412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роже Шартье » Культурные истоки французской революции » Текст книги (страница 9)
Культурные истоки французской революции
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 09:54

Текст книги "Культурные истоки французской революции"


Автор книги: Роже Шартье


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)

Общий круг чтения, несмотря на противоположные убеждения

В доказательство можно сослаться на то, что читатели, которые совершенно по-разному отнесутся к революционному перевороту, останавливают свой выбор на одних и тех же философских книгах. Так, все слои общества жадно читают Руссо. Его творчество знают и любят простые горожане. В «Дневнике моей жизни» стекольщик Жак-Луи Менетра упоминает только шесть литературных произведений, но три из них принадлежат перу Руссо («Об общественном договоре», «Эмиль» и «Новая Элоиза»), тому самому Руссо, с которым он, по его уверениям, подружился во время последнего пребывания Руссо в Париже между 1770 и 1778 годами: «Мы входим в кофейню “Режанс”. Он спрашивает большую кружку пива. Он спрашивает меня, умею ли я играть в шахматы. Я отвечаю, нет. Он говорит, умею ли я играть в шашки. Я говорю, немного. Он шутит. Он говорит, в моем возрасте это неудивительно. Мы играем. Я проигрываю. Я слышу и вижу людей, которые нас окружают и которые все время повторяют: “Да это же Руссо, а с ним, верно, его брат”»{118}. Страстный руссоизм парижских санкюлотов, разожженный речами якобинцев, газетами радикального направления и помещением праха писателя в Пантеон, уходит корнями в эпоху Старого порядка, когда простой люд зачитывался его произведениями.

А на противоположном полюсе общества читатели-аристократы также являются пылкими поклонниками Жан-Жака. На это указывает несколько признаков: во-первых, наличие среди его корреспондентов людей благородного происхождения (придворных, сановников, провинциальных дворян); их столько же (36% от общего числа), сколько корреспондентов, принадлежащих к третьему сословию{119}; во-вторых, культ его памяти в садах Эрменонвиля, куда по приглашению маркиза де Жирардена приезжают паломники из числа самых знатных аристократов; в-третьих, неизменная любовь к нему, несмотря на происшедшие события, контрреволюционеров-эмигрантов (правда, они отвергают «Общественный договор»){120}.

Руссо читают не только плебеи и аристократы, он любимый автор буржуа-торговцев, видящих в нем своего наставника. Доказательство тому – письма, которые торговец из Ла Рошели Жан Рансон посылает одному из директоров Невшательского типографского общества, Остервальду. Руссо для Рансона – подлинный духовный отец («Все, что друг Жан-Жак написал о супружеском и родительском долге, живо меня затронуло, и признаюсь вам, он будет во многих отношениях служить мне примером, когда я стану супругом и отцом»), и смерть Руссо повергает его в скорбь и уныние («Итак, мы потеряли несравненного Жан-Жака. Я сожалею, что не видел и не слышал его. Чтение его произведений вызвало у меня самое глубокое уважение к нему. Если мне когда-нибудь случится проезжать близ Эрменонвиля, я непременно отыщу его могилу и, быть может, пролью на ней слезы»){121}. При этом одинаковое отношение к творчеству и, более того, к личности Руссо, полное доверие к нему не исключают различного и даже противоположного толкования его поступков и творчества, каковые совершенно по-разному влияют на идеологические и политические взгляды его читателей.

К такому же выводу можно прийти и относительно интереса к Энциклопедии. Там, где мы знаем имена ее подписчиков (как, например, мы знаем имена подписчиков на невшательское издание ин-кварто в Безансоне и Франш-Конте), мы можем отметить две вещи. С одной стороны, ясно, что это издание (даже при том, что уменьшение формата снизило его цену) по карману лишь именитым гражданам. Подлинную читательскую аудиторию составляют не столько торговцы, которых среди покупателей очень немного, сколько традиционные сливки общества (духовные лица, дворяне воинского звания, советники парламентов, юристы, люди свободных профессий). С другой стороны, если и есть среди ее подписчиков те, кто решительно встал на сторону Революции, то большинство, скорее всего, отнеслось к ней безразлично или враждебно{122}. Подписка на программную книгу просветителей, таким образом, не означает общности взглядов или действий читателей, так же как и ее широкое распространение в кругах, тесно связанных с администрацией Старого порядка, не говорит об их полном разрыве с традиционным образом мыслей об устройстве общества.

Наконец, книги, принадлежавшие эмигрантам и осужденным и конфискованные революционными властями начиная с 1792 года, свидетельствуют о сильной, хотя и запоздалой любви к философским произведениям тех, кто пал жертвой или стал врагом Революции. Их круг чтения, в сущности, не отличается от круга чтения самых рьяных сторонников Революции. Так, маршал де Брой читает в тюрьме Бюффона и Энциклопедию, а Людовик XVI в Тампле, наряду с Корнелем и Лафонтеном, читает Монтескье и Вольтера{123}. Эти факты, подтверждающие интуитивные выводы Токвиля («по сути все люди, стоявшие вне народной массы, были очень схожи меж собой: у них были одни и те же привычки, идеи, они следовали одним и тем же вкусам, предавались одним и тем же удовольствиям, читали одни и те же книги, говорили на одном и том же языке»){124}, предостерегают от поспешных выводов о непосредственном воздействии книг. Новые идеи, которые в них содержатся, не запечатлеваются в мозгу читателей в первозданном виде, во всяком случае, они допускают различные употребления и толкования. Так что, пожалуй, было бы опрометчиво утверждать, что охлаждение к королю и монархии вызвано бесспорным успехом «философических произведений».

Поведение в обыденной жизни

Охлаждение к государю, впрочем, не всегда является осознанным решением. Оно может проявляться в привычном поведении, невольных жестах, словах, ставших общими местами. Мерсье – внимательный летописец этой стихийной отчужденности, которая тем более глубока, что не является плодом раздумий. Она сквозит в устойчивых словосочетаниях, которые принижают королевское достоинство. Возьмем, к примеру, выражение «по-королевски»: «Вульгарное и весьма употребительное выражение. Говядина по-королевски, пирожное по-королевски, королевская сапожная щетка; над дверью лавки, где торгуют жареным мясом, красуется вывеска, где золотыми буквами обещают угостить по-королевски; колбасник продает королевские окорока и колбасы; пулярок, перчатки, сапоги и ботинки венчают исключительно королевские лилии, а продавец целебных снадобий нахваливает свой товар, именуя его королевским». Таким образом, обычное словоупотребление без всякой враждебности по отношению к государю (и даже наоборот, потому что, как замечает Мерсье, «таким образом, “королевский” означает “хороший”,превосходный”, “превосходнейший”, потому что простой народ не допускает мысли, что претендовать на близость к трону может что-либо посредственное»){125} лишает атрибуты и символы королевской власти священного ореола.

«У торговцев железным ломом с набережной Межиссри есть кладовые, где хранятся старые вывески, которых хватило бы, чтоб украсить вход во все кабачки и курительные заведения в предместьях и окрестностях Парижа. Там все короли, какие были на земле, спят вповалку: Людовик XVI уснул в обнимку с Георгом III; прусский король лежит бок о бок с российской императрицей; там все равны – императоры и курфюрсты; наконец, там свалены в одну кучу тиары и тюрбаны. Приходит кабатчик, ворошит носком сапога всех этих венценосцев, разглядывает их. Вытаскивает наудачу короля Польши, уносит с собой и вешает над дверью своего заведения, сопровождая надписью: “Великий Победоносец”»{126}. Этот поступок, неважно, имел ли он место в действительности или выдуман, указывает на то, что коронованные особы не пробуждают ни особого благоговения, ни страха. Закрадывается мысль о том, что связь между изменением отношения к государю и широким хождением текстов, которые подрывают авторитет короля, не такова, как мы привыкли думать. Действительно, почему бы не предположить, что увлечение «философическими книгами» стало возможным только благодаря ослаблению любви к монарху и монархии – оно-то и привело к тому, что эти книги были встречены благосклонно, с пониманием, как долгожданные? Быть может, «философические книги» были вовсе не движущей силой такой перемены, а ее плодом?

Это одна причина, заставляющая усомниться в распространенном утверждении о том, что «философическая» литература оказывала на читателей сильное воздействие. Но есть и другая. Если считать, что тексты, в частности, политические памфлеты, действительно способны воздействовать на читателей, то и механизмы их воздействия всегда следует понимать исходя из читательских ожиданий, способов интерпретации, подхода, которые у каждого читателя свои или заставляют одного и того же читателя в разные моменты воспринимать один и тот же текст совершенно по-разному. Есть опасность прочитать «философическую» литературу наоборот, от конца к началу, исходя из того, что революция уже свершилась, и таким образом приписать этой литературе четкую направленность: обличить и убедить разом. Читатели XVIII столетия всегда с известным недоверием относились к тому, что предлагалось им для прочтения (произведения, которые клеймили произвол монархии, выродившийся в деспотизм, развращенность государя и его двора), однако недоверие не уменьшало их жадного интереса к запрещенным книгам.

Приведем в качестве примера порнографические пасквили, которые выводят на сцену влиятельных сановников, фаворитов, королеву и короля. В подобных текстах происходит смешение стилей, что дает повод для разнообразного их прочтения. Во-первых, в них соблюдены все условности, принятые в эротической литературе: употребление иносказаний для обозначения плотских утех, игра с литературными формами того времени, неожиданно наделенными пикантным содержанием, присутствие в тексте стороннего взгляда, заменяющего читательский. Что же до политического памфлета, то в нем все эти механизмы как таковые подчинены идее, которая сквозит в каждой строке. Тем не менее главная мысль не высказана прямо. Это хорошо видно в первых памфлетах, направленных против Марии-Антуанетты («Любовные приключения Шарло и Туанетты» или «Исторические очерки о жизни Марии-Антуанетты Австрийской, королевы Франции»), которые так же, как столетием раньше мазаринады[14]14
  Мазаринады – политические памфлеты и стихи, направленные против первого министра Людовика XIV Мазарини.


[Закрыть]
{127}, стремятся не столько убедить читателей в том, что королева действительно такова, как они ее изображают, сколько очернить ее, чтобы оправдать действия ее противников. Для читателей, посвященных в придворные интриги, значение подобных текстов даже не в их букве, а в том воздействии, которое их появление окажет на расстановку сил при дворе. Другие читатели, более простодушные, поверят злословию, рисующему королеву похотливой, пренебрегающей своим долгом особой. Таким образом, утверждается тема, которая будет расширена революционными памфлетистами начиная с 1789 года, когда королеву станут изображать не только ненасытной развратницей, но еще и злобной и жестокой правительницей{128}. Эти широкие возможности восприятия, позволяющие понимать один и тот же текст по-разному, в некотором роде заложены в самой манере письма «философических книг», где происходит наслоение жанров, скрещение мотивов, смешение стилей (политическое обличение, порнографическое описание, философское размышление). Сама множественность толкований, допускаемая текстами, опровергает мнение о том, что все читатели понимают их одинаково или что их содержание сводится к простому идеологическому высказыванию.

Революция создала просветителей?

Не следует ли в этом случае изменить порядок слов в нашем изначальном вопросе и предположить, что Революция создала книги и философию – ведь список произведений и авторов, которые считаются вдохновителями и провозвестниками Революции, был составлен post factum? Революция задним числом создавала просветителей разными способами. Самый наглядный – помещение в Пантеон, но этот способ оказался сугубо избирательным, потому что восславил только двух «великих писателей» прошлого – Вольтера и Руссо, все же прочие кандидаты (Декарт, Фенелон, Бюффон, Мабли) были отвергнуты революционными собраниями{129}. Таким образом, оба автора признаны истинными предтечами Революции. Это видно из надписей, которые высечены на саркофаге в Пантеоне, куда перенесли останки Вольтера 11 июля 1791 года, в пору народного единодушия и союза Революции и Конституционной церкви[15]15
  В 1790 г. Учредительное собрание приняло Гражданскую Конституцию духовенства, согласно которой архиепископы, епископы и кюре избирались гражданами и перед вступлением в должность приносили присягу на верность нации, королю и Конституции. Эта реформа имела целью поставить церковь на службу государству и превратить священников в государственных служащих. Большинство священников отказались приносить присягу, и французское духовенство раскололось на две неравные части: присягнувшее меньшинство (Конституционная церковь) и неприсягнувшее большинство, подвергшееся преследованиям.


[Закрыть]
. С одной стороны высечено: «Он сражался с атеистами и фанатиками. Он призывал к веротерпимости. Он боролся за права человека против феодального рабства». С другой стороны начертано: «Поэт. Историк. Философ. Он расширил горизонты человеческого ума и внушил ему, что он должен быть свободным»{130}. То же самое заявляет Робеспьер о Руссо в своей речи «Об отношениях религиозных и нравственных идей», произнесенной 7 мая 1794 года (где он, кстати говоря, обрушивается на философов-материалистов из числа энциклопедистов): «Среди тех, кто в то время, о котором я говорю, прославился на поприще словесности и философии, есть человек [Руссо], чья возвышенная душа и благородный нрав делают его достойным звания наставника рода человеческого [...]. Ах, если бы он видел революцию, предтечей которой он был и которая перенесла его прах в Пантеон [12 октября 1793 г.], разве можно сомневаться в том, что его благородная душа решительно встала бы на сторону справедливости и равенства!»{131}

Список авторов, признанных провозвестниками Революции, не исчерпывается двумя именами великих людей, чей прах покоится в Пантеоне. Канонические тексты также включают в себя целую группу жанров: таковы антологии и сборники, опубликованные в литературных альманахах и газетах{132}, таковы хрестоматии, куда включены избранные отрывки из произведений одного или нескольких авторов{133}. Политический катехизис Верона, опубликованный в 1794 году и озаглавленный «К Народу. Истины ужасные, но необходимые, почерпнутые из произведений Ж.-Ж. Руссо, Мабли, Рейналя и других, а также из трудов всех философов, являющихся сторонниками принципов равенства», принадлежит ко второму жанру, меж тем как поэма «Философы», включенная в «Альманах Муз» за 1794 год и славящая Фонтенеля, Вольтера, Дидро, Франклина и Руссо, является образчиком первого жанра.

Революционные празднества года II по революционному календарю, где бюсты Философов соседствуют с бюстами мучеников Свободы, также способствуют ретроспективным поискам законных предков. Так, в городе Руа, в Пикардии, во время одной и той же церемонии воздают почести и воспевают в «политических куплетах» Вольтера, Руссо, Бюффона, Франклина, Марата и Лепелетье де Сен-Фаржо{134}. То же происходит и с разнообразной печатной продукцией, имеющей широкое распространение, например с игральными картами (в том же году II Гайан напечатал колоду игральных карт, где заменил королей «философами»: Вольтером и Руссо, добавив к ним Мольера и Лафонтена) или революционными альманахами, азбуками и катехизисами. «Азбука санкюлотов, или Начатки революционного воспитания», также вышедшая в году II, предлагает следующие вопросы и ответы: «Вопрос: Какие люди своими произведениями подготовили революцию? – Ответ: Гельвеций, Мабли, Ж.-Ж.Руссо, Вольтер и Франклин. – Вопрос: Как ты называешь этих великих людей? – Ответ: Философы. – Вопрос: Что значит это слово? – Ответ: Мудрец, друг человечества»{135}. В каком-то смысле действительно Революция «создала» книги, а не наоборот, ведь это она наделила некоторые произведения предопределяющим, программным значением, провозгласив их своими истоками.

От книги к чтению: чтение перестает быть священнодействием

Однако этот факт не отменяет нашего первого вопроса, сформулированного следующим образом: какое место следует отвести распространению печатной продукции в перемене умонастроений и чувств, которая сделала мыслимым, допустимым, приемлемым резкий и полный разрыв с абсолютной монархией и сословным обществом? Быть может, дело не столько в критических и обличительных образах, которыми изобилуют разнообразные «философические книги», сколько в преобразованиях, которые глубоко изменили манеру чтения? Гипотеза эволюции читателя была выдвинута в Германии для характеристики ситуации во второй половине XVIII столетия{136}. Новый стиль чтения отличают от традиционного несколько признаков: непостоянство читателя, сталкивающегося с более многочисленными и менее долговечными текстами, индивидуализация чтения, которое происходит в основном в тиши и одиночестве, утрата чтением своего авторитета и культового характера. На смену всеобщему почтению к книге, проявляющемуся в уважении и безграничном доверии, приходит более свободное, более непринужденное, более критическое отношение к печатному слову.

Обсуждаемая и спорная, эта гипотеза тем не менее помогает понять, как изменилась манера чтения во Франции в XVIII столетии. Увеличение объема книжной продукции с начала века до 1780-х годов в три-четыре раза, распространение читален, где можно читать не покупая, возросший поток быстро устаревающей печатной продукции (периодика, пасквиль, памфлет) – все это порождает новую манеру чтения, которая лишает книгу ее непререкаемого авторитета. Излюбленный образ писателей и художников конца века – крестьянская семья, собравшаяся вечером за столом и слушающая, как глава семьи читает вслух; эта патриархальная библейская картина на свой лад выражает сожаление об утрате культуры чтения. В идеализированном изображении крестьянского быта, милого сердцу образованной элиты, семейное чтение – символ мира, где чтят книгу и уважают власть. Этот мифический образ выдвигается в противовес отношению к книге в городах: ненасытному, пренебрежительному, скептическому{137}.

И снова Луи-Себастьян Мерсье проницательно отмечает культурные изменения. Его вывод на первый взгляд противоречив. С одной стороны, он оплакивает утрату – утрату привычки прилежно, внимательно, терпеливо читать: «В Париже почти не читают литературных произведений объемом больше двух томов [...]. Наши добрые предки читали романы в шестнадцать томов да еще считали, что они недостаточно длинны для заполнения их вечеров. Они с восторгом следили за нравами, добродетелями и сражениями старинных рыцарей. Что касается нас, мы скоро будем читать только то, что пишется на экранах» [имеются в виду экраны каминов]{138}. С другой стороны, он отмечает, что чтение играет огромную роль в жизни современного общества и, став самой всеобщей из привычек, заставило книгу изменить форму: «Мания маленьких форматов сменила любовь к громадным полям, которые так ценились пятнадцать лет назад. Тогда приходилось ежесекундно перевертывать страницы; вы покупали больше чистой бумаги, чем текста. Но это нравилось любителям [...]. Мода переменилась; теперь увлекаются только маленькими форматами; в таком виде переиздали всех наших милых поэтов. Преимущество этих книжечек в том, что их можно носить в кармане, что они служат отдыхом во время прогулок и разгоняют скуку путешествий. Но необходимо иметь при себе лупу, так как печать в этих изданиях настолько мелка, что требует превосходного зрения»{139}.

Эти два наблюдения кажутся противоположными, но на самом деле оба они, в сущности, выражают одну и ту же мысль: чтение сделалось будничным занятием, люди жадно набрасываются на тексты и быстро теряют к ним интерес, поэтому чтение перестало быть священнодействием, каковым оно долго было. Сложилось новое отношение к тексту, для которого характерны осмотрительное отношение к авторитетам, увлечение новинками, быстро сменяющееся разочарованием, и, самое главное, нерасположенность к безоглядному доверию и одобрению. Благодаря этой манере чтения частные лица стали в полной мере осуществлять в обыденной жизни «публичное пользование разумом», о котором говорит Кант{140}. И почему бы не предположить, что дело тут не столько в ниспровергающем авторитеты содержании «философических» книг, которые, быть может, не имеют такой убедительной силы, какой их наделяют, сколько в новом типе чтения, который представляет собой критическое отношение к печатному слову, чуждое слепому повиновению, лежавшему в основе прежних взглядов, и это критическое отношение проявляется даже в тех случаях, когда тексты не выступают против политических и религиозных институтов? В этом смысле перемены в манере чтения – составная часть более широких изменений, которые историки обычно характеризуют как процесс десакрализации. На нем-то мы теперь и остановимся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю