Текст книги "Маньчжурия, 1918. Особый отряд (СИ)"
Автор книги: Руслан Аристов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Последние сомнения рассеиваются, как туман на сильном ветру.
– Это она. Это Бел.
Я сползаю по стене рядом с Ингрид, чувствуя, что задыхаюсь. Тринадцать погибших.
Сестренка, это ставит тебя в пятерку самых плодовитых британских серийных убийц в истории.
– Не могу в это поверить, – говорит Ингрид. – То есть я пытаюсь, но… Я даже в школе не могла в это поверить, хотя видела все собственными глазами. Джек, Энди, Шеймус – они были профессионалами, а она просто… и так быстро, – она качает головой. – Не могу поверить.
– А я могу. Легко.
Она смотрит на меня с ужасом.
– Как?
– Они были всего лишь профессионалами, они просто выполняли свою работу, а Бел? Ты хоть представляешь, сколько свободного времени у нас было в детстве, когда папа нас бросил, а мама дни напролет проводила в лаборатории? Семь часов школы, семь часов сна – остается еще десять свободных часов, изо дня в день, которые она могла бы посвятить этому. – Я щиплю себя за переносицу, избавляясь от внезапного головокружения. – Говорят, чтобы в совершенстве овладеть каким-либо навыком, требуется десять тысяч часов обучения. Если Бел заинтересовалась убийствами примерно в то же время, когда я заинтересовался математикой, она стала бы виртуозом уже к десяти годам. Сейчас она может быть уже четырежды мастером.
Цифры говорят сами за себя, Ингрид. Ты понимаешь это без слов.
Мы долго молчим.
– Пит, – наконец произносит Ингрид.
– Да?
– От охоты на мужей-абьюзеров до того, чтобы зарезать собственную мать, довольно большой скачок.
– Ага.
– Как думаешь, почему она так поступила?
– Понятия не имею, – отвечаю я. – Но, кажется, догадываюсь, как это узнать.
К списку жертв я добавляю еще одно имя – Луиза Блэнкман. Сорок один год. Я вспоминаю ее в импровизированной больничной палате штаб-квартиры 57. Интересно, она все еще там? Балансирует на грани жизни и смерти, как монета на краю пропасти? Я нажимаю «ввод», и на схеме появляется еще один крошечный черный крестик. Внезапно эти отметки начинают напоминать надгробные плиты – целое заснеженное кладбище, вид издалека, – и мне нужно отвести взгляд на секунду.
Пожалуйста, только не умирай, мама.
– Ты в порядке, Пит? – спрашивает Ингрид.
– Да.
Я шумно выдыхаю и снова поворачиваюсь к экрану. Я разжимаю кулак – ногти оставили на ладони три маленьких полумесяца – и указываю большим и указательным пальцами на промежуток между последним убийством Бел и ее нападением на маму.
– Не знаю, что повлияло на линию поведения Бел, но это произошло здесь, – говорю я. – За эти восемнадцать недель. Исходя из ее почерка, за это время она должна была убить еще одного человека. Полиция его еще не нашла…
– Значит, придется это сделать нам, – опережает меня Ингрид. Она подвигает к себе ноутбук, и ее пальцы начинают порхать по клавишам. – Я подниму все записи о домашнем насилии без предъявления обвинения за последние пять лет.
– Что мы ищем? – спрашиваю я.
– Все, что бросится в глаза.
Их невыносимо много. Помню, Бел рассказывала мне, что в Великобритании каждую неделю две женщины погибают от рук своих партнеров. Когда я впервые услышал эту статистику, то не поверил, но сейчас, читая страницу за страницей…
– Это правда, – бросает Ингрид. – И это самое ужасное на свете.
Я уставился на нее.
– То есть тебя…
– Не лично меня, нет, – отвечает она коротко. – Но четверть женщин в стране в тот или иной момент жизни подвергаются избиениям со стороны мужей и бойфрендов, а я семнадцать лет живу, впитывая чужие эмоции, так что сложи два и два, Пит. Ты это так любишь. Я, конечно, понимаю, что люди совершают и другие ужасные вещи, но все же… – она вздыхает и закрывает глаза. – Чувствовать, как ломаются нос и ребра, как пухнут глаза от ударов человека, который должен любить тебя больше всех на свете, и тем же вечером делить с ним постель, потому что он отец твоих детей, а они же в нем души не чают. Каждая комната – минное поле, потому что там может оказаться он. Каждая невымытая чашка кофе, каждое неосторожное слово – ловушка, потому что все может вывести его из себя. Домашнее насилие, – цедит она. – Звучит так обыденно, но это же твой дом. Это твоя жизнь, твоя семья. Дома ты должна быть в безопасности. Куда податься, если дома все представляет угрозу?
Я тяжело сглатываю, мучаясь тошнотой и чувством вины. Я шпионю за этими женщинами, подглядывая в замочные скважины за самыми интимными эпизодами их жизни, секретами, которыми они не собирались со мной делиться. Я поднимаю глаза и вижу, что Ингрид наблюдает за мной. На ее лице жирным шрифтом читается понимание. Добро пожаловать в мой мир. Наверное, она все время чувствует себя так.
Нехотя я продолжаю читать, но ничего подозрительного не замечаю. Я ускоряюсь, желая поскорее покончить с этим. Имена одно за другим мелькают перед глазами: Джеймс Смит, Роберт Оковонга, Дэниел Мартинес, Джек Андерсон, Доминик Ригби…
Стоять.
Доминик Ригби.
Так зовут отца Бена. Я встретился с ним однажды, когда их с мамой затащили в кабинет миссис Фэнчёрч, чтобы родители могли лицезреть церемонию вынужденного и ничего не значащего перемирия между Беном, Бел и мной. Перемирие продолжалось ровно до тех пор, пока мы не вышли за порог директорского кабинета.
Я открываю рапорт. Восемнадцатого ноября, два года назад, в десять сорок пять вечера в дом Ригби в Камберуэлле вызвали наряд полиции – соседи услышали крики и грохот с первого этажа. По прибытии полиция обнаружила у Рэйчел Ригби синяки на лице и руках, а также (кошмар какой!) перелом ключицы. К рапорту прикреплены фотографии. Я стараюсь не смотреть, но не могу удержаться и краем глаза выхватываю один снимок: крупный план запястья с желто-лилово-черными синяками, опоясывающими его, как наручники. В отчете говорилось, что Доминик Ригби взял на себя ответственность за синяки, но утверждал, что таким образом пытался обездвижить ее, когда она «билась в припадке». Он заявил, что его жена была психически нестабильна, с чем они пытались справиться «не вынося сор из избы». Миссис Ригби на расспросы не реагировала, но на следующий день подтвердила слова мужа, сказала, что это их личное дело, и не стала выдвигать обвинений.
– Ингрид, – зову я. Горло сжимает предчувствием и страхом. – Выясни все, что сможешь, о Доминике Джейкобе Ригби.
– Принято, – говорит она и больше не задает вопросов.
Да и зачем: она уже прочитала каждую мысль, промелькнувшую у меня в голове. Она берет ноутбук себе и через несколько минут присвистывает.
– Что там?
– А я знаю, откуда взялась брешь в похоронной коллекции твоей сестры.
– И откуда же?
– Доминик Ригби все еще жив. Хотя и на волоске.
Я ничего не говорю. Я поджимаю пальцы ног в ботинках и жду, пока она расскажет все до конца.
– Его бросили у Королевской больницы Эдинбурга со сломанной бедренной костью, вдавленным переломом черепа, вывихом плеча, повреждениями скул и глазницы, тяжелым сотрясением и четырьмя сломанными ребрами, одно из которых пробило легкое, а также с ожогами на груди и спине. – Ингрид бледнеет. – Похоже, она орудовала ножом. Он еще жив, периодически приходит в сознание. Это же… Пит, это бесчеловечно. Ни одной из остальных жертв не досталось такого сурового наказания. Их даже за убийства не признали. Отыгралась она на нем, конечно, по полной, ей как будто плевать стало, догадаются люди или нет.
– Когда?
Мне нужно число, Ингрид, только число, и все встанет на свои места.
– Вчера было девять недель.
– Поехали.
РЕКУРСИЯ: 2 ГОДА И 6 МЕСЯЦЕВ НАЗАД
Я был в наушниках и не слышал первых десяти раз, когда Бел стучала.
– Как концерт? – спросил я, когда ее лицо показалось из-за двери.
– Мощно, – ответила она. Взмокшие от пота волосы липли к ее щекам. – До сих пор отдышаться не могу.
– Оно и видно, – я кивнул на руку, которой она вцепилась в дверь. Вокруг костяшек расплылись четыре фиолетовых синяка. – Кто-то руки распускал в мошпите?
Она рассмеялась. Я улыбнулся и даже немного пожалел чувака.
– Не знаю, не знаю, сестренка, – сказал я. – Сама знаешь, как эти фанаты «Чумовых Взрывоопасных Кроликов» относятся к этикету слэма.
Она показала мне язык и вошла в комнату.
– Хорошая попытка.
– Ладно, а как они на самом деле называются?
– «Нейтронные Похороны».
– Черт. Я был так близко.
– «Чумовые Взрывоопасные Кролики» тоже неплохо, кстати, – согласилась она. – Если я когда-нибудь соберу группу, непременно воспользуюсь.
– Жду не дождусь, когда можно будет поделиться с читателями малопопулярных музыкальных форумов своими переживаниями о том, что твои ранние работы были лучше.
Она опустилась на край моей кровати, с картинным разочарованием качая головой.
– Опять мимо, Пит. Это хипстеры, а не металлисты.
– Да блин, ноль из двух. Так это не вы отращиваете пышные бороды и вопите в микрофон о воспалении гениталий?
– Отращиваем, только подбородки, а не бороды. И не используем определенные артикли. А вот насчет гениталий – не исключаю. Разговоры о членах повышают популярность.
– О полыхающих членах?
– За них – бонусные очки.
– Ах ты, предательница! – обвинил я. – Хотя ты права, борода тебе не пойдет.
– Ты так говоришь только потому, что у тебя не растет.
– Есть такое, – признался я и рассмеялся.
Она тоже засмеялась, и я услышал. Услышал напряжение, натянутое, как проволока для сыра, поперек горла.
– Спасибо, что отпустил, Пит. Честно, я это ценю. Мама бы взбесилась, если бы узнала…
Она не закончила, да этого и не требовалось. Если бы узнала, что я оставила тебя одного. Я машинально дотронулся до лба большим пальцем и, заметив это, отдернул руку. Но Бел все равно увидела. Она задрала мою голову и осмотрела рану над бровью.
– Хорошо заживает.
В ее голосе мне послышалось чувство вины. Я коснулся шрама. Он и сейчас казался нежным, как будто любое грубое прикосновение могло его оторвать.
Маму вызвали на срочное совещание. Я подслушивал ее наставления Бел: «следи за малейшими признаками депрессии или стресса».
Признаки эти включают в себя переедание, недоедание, пересып, недосып и общее тревожное состояние, так что мама, по сути, наказала ей искать одну конкретную соломинку в стоге сена. И Бел это прекрасно понимала, поэтому открестилась от своих обязанностей на весь вечер и ушла прыгать на липком от пива танцполе под группу, о которой я никогда не слышал.
И это было единственное, что казалось странным во всей ситуации.
– Бел, серьезно. Мы, конечно, шутки шутим и все такое, но я никогда не слышал о «Нейтронных Похоронах». Ты скрываешь от меня что-то по гитарной части? Ты же знаешь, как я люблю гитары, которые звучат так, будто здания рушатся.
Она густо покраснела.
– До вчерашнего дня я сама никогда о них не слышала, – созналась она. – Меня пригласили.
– Это кто это, мальчик, что ли?
Она покраснела еще сильнее, хотя и не улыбнулась.
– Ну, типа да, – пробормотала она. – Короче, спасибо.
– Обращайся, – я пожал плечами. – Ты же знаешь, вовсе не обязательно постоянно следить за мной. Как сказал Франкенштейн своему Чудовищу, у одного из нас должна быть своя жизнь.
– Понимаю, просто… – Она снова встала, едва не стукнувшись головой с Ричардом Фейнманом, и принялась расхаживать по комнате. Она была слишком дерганой, и это заставляло меня нервничать. Когда ты настолько близок с человеком, каждый его самый крошечный тик ощущается как электрический разряд.
– Что – просто?
Она помешкала, но потом все же сказала:
– Она винит во всем меня.
– Кто?
– Мама.
– В чем? – не понял я сначала, а потом спросил: – Ты обо мне? Об этом? – я показал на свой лоб. – Чушь какая!
Я почувствовал легкое тревожное покалывание. Моя сестра всю жизнь спасает меня из передряг. Больше всего на свете – больше скорпионов, больше Бена Ригби, больше, чем утонуть в водоеме, – я боюсь, что ей это надоест.
– Нет, Пит, – она обхватила себя руками. – Это не чушь, я должна была быть рядом.
– Я же сказал, что это был несчастный случай.
– Очевидно, она считает иначе.
– Но тебя же тогда отстранили, помнишь? – Я волнуюсь и повышаю голос. – Если бы ты появилась на территории школы, тебя бы совсем отчислили, и кому бы это помогло?
– Да, но… Я обещала и ей, и тебе, что этого не случится. Что я буду осторожна, но я не справилась.
Она прикусила заусенец и потянула, пока под кожей не выступили капли крови. Обычно Бел казалась невозмутимой. Я никогда раньше не видел ее в таком состоянии. И от этого мне становилось страшно.
– Не хочешь рассказать мне, как это произошло? – рискнул я.
Было странно, что Бел так стыдилась своего отстранения, и, возможно, сейчас ей нужно было рассказать все и снять камень с души.
– Сейчас, – кивнула она и повторила: – Сейчас. Да. – Она повесила голову и села, сжав ладони между коленями.
– Это было на биологии. Мы сидели в лаборатории.
– У Ферриса? – спросил я, подстегивая рассказ. Я понятия не имел, к чему она ведет, но она хотя бы говорила со мной.
– Да.
– Тьфу.
Доктор Феррис вел у Бел биологию – эта трагическая участь меня миновала, когда я перевелся на программу повышенной сложности. Я готов был поклясться, что он купался в масле, оставшемся от жарки столовской картошки, и почесывал свой зад на уроках, но гораздо важнее было то, что он был, и я не побоюсь этого слова, мудаком.
– Это был урок с лягушками.
Я застонал и театрально откинулся на кровати. Это вызвало у Бел улыбку, но и та исчезла почти сразу, как только появилась, словно солнце на секунду выглянуло из-за туч в непогожий день. Нашей школе, как частному учебному заведению, позволялось отходить от стандартов общегосударственной программы, и милейший доктор Феррис использовал эту привилегию, заставляя учеников резать живых лягушек.
– Да уж, – сказал я. – Вам еще повезло, что в его расписании нашлось время на этот ценный урок между пиявочным лечением и описанием характера человека по его черепу.
– И не говори, – согласилась Бел. – Короче, мы сидели в лаборатории, и там жутко воняло аммиаком. У меня закружилась голова, и меня чуть, блин, не вырвало в белый эмалированный тазик передо мной.
А потом Феррис достал лягушек. По одному на каждого, никакой работы в парах. Я посмотрела на свою лягушку, распластанную на спине, и обалдела от того, какая же она маленькая. У нее было бледное, беловато-желтое брюшко, как свечное сало. Ей ввели какой-то паралитик. И если присмотреться, было видно, как этот крошечный животик поднимается и опускается при дыхании.
Феррис сказал нам быть осторожнее, чтобы не проколоть жизненно важные органы. «Вы же не хотите, чтобы они сдохли, пока мы с ними не закончили?» Он действительно так сказал. И вокруг меня все приступили к работе, резали кожу, загибали складки, обнажая кости, подтирая кровь.
А я… я просто… застыла. – Она сделала паузу и утерла капельку пота со лба. – Я держала скальпель и не могла этого сделать. Не то чтобы мне было противно, ничего такого, просто очень… грустно.
Поэтому я подняла руку. Феррис говорит, что от меня одни неприятности, – она отрывисто хохотнула. – Он прав, наверное. Он меня проигнорировал. Поэтому я вышла из-за стола и медленно двинулась на него с поднятой рукой, а в другой все еще сжимая в руке скальпель. Я помню, что шум разговоров, который всегда слышен на уроке, стих, а я даже не заметила, в какой момент.
«В чем дело, мисс Блэнкман?» – сказал он наконец, и так акцентировал это «мисс», и, клянусь богом, закатил глаза. «Сэр, – сказала я. Я, блин, была сама учтивость. – Они ведь ничего не чувствуют, правда, сэр?»
И он на меня окрысился. Сказал, что они под наркозом и, конечно, ничего не чувствуют. Тогда я спросила его, откуда он это знает. То есть все же читали о случаях, когда человек ложится на операцию и не может ни пошевелиться, ни слова сказать, а придя в сознание, рассказывает, что абсолютно все чувствовал.
– Интранаркозное пробуждение, – вставил я. Когда ты парализован, но в сознании, пока тебя режут. Это был мой восьмой самый большой страх в адски переполненном списке. – Происходит в 0,13 % случаев.
– Ну да, – сказала Бел. – Но никто никогда не спрашивает бедных лягушек после операции, почувствовали ли они, как в них входит нож. Для них нет никакого «после». Поэтому, когда я спросил Ферриса: «Откуда вы знаете, что они ничего не чувствуют?», я вовсе не собиралась ставить его в неловкое положение, как бы меня ни бесил этот скользкий гад. Я надеялась, что у него будет для меня ответ, потому что в лаборатории находилось две дюжины лягушек со вскрытой грудиной и я не хотела, чтобы им было больно.
Но он долго смотрел на меня, у меня даже уши и затылок погорячели. И он просто сказал – я помню его ответ слово в слово, он сказал: «Тогда убирайтесь вон, барышня, если вас это беспокоит. Постойте в коридоре и позвольте остальным заняться настоящей наукой».
И тогда я… вроде как вышла из себя. Я могла бы просто уйти. Могла бы. И должна была просто уйти. Может, тогда меня бы не отстранили, и тебе не пришлось бы… – она вздохнула и покачала головой. – Как костяшки домино, да? Но я не хотела уходить. И я знала, даже не сомневалась, что он не стал бы говорить в таком тоне ни с одним из наших мальчиков. И какая от этого была бы польза? Две дюжины лягушек в любом случае медленно порежут на куски, и кому какое дело, что они могли чувствовать каждое движение копошащегося в них скальпеля? Мой скальпель все еще был у меня, поэтому я сделала единственное, что пришло мне в голову.
Она поджала губы, и я не мог понять, улыбка это или гримаса.
– Я перерезала им глотки.
На данном этапе мне показалось нужным уточнить:
– Лягушкам?
Она поморщилась.
– Всем до единой. Это был бедлам, кровь хлестала повсюду, парты от нее стали скользкими, Джессика Хенли и Тим Руссов завизжали, и я все думала: «Что-то они не казались такими неженками, когда сами держали скальпель». Феррис пытался остановить меня, но я легко уворачивалась, прячась между другими учениками, – я это умею. Я действовала наверняка. Я избавила две дюжины лягушек от мучений. Быстрыми, уверенными движениями. Самая безболезненная смерть, не считая азотной асфиксии.
Я не стал спрашивать, откуда ей это известно.
– Мое сердце колотилось со скоростью пулеметной очереди, – продолжала она. – И я почувствовала себя сильной, свободной и счастливой, а потом все закончилось. Феррис потащил меня на ковер к Фэнчёрч. И только на полпути я сообразила, что продолжаю держать в руке скальпель. Это бы только усугубило ситуацию, и я бросила его в мусорное ведро, попавшееся на пути. Это было легко: скальпель стал скользким от лягушачьей крови и упал в мешок совершенно беззвучно. Через три часа меня на две недели отстранили от занятий.
Она сделала глубокий судорожный вдох. Я поднял глаза на Фарадея, который недовольно взирал на нас со своего плаката, как бы говоря: «В мое время не было ничего зазорного в том, чтобы убивать лягушек электрическим током».
Прошло несколько секунд, прежде чем я понял, что Бел не закончила. Она молча наблюдала за мной, потирая руки, сжимая ушибленные костяшки. Было что-то еще, что-то такое, о чем она отчаянно хотела мне рассказать, но не могла. Она взяла разбег историей с лягушкой, но резко затормозила перед прыжком. Она хотела, чтобы я догадался.
«Бел, – беспомощно подумал я, – если бы я был суперкомпьютером, генерирующим триллион версий в секунду, я бы и то думал, пока не погасло солнце, прежде чем смог бы взломать код твоего разума».
Код. Если она не может заставить себя сказать мне об этом вслух, то, возможно, ей удастся это записать. Если она не может сказать это простыми словами, возможно, получится через код.
Я взял с прикроватной тумбочки листок бумаги и быстро нацарапал сдвиг Цезаря. Эти общие секретики, как объятия, были способом сказать друг другу, что мы рядом. Я сделал ключом слова «Люблю тебя, сестренка», ILOVEUS, и закодировал свое послание:
«Можешь рассказать мне. Что бы ни случилось».
Она долго смотрела на записку, прежде чем записать ответ. Когда она вернула мне бумажку, в ее глазах стояли слезы. Она отошла к окну.
Я развернул послание. Расшифровка заняла двенадцать секунд. Я знал, что тут написано, после четвертой буквы.
ЯУБИ
Я убила человека.
СЕЙЧАС
Как же я ненавижу больницы.
Не поймите меня неправильно – я рад, что они существуют. В больницах работают люди, которые вправляют переломы, отмеряют и колют спасительные препараты, проводят экстренные операции на жизненно важных органах, и все это за ничтожные деньги и почти без сна – это героизм.
И в то же время там работают люди, которые вправляют переломы, отмеряют и колют спасительные препараты, проводят экстренные операции на жизненно важных органах, и все это за ничтожные деньги и почти без сна: И КАК ТУТ ПРИКАЖЕТЕ НЕ БОЯТЬСЯ?
Ну и к тому же природа больниц такова, что туда массово стекаются больные люди, как будто им медом намазано. Я ни на минуту не забываю о том, что туда можно прийти со сломанной ключицей, а уйти с марбургской геморрагической лихорадкой. Худшее бесплатное обновление в истории, типа: «Поздравляем! Вы наш пятимиллионный клиент! А теперь плачь кровавыми слезами, пока не сдохнешь».
Мы ехали всю ночь напролет. К счастью, Вади оставили свою машину в гараже, а ключи – в вазе на буфете (и я очень, очень надеюсь, что у нас будет возможность вернуть машину). Из полицейского отчета о травмах Доминика Ригби недвусмысленно следовало, что каждая минута нашего промедления была минутой, в которую он мог отбросить коньки.
Двери со свистом захлопываются за нами, и я по слепящему глаза свету и букету ароматов (антисептик, пропитанная мочой ткань и вежливо сдерживаемое отчаяние) понимаю, что мы попали в медучреждение, еще до того, как вижу указатель. Сегодня семнадцать пострадавших сидят на краешках изогнутых пластиковых стульев. От некоторых разит характерным амбре субботы в три часа ночи, в частности от тощего дядьки с лысиной, залитой подсохшей кровью, как пончик глазурью, из которой до сих пор торчат созвездиями осколки бутылки ньюкаслского темного эля. Но легкораненые меня не тревожат: травмы головы, как правило, не заразны. Пугают меня другие – те, кто хватается за животы, с расфокусированным взглядом и жирной пленкой пота на лбу. Я припоминаю откуда-то, что мировой рекорд по дальности фонтана рвоты составляет 8,62 метра, и стараюсь окружить себя невидимым пузырем такого радиуса. Дергаясь всякий раз, когда кто-то вторгается в зону моего личного карантина, я пробираюсь к регистратуре.
– Как попасть в реанимацию? – спрашиваю я.
Из-за стойки на меня смотрит суровая седовласая женщина в голубой униформе.
– По твоему виду не скажешь, что тебе нужно в реанимацию, – говорит она с густым шотландским акцентом, которого хватило бы, чтобы нарисовать Форт-Бридж. – Возьми номерок, и тебя вызовут, как только кто-нибудь освободится.
– Нет, я не болен, – объясняю я. – Я пришел навестить кое-кого.
Она сверлит меня взглядом.
– Три часа ночи. Хочешь посмотреть, как человек спит? Ну и к кому ты пришел?
– К Доминику Ригби.
Она мигом перестает ерничать.
– Боже мой, тогда иди за мной.
Она ведет нас по дезинфицированным коридорам и останавливает миниатюрную азиатку, тоже в голубой форме.
– К Ригби, – говорит она азиатке.
– Вы его сын? Вы – Бен?
У этой медсестры шотландский акцент еще сильнее, чем у ее коллеги, если такое вообще возможно.
– Да, – говорю я.
Перемена в ней происходит мгновенно.
Эта женщина работает в отделении интенсивной терапии. Она целыми днями имеет дело с огнестрельными ранениями, она откачивает жидкость из легких детей, захлебывающихся от муковисцидоза. Я к тому, что она закаленная, но, услышав мою ложь, бледнеет.
– Господи… – бормочет она. – Слава богу. Мы уже несколько недель пытаемся разыскать родственников, но в больнице, где проходит лечение ваша мать, сообщают, что она слишком слаба для разговора с нами, а в школе-интернате, адрес которой записан в полиции, о вас никогда не слышали. Административная ошибка – и в результате мы понятия не имели, где вас искать.
Она замолкает, словно ожидая, что я заговорю, но она ничего у меня не спрашивала, и я молчу. Мне кажется, наш разговор – это темная комната с рассыпанными по полу канцелярскими кнопками, и я стою в этой комнате босиком.
– У него был только один посетитель, – продолжает она, – и то до того, как он начал приходить в себя. Высокая темнокожая женщина, Сандра… Брукс, кажется?
Я давлю из себя даже не полу-, а третью часть улыбки – это все, на что я сейчас способен.
– Э-э, она друг семьи.
Медсестра кивает.
– Я как раз закончила обход. Кажется, твой отец был в сознании. Он будет ужасно рад тебя видеть. Он звал тебя во сне.
Она протирает руки спиртовым гелем, жестом приглашает нас проделать то же самое и ведет через двойные распашные двери.
– Сандра? – шепчет Ингрид, шагая рядом со мной.
– Десять к одному, что это ЛеКлэр, – киваю я. – И чего она так прицепилась к этой проклятой песне?
– А кому дано постичь грязные тайны музыкального вкуса людей среднего возраста? Она заимствует оттуда все свои внешние имена.
– Так или иначе, она была здесь раньше нас, значит, вышла на ту же закономерность. С этого момента мы должны быть очень, очень осторожны.
– Да ну?
Медсестра ведет нас по слабо освещенному коридору. Палаты здесь напоминают клетушки. Мы проходим бесконечные ряды металлических коек, заполненных тихонько умирающими людьми. Знаю, знаю, мы все умираем. Мужчины у нас живут в среднем до семидесяти девяти лет. А значит, с каждой проходящей минутой мы приближаемся примерно на одну сорокадвухмиллионную ближе к смерти. Микроскопические часы вмонтированы в каждую клетку головного мозга и кровеносных сосудов и знай себе тикают. Но я оглядываюсь вокруг, и как ни крути, для некоторых людей часы тикают слишком быстро.
Белоснежно-резкий запах антисептического средства для мытья полов выуживает воспоминание из глубины моей памяти.
Я распластан на спине. Пальцы Бел обводят мясистый кратер из крови и кости, образовавшийся в моем лбу, и следуют по соленой линии к моей руке. Я чувствую жар ее ярости, устремленный сквозь года, как взрыв далекой сверхновой.
Мы останавливаемся у последней клетушки слева. Жестом попросив нас подождать, медсестра юркает внутрь и вскоре появляется вновь.
– Он сейчас не спит, но я не знаю, как долго он проведет в сознании. – Лицо у нее сочувственное, но тон деловой. Думаю, медсестры должны, как никто, уметь дозировать сочувствие, которое они могут себе позволить. – Он очень, очень слаб. Я сказала ему, что ты пришел. Помягче и побыстрее, ладно?
Мы киваем, и она отходит, когда мы переступаем порог.
Палата тускло освещена прикроватной лампой, и нам видны только края его ран, влажно блестящие перед тем, как спрятаться под тени и марлю, и слышен молочно-сладкий запах открытых ожогов и мази. Но больше всего поражает его форма… – я не могу оторвать взгляда от его распростертого тела, искаженного опухлостями и бинтами. Когда он замечает нас, он отодвигает голову по подушке, пытаясь убежать, но не в силах заставить свое искалеченное тело подчиняться.
Его глаза, кристально ясные в свете ночника, лезут на лоб. Он не на шутку напуган.
Но не удивлен.
– Ингрид? – зову я тихо. – Он не удивлен, что Бена здесь нет?
– Нет.
Ингрид озадачена этим, но я – нет. Отсутствие Бена у постели больного отца начинает обретать новый, чудовищный смысл. Доминик Ригби знал, что его сын никогда не войдет в эту дверь.
В школе-интернате, адрес которой записан в полиции, о вас никогда не слышали.
– Черт, – шепчу я. – Бен мертв.
Доминик Ригби смотрит на меня со своей больничной койки так, словно это я виноват в его ожогах. Требуется секунда, чтобы понять, что искаженные звуки, которые исходят из его распухшей челюсти, – это слова. Я наклоняюсь ближе, чтобы услышать его.
– Катись к черту, – хрипит он со змеиным треском в голосе. Я слышу, что каждый слог дается ему с невероятным трудом. – Ты и вся твоя поганая семейка.
Я смотрю на него, сохраняя спокойствие, хотя палата начинает тревожно крениться. Я молча считаю. Видишь, Питти? Ты уже дошел до трех. У тебя все получится, никаких проблем.
– Вы знаете, кто я. – Он не отвечает, но это ничего. Я и не спрашивал. – Кто сделал это с вами?
– Сам знаешь.
– Мистер Ригби, расскажите мне, что случилось.
Один глаз косится в мою сторону, но он не отвечает. Я чувствую исходящий от него страх, и догадаться, чего он боится, нетрудно, совсем нетрудно.
– Я не она, мистер Ригби, – говорю я, стараясь говорить спокойнее и как можно вежливее. – Но она моя сестра. Посмотрите на меня. Сами увидите сходство. Вот и спросите себя, трудно ли мне будет убедить ее вернуться?
Он делает резкий вдох, а затем медленно, шипя, выпускает воздух. Через силу он начинает говорить:
– Она пришла к нам домой. Я работал. Открыл дверь. Она была обычной… обычной… девушкой. – В голосе и сейчас сквозит недоумение. – Она ударила меня чем-то, я отключился.
– Продолжайте, – говорю я.
Он больше не смотрит на меня, а я вспоминаю, как меня допрашивали Рита и Фрэнки, стоя рядом со мной, как будто мы были товарищами. Я опускаюсь в кресло для посетителей – намного ближе, но вне поля его зрения.
– Где вы очнулись? В подвале?
Его глаз поворачивается ко мне с ненавистью, но он не противоречит.
– Пит, – беспокойно спрашивает Ингрид, – откуда ты это знаешь?
– Звукоизоляция, – коротко поясняю я, чувствуя сухость в горле. Я не спускаю глаз с Ригби. – Как это было?
– Холодно. Я был без одежды, замерз.
– Вы очнулись на полу?
– Я висел. Запястья связаны над головой, было больно. Пальцы ног еле доставали пол. Ноги и спина страшно болели. Она все ходила и ходила вокруг меня… казалось, часами. Становилось все тяжелее, и тяжелее, и тяжелее. Это… я думал, потеряю сознание. Я умолял ее отрезать веревки, отпустить меня. Спрашивал, зачем она так. Она не отвечала.
– Она что-нибудь сказала за все это время?
– Только когда я спросил ее за что.
– Что она ответила?
– Два слова: «Вспомни Рэйчел». А потом она… – И его голос обрывается.
– Мистер Ригби? – подстегиваю его.
– Она…
Я вижу, как кривятся его губы, блестит стальная проволока под челюстью, но он не издает ни звука. Его лицо багровеет от натуги. Целая минута проходит, когда он снова начинает хрипеть. Я вижу вялый, беспомощный страх на его лице. Он молча откидывает простыню и приподнимает подол больничного халата. Сморщенная, туго зашитая рана зигзагами тянется вверх по его животу, как вспышка черной молнии, вспоровшей грозовую тучу.
– Жир был белого цвета, – произносит он. – Я увидел его как раз перед тем, как полилась кровь.
Страх запечатлелся в каждой линии его лица, в скрюченном положении его тела, в упрямо стиснутой челюсти.
Я встаю, подтягиваю простыню к его подбородку и присаживаюсь у его головы. Я заглядываю ему в глаза и вижу, как они округляются. Я чувствую его ужас, чувствую, как ужас растет во мне. Я словно смотрю в зеркало, и один страх подпитывается от другого, подобно инфекции.








