Текст книги "Культурные истоки французской революции"
Автор книги: Роже Шартье
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Роже Шартье
Культурные истоки французской революции
Революция не является opus perfectum[1]1
совершенным творением
[Закрыть] Философии [...] Что важно, так это включение и Французской Революции, и Философов вместе с Просвещением в более широкий контекст исторического развития, ибо развитие это представляет собой подлинную Революцию и по сути своей является переходом от традиционной мифологии (религиозного мифа, мифа о священном характере власти, мифа об авторитете религии и политики) к новой мифологии, или обновленной всеобщей вере, упорно не желающей признавать себя мифологией и не осознающей своей мифологической сущности.Альфонс Дюпрон. Литература, Наука, Религия и Искусство во французском обществе второй половины XVIII века. Париж, 1964
К РУССКОМУ ЧИТАТЕЛЮ
Перед вами первая из моих книг, которая переведена на русский язык, и я сердечно благодарю всех, кто принимал участие в ее издании. Она была написана в канун двухсотлетия Французской революции. Это событие послужило толчком к появлению исследований, посвященных истокам Революции, ее историческому значению и разнообразным истолкованиям. С тех пор прошло более десяти лет. Нынче мир уже не тот, что был в 1989 году, и русский читатель знает это как никто другой. Изменения, преобразившие политическую карту мира, не прошли для нас бесследно. Они отразились на нашей манере осмыслять и писать историю. Это побудило меня добавить к первоначальному тексту книги послесловие, где я высказал свое мнение о работах, появившихся по ее выходе в свет. В некоторых из них разбираются или критикуются высказанные в ней положения, и я счел нужным ответить своим оппонентам.
Однако дело не только в спорах между историками. Я надеюсь, что книга эта не утратила своего значения и сегодня. Ведь в ней идет речь о переломной эпохе, которая характеризуется разрушением прежней системы ценностей, отходом от традиционных верований и коренным изменением отношения личности к авторитету и власти, но которая в то же время является эпохой надежд и стремлений. Самой насущной потребностью стала свобода суждения и свобода критики для каждого члена мирового сообщества людей. Ход истории не привел к мирному наступлению этого идеала Просвещения, но чаяния и стремления, выкристаллизовавшиеся в революционную эпоху, не были сметены ураганом Революции, как справедливо полагал Кант. Они живут в нас до сих пор.
Поймите меня правильно! В своих заметках – и в своей книге – я вовсе не призываю отождествлять конец XVIII века с концом XX века и тем более не пытаюсь доказать, что история чему бы то ни было учит. Я лишь стараюсь постичь особенности и своеобразие перемен, сделавших мыслимым и потому возможным тот решительный разрыв с прежним порядком, который произошел в 1789 году, и цель моего исследования прежде всего в том, чтобы предложить читателю категории анализа и модели интерпретации, которые помогают глубже понять не только ту эпоху, но и наше время. История есть отрасль знания и предсказания – не ее удел; историки, которые хотели быть пророками, убедились в этом на горьком опыте. Но история помогает нам приоткрыть завесу, скрывающую прошлое, и в то же время выработать более трезвое и критическое отношение к настоящему, которое ввиду своей сложности и нестабильности так трудно поддается пониманию.
Р. Шартье
Июль 2001 г.
Переводчик благодарит за помощь в работе над переводом этой книги В А. Мильчину и В. С. Походаева, а также выражает признательность за ценные замечания Е.И. Лебедевой и О.И. Тогоевой.
КУЛЬТУРНЫЕ ИСТОКИ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
В размышлениях, предложенных вниманию читателей на страницах этой книги, я постарался учесть критические замечания и советы, высказанные участниками руководимого мною семинара в Высшей школе социальных исследований. Они внесли немалую лепту в создание этой книги.
Я хотел бы также поблагодарить студентов Корнеллского университета, посещавших семинар, который я вел там с сентября по май 1988 года в качестве профессора Центра европейских и международных исследований имени Луиджи Эйнауди при этом университете – эти студенты первыми услышали и обсудили наброски глав этой книги.
Я сердечно благодарен всем тем, кто по обе стороны Атлантического океана ободрял меня своими отзывами, когда я излагал в своих лекциях и докладах идеи, которые легли в основу этой книги.
Наконец, я хотел бы выразить признательность первым читателям рукописи этой книги – моим друзьям Киту М. Бейкеру и Стивену Л. Каплану, а также воздать должное человеку, который вот уже двадцать лет является моим ближайшим коллегой по работе и с которым мы обсуждаем все возникающие проблемы, – Роберту Дарнтону.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Культурные истоки Французской революции – ради чего писать заново книгу, которая уже существует?
Разве Даниэль Морне, публикуя более полувека назад, в 1933 году, «Интеллектуальные истоки Французской революции», не сформулировал проблему раз и навсегда и не дал исчерпывающие ответы на все возможные вопросы? Не осужден ли историк констатировать те же факты, приводить те же доказательства, подобно Пьеру Менару из рассказа Борхеса, слово в слово, строка за строкой воссоздающему текст «Дон Кихота»?[2]2
Имеется в виду рассказ Х.Л. Борхеса «Пьер Менар, автор Дон Кихота», вошедший в сборник «Вымышленные истории» (1944). Здесь и далее подстрочные примечания и перевод иностранных выражений принадлежат переводчику.
[Закрыть]
На эти вопросы можно дать двоякий ответ. Прежде всего сегодня мы знаем не то или не только то, что знали пятьдесят лет назад, и существует немало серьезных монографий, подкрепляющих выводы общего характера конкретными сведениями. Кроме того, даже если предположить, что ни проблема, ни ее решение не изменились, то так же как «Дон Кихот» Менара – не «Дон Кихот» Сервантеса, ибо при тождестве текстов он написан четырьмя столетиями позже, так и наше отношение к проблеме истоков уже не может быть выражено при помощи понятий, привычных для Морне и его современников. Историки стали более осторожны в установлении причинно-следственных связей. Стремительно сменяющие друг друга события с трудом укладываются в общепринятые категории; ход развития истории больше не представляется единственно возможным и имеющим заранее известный финал, – все это учит историков осмотрительности и недоверчивости.
Удастся ли нам избежать опасностей ретроспективного «предвидения», высказываемого, когда событие уже свершилось, если мы подставим вместо одного слова другое, заменим «интеллектуальные» истоки на «культурные»? Предлагаемая формулировка, несомненно, перекликается с формулировками тех историков, которые в последние двадцать – тридцать лет уделяют преимущественное внимание не столько традиционной истории идей, сколько социологии культуры. Кроме того, эта формулировка подтверждает, что даже самые новые и смелые концепции рождаются под влиянием сдвигов общественного сознания, которые, не выливаясь в четкие определения, тем не менее обусловливают и упорядочивают интеллектуальные построения. При этом особенно важно подчеркнуть, что, формулируя проблему по-новому, мы тем самым ставим и сам вопрос иначе, ибо речь идет уже не столько о том, чтобы выяснить, присутствует ли событие в тех идеях, которые его предвосхищают, предваряют или призывают, сколько о том, чтобы распознать перемены, происшедшие в воззрениях и чувствах, – перемены, благодаря которым могло произойти столь стремительное и столь полное разрушение прежнего – политического и общественного – порядка. В этом смысле утверждение, что Французская революция имеет «культурные истоки», ни в коей мере не означает, будто мы собираемся выяснять ее причины, – мы намереваемся лишь обрисовать ряд условий, которые сделали ее возможной, – возможной же она стала потому, что стала мыслимой.
Наконец, последнее. Эта небольшая книга – не подведение итогов и не исследование конкретных обстоятельств. Она была задумана и написана как эссе. Она не претендует на непреложность суждений, наоборот, ее цель – вызвать сомнения и поставить под вопрос расхожие гипотезы и сложившиеся принципы подхода к проблеме. Опираясь на толкование малоизвестных текстов, старых и новых, основываясь на работах историков, которые в последние годы перевернули наши представления о том, чем занимались и о чем думали французы XVIII столетия, предлагаемый подход призван обратить внимание читателей на неизученные аспекты далеко не новой проблемы.
Итак, мы не собираемся переписывать Морне, наше намерение более скромно, – а может быть, и более дерзко: поставить вопросы, время для которых в те годы еще не пришло.
Глава 1.
ПРОСВЕЩЕНИЕ И РЕВОЛЮЦИЯ. РЕВОЛЮЦИЯ И ПРОСВЕЩЕНИЕ
Размышляя об истоках Французской революции, мы не можем не обратиться к классическому труду Даниэля Морне «Интеллектуальные истоки Французской революции. 1715—1787»{1}. (В самом деле эта книга как бы определяет угол зрения, под которым следует рассматривать проблему, и постулирует необходимую, не подлежащую сомнению связь между распространением новых идей на протяжении всего XVIII столетия и свершившейся в конце этого столетия революцией. Рассуждая о проникновении новых идей, которые принято называть идеями эпохи Просвещения, в то, что он называет «всеобщим общественным мнением», Морне выделяет три закономерности. Первая закономерность – новые идеи движутся вниз по социальной лестнице от «высокообразованных кругов к буржуазии, к мелкой буржуазии, к народным массам»{2}. Вторая закономерность – они распространяются от центра (т.е. от Парижа) к периферии (к провинциям). Третья закономерность – скорость их проникновения в массы увеличивается на протяжении столетия, так что если до 1750 года мы имеем дело с предвидениями горстки мыслителей, то в середине века им на смену приходит непримиримая борьба идей, охватившая широкие слои общества, а после 1770 года новые принципы получают всеобщее распространение. Отсюда основной тезис книги: «Французскую революцию во многом предопределили идеи»{3}. Морне не отрицает важности и даже главенства политических причин, но непременным условием перерастания глубочайшего кризиса старой монархии в революцию он считает именно распространение идей Просвещения, критических и реформаторских разом: «политических причин, вероятно, оказалось бы недостаточно для того, чтобы вызвать Революцию, во всяком случае, так скоро. Дорогу этому важному событию расчистили и проложили мыслители»{4}.
Итак, несмотря на осторожность и оговорки (запечатленные в выражениях типа «во многом», «вероятно», «во всяком случае»), (Морне принимает за аксиому неразрывную связь Французской революции с Просвещением) Конечно, далеко не все причины Революции коренятся в философии эпохи Просвещения, но без преобразований в «общественной мысли», произведенных «мыслителями», это событие не произошло бы в тот момент, когда оно произошло. Таким образом, Морне предложил гипотезу, из которой вот уже полвека исходят все исследователи, занимающиеся историей мысли и социологией культуры XVIII века.
Стремление обрести истоки
Со временем, однако, возникли сомнения: может быть, вопрос поставлен неверно? Прежде всего неясно, (при каких условиях правомерно считать «причинами», или «истоками», того или иного события совокупность разрозненных и разнородных фактов или идей? Все не так просто, как может показаться на первый взгляд. С одной стороны, для того, чтобы отыскать эти «причины», нужно отобрать среди бесчисленных фактов, составляющих историю эпохи, только те, которые могли предопределить последующее событие. С другой стороны, необходимо задним числом осуществить реконструкцию, то есть собрать воедино предполагаемые «истоки», которые на самом деле представляют собой мысли и поступки ничем между собой не связанные, по своей природе разнородные и относящиеся к разному времени.
Известно, какой сокрушительной критике подверг Фуко, опираясь на идеи Ницше, подобную трактовку понятия «истоки»{5}. Оперирование этой категорией предполагает абсолютную линейность исторического развития, узаконивает бесконечные поиски корней, отрицает случайности, ибо считает событие предопределенным заранее, наконец, подобный подход не допускает ни того, что между явлениями может не быть неразрывной связи, ни того, что различные типы мышления и поведения могут не иметь между собой ничего общего. Стремясь «обрести истоки», историк, не всегда отдавая себе в этом отчет, делает несколько произвольных допущений: он исходит из того, что всякий момент истории является однородной целостностью и обладает идеальным и единственным значением, присутствующим в каждом факте, из которых он складывается и которые его выражают; что в основе истории непременно лежит преемственность; что факты взаимосвязаны и порождают друг друга, образуя непрерывный ряд, благодаря чему становится возможным утверждать, что один факт является «причиной» другого. Между тем, по мнению Фуко, «генеалогический», или «археологический», анализ, призванный дать верное представление о предмете с учетом переломов и сдвигов, должен непременно отказаться от этих классических понятий («целостность», «преемственность», «причинность»). Такой анализ должен, по примеру wirkliche Historie[3]3
действительная история
[Закрыть] Ницше, пересмотреть «связь, которую обычно устанавливают между внезапностью события и его неизбежностью. Существует традиция (как в богословской, так и в научной историографии), которая стремится растворить единичное событие в идеальной преемственности – телеологическом движении или естественном сцеплении обстоятельств. «Действительная» же история стремится представить событие во всей его исключительности и неожиданности»{6}. Если согласиться с тем, что историки должны не искать истоки, а «систематически учитывать дискретность»{7}, то окажется, что сама наша постановка вопроса неверна.
Понятие истоков чревато еще одной опасностью: оно предполагает телеологическое прочтение истории XVIII века, при котором вся эпоха рассматривается в свете ее неминуемого финала – Революции, вследствие чего в расчет принимается лишь то, что ведет к этому неизбежному концу, – Просвещение. Между тем, если что и заслуживает пристального изучения, так это ретроспективная иллюзия, которая заставляет нас «двигаться вспять, отыскивая в прошлом предзнаменования уже свершившихся событий, и смотреть на прошлое из этой конечной точки, которая, быть может, вовсе не является единственно возможным его завершением»{8}. Не путает ли классическая традиция причины и следствия, когда утверждает, что Просвещение породило Революцию? Не вероятнее ли другое: что Революция придумала Просвещение, желая доказать свое законное происхождение и ища свои корни в основополагающих текстах философов, для чего примирила их авторов, несмотря на бросающиеся в глаза различия, и сплотила их задним числом, представив инициаторами разрыва со старым миром{9}? Учредив, хотя и не без споров, пантеон предков, куда вошли Вольтер и Руссо, Мабли и Бюффон, Гельвеций и Рейналь, приписав если не всем философам, то самой философии Просвещения резкую критику существовавших порядков, деятели Французской революции создали теорию преемственности, которая является прежде всего попыткой оправдать себя и переложить ответственность на своих прародителей. Таким образом, видеть в идеях века «истоки» события, как это намеревался делать Морне, означает подражать, пусть и безотчетно, поведению действующих лиц ушедшей эпохи и расценивать преемственность, являющуюся идеологическим конструктом, как исторически достоверный факт.
А что, если поставить вопрос по-иному и заменить категорию «интеллектуальных истоков» категорией «культурных истоков»? Такая замена, вне всякого сомнения, облегчит понимание сути дела. С одной стороны, в этом случае станет очевидным, что культурные институты являются не просто фоном, оттеняющим особенности идей, сложившихся совершенно независимо от них. Это позволит вернуть средствам общения, способам распространения информации или процессам воспитания их собственную динамику, отрицаемую таким анализом, как анализ Морне, который рассматривает эти феномены с единственной точки зрения – с точки зрения идеологии, которую они выражают или проводниками которой являются. С другой стороны, подход с позиций социологии культуры открывает доступ к обширному спектру явлений, которые следует принимать в расчет: сюда относятся не только четкие, выношенные идеи, но также случайные и непроизвольные мысли, не только добровольная и обдуманная принадлежность к какой-либо партии, но также невольная, вынужденная причастность к тем или иным деяниям. Таким образом, событие революции вписывается в изменения, которые претерпело в своем длительном развитии то, что Кине, противопоставлявший непреклонных деятелей Реформации XVI века более снисходительным деятелям революции XVIII века, обозначает термином «темперамент»{10}, а это наводит на серьезные размышления об изменениях в структуре личности, или, говоря словами Элиаса, в психической экономике{11}. Однако достаточно ли подобного расширения темы, чтобы вырваться из сетей телеологического прочтения событий?
Да и вообще, возможно ли избежать этой опасности? Следует ли поступать в духе counter factual history[4]4
альтернативной истории
[Закрыть] и делать вид, будто мы не знаем, что произошло в конце 80-х годов XVIII столетия, или, еще того лучше, выносить Революцию за скобки и рассуждать так, словно ее и вовсе не было? Разумеется, подобную попытку можно предпринять. Но из чего нужно в этом случае исходить и каким образом исследовать те переплетения слов и дел, которые и образуют ткань французской культуры XVIII столетия? Не поддавшись искушению телеологией, история подверглась бы другой опасности: превратиться в бесконечный перечень разрозненных фактов, который из-за отказа от гипотезы, предлагавшей возможность их упорядочения, сделался бы совершенно хаотичным. Так что волей-неволей приходится ограничить свое поле деятельности рамками, очерченными Морне (а до него самими деятелями Французской революции), и исходить из того, что историческую проблему невозможно рассматривать вне историографического дискурса, ее сформулировавшего. Таким образом, если говорить об основном тезисе книги Морне «Интеллектуальные истоки Французской революции» – тезисе о том, что между идеями, выработанными и распространявшимися просветителями, и самой революцией как событием существовала тесная связь, то мы и принимаем его, и отвергаем, и соглашаемся с ним, и пытаемся его пересмотреть.
Тэн: от классического разума к революционному духу
Сам Морне относился к своим предшественникам-историкам точно так же. В своей книге он ссылается в основном на две работы: с одной из них он неоднократно спорит, опровергая ее положения, – это работа Ипполита Тэна «Старый порядок», изданная в 1876 году, – другую упоминает изредка, вскользь – это работа Алексиса де Токвиля «Старый порядок и Революция», вышедшая в 1856 году. Остановимся на этих двух трудах, самых крупных в историографии Революции. Морне критикует Тэна по двум направлениям. Прежде всего, с его точки зрения, Тэн чересчур поспешно делает выводы о раннем распространении «революционного духа», основываясь при этом на всем известных, но явно малочисленных текстах, которые он вдобавок толкует превратно. Сам Морне, напротив, убежден, что всякий, кто пытается изучить распространение новых идей, обязан определить степень их проникновения в массы (или сопротивления, которое они встречали на своем пути), привлекая для этого как можно больше свидетельств и черпая сведения не только из литературных и философских источников, но и из воспоминаний частных лиц, опубликованных дневниковых записей, прочитанных лекций, отчетов о заседаниях академий; протоколов собраний масонских лож и наказов депутатам Генеральных Штатов. Правда, при этом Морне довольно неуклюже и не всегда последовательно проводит провозглашенный им принцип, и в результате широта охвата часто оборачивается простым перечнем, а классификация грешит неполнотой и объединяет явления в высшей степени разнородные. Но принцип этот, сохраняющий в целом верность программе, намеченной Лансоном в 1900-е годы{12}, тем не менее послужил основой для исследований, которые в последние двадцать – двадцать пять лет представили историю французской культуры в совершенно новом свете, поскольку упор в них был сделан на изучение «массовой» литературы, типичного образа мыслей, личностей самых заурядных.
Второй упрек, адресованный Тэну, таков, утверждая, будто «революционный дух» полностью сформировался в старом обществе и нашел свое логическое завершение в трудах философов эпохи Просвещения, он возрождает старую теорию заговора, тезис о запланированности революции. Морне категорически не согласен с таким утверждением. Он говорит: «Люди вроде Ленина или Троцкого желали революции; они ее подготовили, затем совершили, затем возглавили. Во Франции не было ничего подобного. Истоки Революции – одно дело, история Революции – совсем другое»{13}. Это замечание ценно тем, что наводит на размышления о том, что Революция как часть долгого процесса, как совокупность предпосылок, которые вызвали ее наступление, не тождественна Революции как явлению, которое своим внутренним развитием предопределяет собственную политическую и социальную структуру, и никоим образом не сводится к тем условиям, которые сделали ее возможной{14}. Если предположить, что Революция имеет истоки (интеллектуальные, культурные или иные), то ее история ими все же не исчерпывается!
Однако критический анализ Морне обходит стороной наиболее парадоксальный и оригинальный тезис книги Тэна: по мнению Тэна, происхождение «революционного духа» восходит к французскому классицизму. В 1874 году в письме к Бутми Тэн излагает план своей будущей книги так: «Я хочу показать, что предками Сен-Жюста и Робеспьера являются Буало, Декарт, Леметр де Саси, Корнель, Расин, Флешье и другие. Их удерживало сознание незыблемости религиозных и монархических догматов; как только эти догматы из-за присущих им крайностей утратили власть над умами и были опровергнуты научным взглядом на мир (Ньютон в изложении Вольтера[5]5
Имеется в виду сочинение Вольтера «Основы философии Ньютона» («Eléments de philosophie de Newton» 1736-1756).
[Закрыть]), классический дух неизбежно пришел к теории абстрактного естественного человека и идее общественного договора»{15}.
Помимо Просвещения, корни Революции следует искать в торжестве классического «рассуждающего разума». Ставя на место «реальных вещей во всей их глубине и сложности» «абстрактный мир», заменяя реальную личность, существующую в природе и истории, «человеком вообще», классицизм определил главное направление философской мысли и в то же время подорвал исторически сложившиеся устои монархии, поддерживаемые обычным правом.
Неприятие окружающей действительности, лежащее в основе классицизма, найдет свое завершение в стремлении деятелей Революции к искоренению старой и насаждению новой культуры: «Во имя разума, представителем и толкователем которого является только государство, будут отринуты и созданы заново, в согласии с разумом и одним только разумом, все обычаи, праздники, церемонии, одежда, летосчисление, календарь, меры длины и веса, названия времен года, месяцев, недель, дней, населенных пунктов и памятников, имена и фамилии, формулы вежливости, манера изъясняться, приветствия и обращения, стиль беседы и письма, – так, чтобы француз, как некогда пуританин или квакер, полностью переродившись, выражал всем своим видом и всеми своими повадками торжество всемогущего принципа, который делает его новым человеком, и несокрушимой логики, которая лежит в основе его поступков. В этом и будут заключаться итог и полная победа классического разума»{16}.
Быть может, однако, все это лишь издержки и самообольщение не приемлющей Революцию мысли, которая хочет переписать национальную историю, зная, что она неминуемо завершится разрушительным и ненавистным событием? Нет, пожалуй, дело не в этом или, во всяком случае, не только в этом. Возводя «революционный дух» не к реформаторству эпохи Просвещения, а к самой традиции в ее наиболее почтительных к королевской и божественной власти проявлениях, Тэн видоизменяет топос, сформированный Революцией, которая в своих поисках героев-основоположников ставит рядом с философами эпохи Просвещения только Декарта (которого хотели поместить в Пантеон, но в конечном счете все же не удостоили такой чести). Тэна интересует не та преемственность, которую провозглашали и подчеркивали деятели Революции, а родство, не осознанное самими участниками исторического процесса, он пытается понять, что стоит за их громогласными заявлениями. Тем самым Тэн предлагает рассматривать культурный процесс, в том числе и Революцию, в более широких временных рамках, нежели те, в которых их рассматривали историки как до него, так и после Морне. Кроме того, характеризуя классицизм как неприятие окружающей действительности, как отрицание общественной жизни, Тэн предваряет выводы ученых последующих эпох, которые будут считать этот «отрыв от реальности» отличительной чертой французской литературы XVII и XVIII веков. «Нигде не было такого резкого разграничения стилей, нигде трагическое не уходило так далеко от повседневной жизни, как в трагедии французского классицизма; во всяком случае, европейская литература не знала такого решительного разрыва между вымыслом и реальностью»{17}. Суждение Эриха Ауэрбаха как бы воспроизводит ход мысли Тэна. Ауэрбах также считает, что вся классицистическая эстетика (нашедшая свое выражение не только в классицистической трагедии, но и в литературе Просвещения) ставит на место конкретной повседневности, практической политики, человеческой индивидуальности абстрактное, мифическое, универсальное человечество. За двадцать лет до вывода Тэна Токвиль, рассматривая более короткий отрезок времени, также указал на несоответствие «абстрактного мира» разума миру «реальных вещей во всей их глубине и сложности», но он выбрал для своего противопоставления другую пару категорий: «литературную политику» и «деловую практику».








