить с ней, клянусь, я все перепробовал, но она просто не слушала, она была в истерике, не контролировала себя. Я просто хотел… я хотел, чтобы до нее дошло.
«Кулаками?» – хочу сказать я… Но, как хороший безобидный дознаватель, я держу рот на замке.
– А потом Уоррен явился ко мне на работу, – продолжал он. – Он был бледен. Он сказал, что получил сообщение: если я не придумаю, как заткнуть Рэйчел рот, они убьют ее.
Всю следующую неделю я не мог заснуть, все думал, как рассказать ей, зная, что она не станет слушать. Меня рвало после каждого приема пищи. Потом я нашел в ее телефоне номер с незнакомым именем. Я погуглил, и это оказался какой-то тип из «Гардиан». Я позвонил Уоррену и согласился на их условия.
Я чувствую, как что-то дергается внутри.
– Так на самом деле она не больна?
Доминик Ригби раскрывает рот, но не издает ни звука, поэтому непонятно, кричит он или смеется.
– Она хотела бороться, – шелестит он. Слюна блестит на щеке, там, где проволока не дает ему сомкнуть челюсть. – Она хотела бороться, но я не мог ей этого позволить. Нет, они бы ее убили. Как убили моего мальчика. – Его голос понижается до шепота. – Я был там. Когда они пришли за ней. Я обманул ее. Я сказал, что все будет хорошо.
Его глаза закрываются. Он неподвижен, и на секунду мне становится страшно, что мы его убили, а потом вижу, как поднимается и опускается его грудь.
– Пойдем, Пит, – зовет Ингрид. – Нам пора.
Только тогда я замечаю, что она старательно не смотрит на его лицо. Наверное, не хочет сочувствовать этому человеку, и я ее не виню. Но мы так и не получили того, за чем пришли.
– Мистер Ригби, – осторожно зову я. – Вы сказали, что моя мать зачитала свою речь из «такого же черного блокнота». В каком смысле «такой же»?
– У твоей сестры тоже был такой. Она расхаживала вокруг меня и все читала там что-то. Мотивировала себя.
Как будто кто-то выпустил весь воздух из моих легких. Я поворачиваюсь к Ингрид:
– Уходим отсюда.
В дверях она шепчет мне на ухо:
– Что-то не сходится. Если бы 57 захотели приструнить его, они бы не отправили на это задание твою маму. Она исследователь, ученый, у нее нет опыта оперативной работы.
– Они ее и не отправляли, это была ее личная инициатива.
Она бросает на меня удивленный взгляд, но все достаточно очевидно, и ей вовсе не нужно читать мои мысли, чтобы это понять.
Мама скрывала смерть Бена не по заданию 57, она скрывала его смерть от них. А значит, она была в курсе, что Бел стоит за его исчезновением. Мы что же, были не так осторожны, как мне казалось? Или она увидела листовку о пропаже Ригби и сложила два плюс два? Но для какой матери «два плюс два» равняется «моя дочь убила человека»?
Медсестра отделения интенсивной терапии поджидает снаружи, проставляя галочки на планшете.
– Ну как он? – спрашивает она.
– Нормально. Спит. – Я пытаюсь улыбнуться, но я как будто забыл, как оперировать лицевыми мускулами, и мое выражение сыплется, как спичечный домик.
Медсестра сочувственно кивает. У нее не лицо, а настоящая амбулатория доброты.
– Что ж… хорошо, что он с тобой повидался.
Мы уходим, минуя многочисленные койки, Ингрид шагает в ногу со мной и, как всегда, говорит то, что я думаю.
– Ужасно провести свои последние дни в таком месте, в полном одиночестве.
– Да, – соглашаюсь я.
Она задумчиво кивает и добавляет:
– Поделом ему.
РЕКУРСИЯ: 2 ГОДА И 8 МЕСЯЦЕВ НАЗАД
Вы скажете, что я должен был раньше обратить внимание на знаки, но я понял, что конкретно напортачил, только когда загорелся потолок.
Я оставил окно открытым, чтобы проветрить комнату от дыма, но весь день стоял мертвый штиль, облака висели в небе, как огромные корабли, вставшие на якорь, и разве что ведьма могла бы предвидеть внезапный порыв ветра, затянувший занавеску в металлическое мусорное ведро, в котором благополучно догорали останки первых двух тетрадей АРИА.
Пламя взметнулось вверх по материи, как по свечному фитилю, и перекинулось на потолок, окрашенный – вот повезло так повезло – огнеопасной краской, которая, весело чернея, стала шипеть и пузыриться.
В этот момент, хотя и несколько запоздало, я психанул и бросился бежать. Знаю, знаю, запоздалая паника – это не в моем духе, но довольно сложно оперативно обделаться от страха, когда ты пьян так основательно, как я в тот момент.
А знаете, что еще сложно делать, когда ты пьян? Бегать. Особенно с одной ногой в гипсе.
Я от души шмякнулся лицом в пол.
– Ай, блин, – проворчал я, хватаясь за крошечный саднящий ожог от ковра на носу, и только добрых четыре секунды спустя почувствовал спиной жар и вспомнил, что всего в восьми футах надо мной бушует геенна потенциальных будущих ожогов, и об этом, пожалуй, стоило побеспокоиться в первую очередь.
Я сучил руками и ногами, пытаясь подняться, но у меня ничего не получалось.
Дверь с грохотом распахнулась, и на ковре на уровне моих глаз показалась пара пушистых чудовищ. Я был уверен, что только в кошмарных фантазиях руководителя компании по производству тапочек эти твари имели право называться кроликами. Какое-то время я еще слышал треск пламени, прежде чем его заглушил рев огнетушителя. Противопожарная пена падала сверху хлопьями серого снега, целуя мой ободранный нос.
Кролики-демоны прошагали мимо меня, хлюпая по промокшему уже ковру, и я перевернулся, чтобы посмотреть на маму, присевшую на моей кровати. Она сверлила меня взглядом № 101: «Лабораторные крысы себе такого не позволяют».
Я неуклюже попытался подняться на ноги.
– Не вставай, – сказала мама.
Я бросил свои потуги. Она серьезно поглядела на меня поверх очков для чтения. Морщинки вокруг глаз сдвинулись в густые подозрительные паутинки, а затем взгляд № 101 сменился выражением, которого я никогда раньше не видел и которое мне очень сильно не хотелось видеть в будущем.
– Питер Уильям Блэнкман, – чуть не зашипела она. – Ты что, пьян?
Так, я знаю, что делать. Держи себя достойно. Это определенно тот случай, когда ни в коем случае нельзя говорить правду. «Нет», Питер. Просто скажи «нет».
– Да.
Блин.
– Что, – ледяным тоном чеканила она каждое слово, – ты пил?
– Сухой мартини, – сказал я. – Украшенный лимонной цедрой. Только без вермута, и… лимона у нас не было.
– Короче, чистый джин.
– Это любимой напиток агента Блэнкмана. Он шпион, – услужливо добавил я. – Быть шпионом круто.
– И сколько же порций этого изысканнейшего коктейля употребил агент Блэнкман?
По силе воздействия мамин тон занял место где-то между сибирской язвой и электрическим стулом.
– Да вот столько примерно.
Но мне было трудно свести большой и указательный пальцы на утешающее расстояние, потому что они плыли перед глазами.
Оглядываясь назад, я понимаю, что с джином переборщил. В свою защиту скажу, что это был мой первый опыт с алкоголем. Вы скажете, что пропустить пару рюмашек – это то, что доктор прописал для парня, который шарахается от каждой тени, но обычно я не пил по двум очень веским причинам. Причина первая: исходя из опыта моих… бурных отношений с едой, если бы я начал полагаться на спиртное в борьбе с приступами паники, то являл бы жалкое, блюющее в ведро зрелище каждое утро четных и нечетных дней недели. И вторая, более важная причина…
– Твой отец тоже пил, – сказала мама.
Укор исчез из ее голоса. Теперь она казалась просто бесконечно усталой, что было еще хуже. Однажды я спросил ее, почему она оставила его фамилию, почему мы с Бел оба ее носим. Она хмыкнула и сказала: «Я получила эту фамилию от него, а он – от своего отца. Эта фамилия принадлежит ему не больше, чем мне. К тому же единственная альтернатива – это фамилия моего отца, а он тоже был сволочью».
Она посмотрела на меня и вздохнула.
– Алкоголь, пиромания… это не ты, Пит. Что происходит?
Я поглядел на выгоревшую корзину для бумаг.
– Это задумывалось как что-то вроде… похорон викингов.
– Похороны викингов, – эхом отозвалась мама. – Похороны викинга-шпиона.
– Вдвойне круто.
– Если это похороны, могу я поинтересоваться, кто был приглашен?
– Я, – заверил ее. – Хотя я не мертвый.
– Это, – мама вперила в меня пристальный взгляд, – мы еще посмотрим.
Она бережно порылась в мусорном ведре, а обнаружив внутри только почерневшую карточку и пепел, повернулась к тетрадям с АРИА, лежавшим в очереди на сожжение на углу стола. Я сглотнул, горло саднило от выпивки и дыма. Я хотел встать, отобрать у нее тетради, но больная нога, алкогольный дурман и снизошедшее на меня понимание истинного масштаба проблемы, которую я себе нажил, заставили меня прирасти к ковру.
Она читала, ничего не говоря, больше пятнадцати минут. Тишину нарушал только шелест переворачиваемых страниц. Я наблюдал, как она скользит глазами по брошенному чертежу моей индивидуальности, и чувствовал сильное одиночество и сильный холод.
– И давно ты этим занимаешься? – наконец спросила она.
– Сколько себя помню, всегда, – честно ответил я.
– И ты думал, что ты, пятнадцатилетний школьник, сможешь математически проследить эволюцию своего сознания – задача, которая ставила в тупик величайшие умы мира, – в свободное от уроков время, воспользовавшись только бумагой и ручкой?
– В свою защиту скажу, что я бы, конечно, обратился за решением к компьютеру, – ответил я, – если бы мог сформулировать задачу на понятном для него языке.
Мама закрыла тетрадь, положила к себе на колени, сняла очки и серьезно на меня посмотрела.
– Зачем?
Я уставился на нее в ответ. Зачем? А ей как кажется? Она же только что видела меня, моим собственным почерком записанного на странице. Разве это не очевидно?
– Мне необходимо было найти ответ.
– Ответ на что?
– Всегда ли у меня будет все… вот так… – проговорил я обреченно. – Так, – я показал на гипс и на красный рубец, рассекающий мой лоб. – И так. Я хотел узнать, смогу ли когда-нибудь войти в комнату, полную незнакомых людей, и не почувствовать, как сдавливает грудь, или высидеть сеанс в кинотеатре, не боясь темноты. Я просто… – я беспомощно развел руками. – Просто хотел перестать бояться. Я подумал, что если смогу загнать себя в рамки уравнения, то хотя бы немного приближусь к тому, чтобы стать лучше.
– И сегодня ты все поджег. – Мамин тон оставался таким же нейтральным, как дистиллированная вода из Швейцарии. – Почему?
Я вспомнил иссушенное лицо Гёделя, глядящее на меня из книги.
– Потому что это несбыточная мечта. Нет способа даже узнать, существует ли такое решение, не говоря уже о том, чтобы найти его. Это все одна большая ошибка.
Надолго воцарилась тишина, которую нарушали только капли, срывающиеся с потухшего потолка.
– Да, – тихо сказала мама, – ошибка. Иди за мной.
В одной руке продолжая держать тетрадь, другой она схватила меня за запястье, подняла с пола и повела вниз.
– Ой, ой, ой! – завозмущался я. – Помедленнее, моя нога!
Недовольство сменилось недоумением, когда мы прошли в дверь под лестницей. Гипс гулко стучал по голым подвальным ступенькам из дерева.
Не может быть. Не может быть, чтобы она вела меня в…
Может.
Перед нами, темная, старинная, защищенная кодовым замком, возвышалась дверь маминого кабинета.
Мама грозилась с помощью египетских крючков для мумификации вытянуть через нос наши мозги, если мы прогуляем школу, или намазать нас медом и скормить голодным шиншиллам, если оставим грязные кастрюли на кухне. Однако наказание за вторжение в ее кабинет было гораздо проще и гораздо страшнее.
– Только попробуйте войти сюда, – сказала она, поставив нас перед этой самой дверью на следующий день после нашего седьмого дня рождения. – Конец истории. Можете уходить из этого дома. И никогда, никогда больше не возвращаться. Вы меня поняли?
Мы поняли. Ей никогда не приходилось повторять своих слов.
Угроза оказалась настолько страшна, что я непроизвольно застыл, когда она попыталась провести меня через порог.
– Все нормально, Питер, – она протянула мне руку. – Проходи, смотри.
После сумасшедших картин, которые успел нафантазировать семилетний я, комната размером четыре на пять метров разочаровывала чуть менее, чем полностью. Никто не ставил экспериментов над мутантами, не видать было оживших трупов или хотя бы лабиринтов стеклянных колб с бурлящими ядовитыми химикатами. Только письменный стол, лампа, ноутбук и белые полки ряд за рядом. Стол был старый, и одна ножка настолько изъедена червями, что, казалось, сломится от хорошего удара. Полки заполнены одинаковыми черными тетрадями.
– На что я смотрю? – спросил я.
– На ошибки.
Она взяла одну тетрадь, пролистала до середины и показала мне красивый, детально проработанный набросок осьминога, выпрыгивающего из-за подводных скал. Рисунок был окружен маминым мелким, убористым почерком.
– Это синекольчатый осьминог. Ошибки в его генетическом коде, копирующиеся из поколения в поколение, не только сделали его единственным осьминогом, чей яд достаточно силен, чтобы убить человека, но и подарили ему способность отлично маскироваться под окружающую среду. Это, – еще одна полка, еще одна тетрадь, набросок окаменелости с останками насекомого, – Rhyniognatha hirsti. Ошибки сделали его первым существом на Земле, способным к полету.
– То есть, – перебил я маму. Грубо, но я начинал понимать, на какие рельсы сворачивает этот разговор, и не мог вынести неизбежных банальностей, ожидающих в конце линии, – осьминог меняет цвет, жук получает крылья. А я – проблемы с кишечником, обостряющиеся из-за пауков и громких звуков. Не стану врать, мама. Сложно не почувствовать себя обделенным.
Даже бровью не повела.
– Сколько будет сто восемьдесят семь в квадрате? – спросила она.
Я закатил глаза.
– Ну сколько?
– Тридцать четыре тысячи девятьсот шестьдесят девять, – ответил я.
– Камуфляж и крылья – это адаптация к угрозам окружающей среды, Питер. И это тоже, – она положила мою тетрадь, тетрадь АРМА, мне на грудь. – Здесь проделана блестящая работа. Я невероятно горжусь тобой. Неужели ты думаешь, что был бы способен на это, если бы не являлся тем, кто ты есть сейчас?
Я ничего не ответил.
– Хочешь знать, что было моей самой большой ошибкой? – спросила она.
– Что?
– Вы.
Я вылупился на маму.
– Мне было двадцать четыре, думала я тогда только о карьере, была одинока и функционировала на печеной фасоли, голых принципах и амбициях, зарабатывая лишь аспирантскую стипендию. Как думаешь, если бы Бог предложил мне выбрать из ассортимента, я бы выбрала близнецов?
Она улыбнулась, а я только и мог, что смотреть на нее.
– И что, думаешь, тот факт, что вы были незапланированными, означает, что я сожалею о том, что родила вас? – спросила она. – Думаешь, я теперь люблю вас меньше из-за того, что вы оказались сюрпризом? Мы должны любить свои ошибки, Питер. Они – все, что у нас есть, – она ласково положила руку мне на щеку. – Не думай, что тебе нужно избавляться от них, и никогда, никогда не думай, что тебе нужно что-то исправлять в себе.
– И что? Типа, я само совершенство, такой, какой есть?
Поезд подъезжает к станции Банальная, пожалуйста, обратите внимание на отрыв от реального мира, когда будете высаживаться.
– Совершенство? – рассмеялась мама. – Эволюционно говоря, совершенство – это искусство воплощать как можно больше провалов, оставаясь при этом живым. Совершенство – это процесс, Питер, а не состояние. Никто не совершенен. А ты – экстраординарный. Именно таким я и хочу тебя видеть.
Она обняла меня, и я обвил ее руками.
– Страх преследует меня по пятам, – прошептал я. – Я постоянно ощущаю в своей голове, он как будто выжидает. Я… я не хочу больше бояться.
– Я знаю, милый, – сказала она и крепко прижала меня к себе, словно никогда не собиралась отпускать. – Знаю. Я с тобой.
Она снова и снова шептала мне это в волосы. Потребовалось одиннадцать раз, пока мои рыдания утихли. «Я с тобой».
СЕЙЧАС
Сомневаюсь в качестве здешнего обслуживания, но скажу одно: если вы разбираетесь в сортах пластмасс, то Эдинбургская психиатрическая больница – самое подходящее для вас место.
В восьми с четвертью метрах от меня, в дальнем конце комнаты, которая только в этих краях могла получить оптимистическое название «солнечной», обедают мужчина и женщина. Возя пластмассовыми ножами и вилками по небьющимся пластмассовым тарелкам, они набивают рты пластмассовой едой, усевшись на диване, обтянутом винилом, который, по сути, если кто-то вдруг забыл, тоже является пластмассой. Три желтые пластмассовые герани стоят в пластмассовой вазе на пластмассовом столе под пластмассовым окном. Само окно, увы, не пластмассовое, но забрано решеткой стальных прутьев, чтобы никто из жильцов не разбил стекло и осколком не перерезал глотки себе или друг другу. Ковер, однако, постелили буро-коричневого цвета – лишние меры предосторожности, видно, никогда не помешают.
– Ты хоть представляешь, – шепчет Ингрид, склоняясь ко мне, – как это тупо?
Она задавала мне этот вопрос вчера ночью на автостоянке, когда, кутаясь от пронизывающего ветра, открывала ноутбук на капоте машины, чтобы поймать больничный вайфай – цифровой хирург, по локоть забравшийся во внутренности регистрационной системы Музея естествознания.
– Я точно знаю, насколько это тупо, – сказал я ей тогда, но она все равно продолжала нагнетать:
– ЛеКлэр уже навещала Ригби, не забыл? Она наблюдает за ним. Когда до ее сведения доведут, что его навещал покойный сын… – она недовольно покачала головой. – Едва ли ее первой мыслью будет то, что к Ригби явился сыновний дух. Если ЛеКлэр еще не догадалась, что мы в Эдинбурге, то завтра догадается. Питти, нужно уезжать, и как можно быстрее.
– Так уезжай. Я остаюсь здесь.
– Зачем?
Я не отвечаю, но перед глазами стоит Бел, которая сжимает мою руку, пока я лежу на больничной койке, и говорит:
– Кто это сделал с тобой, Питти?
В лице Ингрид, выхваченном светом ноутбука, читалась беспомощность. Но она все поняла и даже не подумала уходить.
– Спасибо, – искренне поблагодарил я. – А теперь давай ноутбук.
Она передала мне компьютер, и я сделал запись задним числом – семьюдесятью двумя часами ранее, за минимальный срок уведомления о повороте любой гайки в психиатрическом маховике медицинской бюрократической машины.
– Пит, – фыркнула она, но тон ее был примирительным. – Откуда ты вообще знаешь столько всего о психушках?
Мне не обязательно было отвечать, она все могла прочитать по моему лицу. У меня две области специализации, Ингрид: цифры и страхи. А цифры, связанные с психушками, вызывают особенный страх.
По меньшей мере тридцать тысяч человек против своей воли ежегодно содержатся в лечебницах в соответствии с законом о психическом здоровье. Скорая, больница и поворот ключа в замке. С этого момента государство берет вас под свой контроль: решает, когда вам есть, когда спать, когда мыться. А если вы будете сопротивляться, в ход пойдут резиновые наручники, колено упрется в позвоночник, галоперидол, впрыснутый в обездвиженную руку, закружит желудок в водовороте, притупляя ваш мир до состояния невнятной апатии.
Тридцать тысяч – по большому счету не так уж много. Меньше одной двухтысячной от населения страны. Но сумма растет. К концу моей жизни их будет больше двух миллионов. Думаю ли я, что в Британии проживает два миллиона человек, которые представляют для себя большую опасность, чем я?
Мир кренится, все вверх тормашками. Свист ветра. Нечеткий красный кирпич. Орел или решка, орел или решка…
Не думаю.
Лет примерно пять назад я смирился с мыслью, что однажды мой путь приведет меня в сумасшедший дом. И принял меры предосторожности. Я направил всю мощь ботаника, одержимого идеей фикс, на штудирование Закона о психическом здоровье 1983 года. Я вызубрил все, что закон позволял, и все, что он запрещал. Каждый трюк, каждая лазейка, каждая капля бюрократического масла, что может однажды смазать мое скольжение между зубчатыми шестеренками психиатрической машины, надежно хранятся в моем мозгу и ждут того дня, когда я услышу за своей дверью сирену скорой помощи.
Я бы ни за что на свете не поверил, что однажды потащусь туда сам.
За обшарпанным столом рыдает седовласый мужчина. Начав с тихих причитаний, теперь он рыдает как малое дитя, не стесняясь и так же безутешно. Впрочем, какая разница, если никто и не пытается его утешить. Никто даже не смотрит в его сторону. Я вздрагиваю от одного особенно громкого всхлипа и впиваюсь ногтями в ладони. Я чувствую, как в груди набухает знакомая тяжесть, и комната начинает сужаться. В своей голове я слышу лязг запирающихся дверей, щелчки выключателей. Я начинаю потеть. Шипение протекающего радиатора озвучивает голос из моих мыслей:
Прочь, прочь, прочь…
Сосредоточься, Пит. Сосредоточься. Дыши. Без паники. На панику нет времени.
Боковым зрением замечаю, как распахивается дверь, встаю и давлю улыбку. Я готовлюсь совершить самый жестокий поступок в своей жизни.
Живот закрутило, как барабан стиральной машины Я поворачиваюсь и вижу ее. И рядом – тоскливый маленький чемоданчик.
С того момента, когда была сделана найденная Ингрид фотография, она изменилась. Ее волосы почти полностью поседели, хотя она провела здесь всего полтора года. Дергаными движениями она напоминает птичку. Она осунулась, и кожа на шее обвисла складками, как у индюшки. Пальцами, пожелтевшими от никотина, она нервно теребит джемпер.
Но я и теперь узнаю Рэйчел Ригби мгновенно. Лицо сына, который был так на нее похож, навечно выжжено у меня на сетчатке.
Я с трудом заставляю себя открыть рот и сказать: «Мама».
Теперь все зависит от нее. Секунду она просто смотрит на меня, и я вижу, как с ее лица, подобно тени в луче фонаря, испаряется надежда.
О боже, она все еще надеялась.
Восемнадцать месяцев она провела замурованной в этих стенах, семьдесят восемь недель, пятьсот сорок шесть тягучих дней и ночей, не сдаваясь, повторяя вновь и вновь: «моего сына убили, пожалуйста, поверьте мне, меня не должно здесь быть, помогите мне, пожалуйста, помогите». Ей затыкали рот, ее игнорировали или, возможно, даже пристегивали и держали на седативах, ей твердили, что она больна, что Бен жив и здоров и скоро придет навестить ее.
«Вы не в себе, вам нездоровится. Отдохните, успокойтесь, еще немного, и вы сами все поймете».
И вот теперь, на пятьсот сорок седьмой день, они приходят и говорят ей, что сын, которого она так упорно считала разлагающимся трупом, ждет ее в солнечной комнате, чтобы забрать домой.
Согласитесь, за те минуты, что заняла дорога от палаты сюда, любой живой человек на ее месте начал бы сомневаться в себе. Любой бы успел подумать, что врачи с умными приписками к их фамилиям были правы, что все оказалось дурным сном, и сейчас вы откроете дверь, и за ней будет ждать ваш сын, готовый разбудить и вернуть вас наконец к вашей прежней жизни.
А вместо этого за дверью глядит на тебя теми же глазами, что и женщина, которая упекла тебя сюда, и умоляет подыграть – я.
Вот блин. Простите, мадам.
Как в замедленной съемке, я вижу мельчайшие детали: мышцы ее челюсти, приоткрывшиеся потрескавшиеся губы. Сейчас она закричит, я уверен. «Лжец, самозванец!» – завопит она и сорвет нам весь план. Ноги напрягаются, готовые сорваться в бег, но я знаю, что стоит ей закричать, как в эту дверь ворвутся дородные медсестры, прижмут нас с Ингрид к полу и будут вливать бензодиазепины нам в вены, пока не подоспеет кавалерия из 57.
Ингрид смотрит на меня тревожно. Я все испортил.
– Бен, – говорит Рэйчел Ригби.
Я хлопаю глазами. Она идет прямо ко мне, в четыре шага пересекая ковер, и падает в объятия незнакомца. Меня обвивают ее руки. Они тонкие, но стискивают крепко, как стальные обручи. Рэйчел Ригби отстраняется и пристально вглядывается в мое лицо. Потом закрывает глаза и опускает голову мне на плечо. Она непревзойденная актриса, надо отдать ей должное. Ничто в ее голосе и выражении лица не выдает лжи. И только я, прижимая к себе ее воробьиное тельце, чувствую, как дрожь сотрясает ее тело.
– Принесите мне бланк выписки, – обращаюсь я через ее плечо к главному администратору, который проводил ее сюда и все еще топчется у двери.
– Это… нетипичная для нас практика, мистер Ригби, – он направляется в нашу сторону. – Для выписки пациента требуется уведомить больницу за семьдесят два часа.
– Уведомление вам присылали, проверьте записи.
– Но выписка происходит по указанию ближайшего родственника пациента или пациентки, и в наших документах в этом качестве указан ваш отец, Доминик.
– Папа в коме, он сейчас лежит в Королевской больнице, здесь недалеко. – Рэйчел Ригби застывает в моих объятиях, но не отпускает меня. – Можете позвонить туда, я подожду. Теперь ее ближайший родственник я, отвечаю за нее я, и я настаиваю на ее выписке, что предусмотрено в третьем параграфе Закона о психическом здоровье.
Администратор колеблется. Ему не по себе, и это меня мгновенно настораживает.
Ты что-то знаешь. Кто-то предупредил тебя, что эта пациентка особенная. Кто-то запретил тебе ее выписывать. Тебе не объяснили, что к чему, но ты догадываешься, что, если отпустишь ее, твоя карьера окажется под угрозой.
И я вдруг понимаю со всей отчетливостью: не отпустит. У него нет повода задерживать выписку, но ему и не нужен повод. В его глазах я просто ребенок. Я чувствую, что план стремительно выходит из-под контроля, как рулон туалетной бумаги, оказавшийся в пасти щенка.
Я лихорадочно ищу способ спутать ему карты, как вдруг мне вспоминается имя, которое я подсмотрел вчера вечером на экране ноутбука Ингрид, заглянув ей через плечо.








