Текст книги "Семья Тибо (Том 3)"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 46 страниц)
– Что он делал, О чем он думал во время этого ожидания на плато? вздохнула Женни. – Они говорили, что Жак отошел в сторону... Лег на землю поодаль от других, один... Должно быть, предчувствовал свою смерть. О чем он думал в эти последние мгновения? Я никогда этого не узнаю.
Не отрывая глаз от портрета, Антуан прислушивался к словам Женни и тоже думал об этом ожидании на плато, о прибытии рокового аэроплана – об этой нелепой жертве! Думал о трагической ненужности этого героического поступка и скольких еще... О ненужности почти всякого героизма. Десятки фронтовых эпизодов, столь же высоких, сколь и напрасных, подсказывала ему память. "Почти всегда, – думал он, – в основе такой вот безрассудной храбрости лежит неправильное суждение; иллюзорная вера в некие ценности, которые, быть может, при ближайшем рассмотрении не заслуживают полного самоотречения". Он сам почти возвел в культ, в фетиш человеческую волю и энергию; но, по его природе, ему претил героизм; и четыре года войны только укрепили это чувство. Он не желал принизить значение поступка брата. Жак умер, защищая свои убеждения; он был последователен по отношению к самому себе, не остановился даже перед самопожертвованием. Такой конец мог внушать уважение. Но когда Антуан думал об "идеях" Жака, он всякий раз наталкивался на непреодолимое противоречие: как мог его брат, всеми силами души и рассудка ненавидевший насилие (и разве не доказал он эту глубокую ненависть, когда, не колеблясь, поставил на карту свою жизнь ради и во имя борьбы с насилием, во имя братства, во имя того, чтобы в зародыше убить войну?), – как мог он в течение многих лет бороться за социальную революцию, то есть поддерживать худшее из насилий, насилие принципиальное, сознательное, неумолимое насилие доктринеров? "Вряд ли Жак был столь наивен, – думал он, – вряд ли мог он строить себе иллюзии относительно человеческой натуры и верить, что всеобщая революция, на которую он так надеялся, совершится без кровавой несправедливости, без неисчислимых искупительных жертв".
Он отвел вопрошающий взгляд от загадочного лица на портрете и посмотрел на Женни. Она продолжала рассказывать, и чудесное внутреннее волнение преобразило ее.
"Впрочем, – думал он, – я сам не совершил ничего, что давало бы мне право судить тех, кто ради своей веры идет на самые крайние действия... Тех, кто мужественно пытался совершить невозможное".
– Вот что больше всего мучит меня, – продолжала Женни, помолчав немного, – ведь он не знал, что у нас будет ребенок. – Не переставая говорить, она собрала листки, спрятала их в ящик. Потом снова помолчала. И, как бы продолжая думать вслух (Антуан был бесконечно ей благодарен за эту простоту и доверие): – Знаете, я счастлива, что маленький родился в Базеле, там, где провел последние дни его отец, там, где он, без сомнения, пережил самые полные часы своей жизни...
Всякий раз, когда она вспоминала Жака, синева ее глаз делалась глубже, бледные щеки слегка розовели и на лице появлялось какое-то непередаваемое выражение, пламенное и как бы ненасытное, впрочем, тут же потухавшее.
"Любовь отметила ее навеки, – подумал Антуан. Его это раздражало, и он сам удивлялся своему раздражению. – Нелепая любовь, – не мог не думать он. Между двумя натурами, столь явно неподходящими друг другу, любовь могла быть только следствием недоразумения... Недоразумение, которое, вероятно, длилось бы недолго, но которое живет и сейчас в ее воспоминаниях о Жаке, в каждом ее слове о нем!" (Антуан вообще придерживался именно той теории, что в основе всякой страстной любви неизбежно лежит недоразумение, некая великодушная иллюзия, ошибка, ложное представление, которое составляют себе любящие друг о друге и без которого любить слепо невозможно.)
– На мне лежит трудная обязанность, – продолжала Женни, – воспитать Жан-Поля таким, как Жак хотел бы видеть своего сына. Временами это меня просто пугает... – Она подняла голову, глаза ее загорелись гордым блеском. Казалось, она хотела сказать: "Я верю в себя". Но сказала: – Я верю в малыша! Антуан был восхищен стойкостью, мужеством, с каким она глядела в будущее. По тону некоторых ее писем он представлял Женни совсем другой, менее решительной, менее неуязвимой, не так хорошо подготовленной к своей роли. И с радостью убедился, что ей удалось уйти из-под одержимости отчаянием, хотя обычно большинство женщин, перенесших тяжкое испытание, охотно отдают себя целиком на съедение своему горю, дабы возвеличить в собственных глазах и в глазах людей свою разбитую любовь. Да, Женни нашла спасительный исход, сумела справиться о собой и сама направляла свою жизнь. Антуану хотелось дать ей понять, как глубоко он уважает ее за это:
– Всем своим поведением вы доказали силу вашей закалки.
Она молча выслушала его. Потом совсем просто произнесла:
– Здесь нет никакой заслуги с моей стороны... Больше всего мне помогло, как мне кажется, то, что мы с Жаком жили врозь. Его смерть не изменила ни хода моей повседневной жизни, ни моих привычек... По крайней мере, сначала мне это помогало... А потом появился маленький. Еще задолго до его рождения то, что он существует, стало мне огромной поддержкой. В моей жизни появилась цель: воспитать ребенка, которого Жак мне оставил. – Она снова помолчала. Затем заговорила: – Трудная это задача... Этим маленьким существом так непросто руководить! Иногда мне прямо страшно. – Женни взглянула на Антуана испытующе, почти подозрительно. – Даниэль, конечно, говорил вам о нем?
– О Жан-Поле? Да ничего особенного.
Он сразу же почувствовал, что брат и сестра расходятся в оценке характера ребенка, и это вызывает между ними рознь.
– Даниэль уверен, что Жан-Полю доставляет удовольствие не слушаться. Это несправедливо. И к тому же неверно. Во всяком случае, все куда более сложно... Я долго над этим думала. Правда, мальчик как-то инстинктивно склонен всему говорить "нет". Но тут не злая воля – тут потребность противопоставить себя другим. Нечто вроде потребности доказать самому себе, что он существует... И эта потребность – проявление внутренней несокрушимой силы столь очевидное, что нельзя даже сердиться... Это говорит его инстинкт, подобный инстинкту самосохранения! Я по большей части даже не решаюсь его наказывать.
Антуан слушал ее с живым интересом и жестом попросил продолжать.
– Вы меня понимаете? – сказала Женни, спокойно и доверчиво улыбаясь. Вы привыкли к детям, и вас это, возможно, не удивляет... Я же часто становлюсь в тупик перед его строптивым нравом. Да, порой, когда он меня не слушается, я смотрю на него даже в каком-то оцепенении, с каким-то робким изумлением, более того, почти с восхищением – так же, как я наблюдаю за ним, как он растет, развлекается, начинает понимать. Если он в саду один и упадет – он заплачет; если ушибется при нас – заплачет только в крайности... Без всякой видимой причины он отказывается от конфеты, которую я ему предлагаю; но проберется потихоньку в комнату и утащит всю коробку; нет, не из желания полакомиться – он даже не пытается ее открыть, – или засунет под валик кресла, или зароет в куче песку. Зачем? Просто, я думаю, из желания проявить свою независимость... Если я его браню, он молчит; все его маленькое тельце напрягается от возмущения; цвет глаз меняется, и он смотрит на меня так сурово, что я не смею продолжать. Непоколебимым взглядом... Но одновременно взглядом чистым, отрешенным. Взглядом, который мне импонирует!.. Так смотрел, без сомнения, Жак, когда был ребенком.
Антуан улыбнулся:
– А быть может, и вы, Женни?
Она жестом отмела эту мысль и продолжала:
– Должна сказать, что, если он и противится всякому принуждению, зато повинуется малейшей ласке. Когда он надуется, стоит мне взять его на руки, и все проходит! Он прячет лицо у меня на плече, целует, смеется: как будто что-то жесткое, что есть у него на душе, размягчилось и растаяло. Как будто он вдруг избавился от своего демона!
– А Жиз он, должно быть, совсем не слушается?
– Ну, там совсем другое дело, – произнесла Женни с внезапной холодностью. – Тетя Жиз – это его страсть: когда она с ним, ничего больше не существует.
– И она умеет обуздывать его?
– Еще меньше, чем я или Даниэль. Он часу без Жиз не может обойтись, но только потому, что хочет подчинять ее всем своим капризам! И услуг он требует от нее таких, каких ни за что, из одной только гордости, не примет ни у кого другого: например, расстегнуть штанишки или достать какую-нибудь вещь, до которой он сам не может дотянуться. И если меня при этом нет, ни за что не скажет ей спасибо. Надо только посмотреть, с каким видом он ею командует! Будто... – Она замолкла, потом продолжала: – Может, то, что я скажу, нехорошо по отношению к Жиз, но мне кажется, я права: Жан-Поль чувствует в ней прирожденную рабыню.
Заинтересованный этими словами, Антуан вопросительно взглянул на Женни. Но она избегала его взгляда; и так как в эту минуту зазвучал колокольчик, сзывающий к завтраку, оба поднялись.
Они подошли к дверям. Казалось, Женни хочет еще что-то сказать Антуану. Она взялась было за ручку двери, потом отпустила ее.
– Я так благодарна вам, – прошептала она. – С самого возвращения из Швейцарии я ни разу ни с кем не могла поговорить о Жаке...
– Почему же вам не поговорить с Жиз? – решился спросить Антуан, вспоминая признания и жалобы девушки.
Женни стояла, опустив глаза, опершись плечом о косяк двери, и, казалось, не слыхала его вопроса.
– С Жиз? – повторила она наконец, будто звуки его голоса дошли до нее не сразу.
– Жиз единственная, кто мог бы вас понять. Она любила Жака. И она тоже очень страдает.
Не поднимая век, Женни отрицательно покачала головой. Видимо, ей хотелось избежать объяснений. Потом она взглянула прямо в лицо Антуана и произнесла с неожиданной резкостью:
– Жиз? Девушка с четками! Четки помогают не думать! – Она снова нагнула голову. Потом, помолчав, прибавила: – Иногда я ей завидую. – Но тон ее голоса и короткий горловой смешок, который она постаралась подавить, явно противоречили ее словам. Казалось, она тут же пожалела о том, что сказала. Вы знаете, Антуан, Жиз мой настоящий друг, – пробормотала она. Голос ее стал мягче, искреннее, – Когда я думаю о нашей будущей семье, я отвожу в ней Жиз огромное место. Так хорошо знать, что она навсегда останется с нами...
Антуан ждал "но", которое и в самом деле последовало после короткого колебания:
– Но Жиз такова, какова она есть, правда? У каждого свой характер. У Жиз бездна достоинств, но у Жиз есть также свои недостатки. – После нового колебания Женни добавила: – Она, например, не очень искренна.
– Жиз? Это с ее-то честными глазами?
Первым побуждением Антуана было протестовать. Но, подумав, он понял, что подразумевала под этим Женни. Никто бы не назвал Жиз фальшивой, но она охотно хранила про себя иные тайные мысли, избегала высказывать вслух свои предпочтения и свои антипатии; боялась всяких объяснений; умела скрывать свою неприязнь; умела быть услужливой, приветливой с теми, кого не любила. Робость? Стыдливость? Скрытность? Или, быть может, врожденная двуличность, унаследованная от далеких негритянских предков, чья капля крови течет в ее жилах, естественная защита расы, издавна жившей в рабстве? "Прирожденная рабыня".
Он почти тотчас же согласился:
– Верно, верно, я вас понимаю.
– И вы видите теперь, почему, несмотря на мою большую к ней любовь, несмотря на нашу постоянную близость, одним словом – несмотря на все, есть вещи, о которых я не могу с ней говорить... – Она выпрямилась. – Совсем не могу. – И быстрым движением, как будто желая кончить разговор, распахнула двери: – Пойдемте завтракать.
IX. Второй разговор с Женни
Стол был накрыт во дворе, под навесом возле кухни. Завтрак кончился быстро. Женни ела мало Антуан не успел сделать ингаляцию перед завтраком и с трудом глотал пищу. Один лишь Даниэль оказал честь Клотильдиной стряпне: телячьей грудинке с зеленым горошком. Ел он молча, с безразлично-рассеянным видом. Когда завтрак подходил к концу, он, в ответ на какое-то замечание Антуана о Рюмеле и «героях тыла», нарушил свое молчание и разразился ядовитой апологией «дельцов». (Лишь они одни сумели использовать события, так сказать, «на потребу человеку»...) И в качестве примера с насмешливым восхищением рассказал о чудесном возвышении своего бывшего патрона, «этого гениального жулика Людвигсона». С начала военных действий Людвигсон переселился в Лондон и, по словам людей сведущих, во много раз умножил свое состояние, основав при весьма подозрительной поддержке банкиров Сити и кое-кого из английских политических деятелей Акционерное общество по снабжению горючим, пресловутое АОГ.
"Через несколько лет она будет странно похожа на свою мать", – думал Антуан, не переставая дивиться тому, как изменилась за эти четыре года Женни. После родов, кормления ребенка она раздалась в бедрах, в груди, шея ее утратила прежнюю хрупкость. Но эта округлость не портила ее: даже смягчала протестантскую чопорность осанки, заносчивую посадку головы, немного суховатую тонкость лица. Правда, глаза остались прежними: они смотрели с тем же выражением одиночества, спокойного мужества, печали выражением, которое так поразило Антуана, когда он увидел ее в первый раз еще девочкой, в момент бегства Даниэля и Жака... "Но как бы то ни было, подумал Антуан, – сейчас она держится гораздо свободнее. Трудно понять, чем она так очаровала Жака... В ней было тогда что-то очень неприятное! Неприятная смесь застенчивости и гордости, леденящая замкнутость! Теперь, по крайней мере, не кажется, что малейшее движение, которым она открывает себя другим, стоит ей сверхчеловеческих усилий! Сегодня утром она действительно говорила со мной с полным доверием... Она действительно была чудесна сегодня утром... Но никогда, увы, у нее не будет той прелести, той мягкости, как у ее матери... Никогда... У нее тот тип благородства, в котором есть что-то, как будто говорящее вам: "Я не стараюсь ничем казаться. Мне все равно, нравлюсь я вам или нет. Мне достаточно, что я такая, какая есть..." О вкусах не спорят. Но это не мой тип... И все-таки она переменилась к лучшему".
Было решено, что Антуан сразу же после завтрака проводит Женни в госпиталь и увидится с г-жой де Фонтанен.
Пока Даниэль, снова растянувшись на шезлонге, пил кофе, а Женни пошла будить Жан-Поля, Антуан, воспользовавшись передышкой, поднялся в свою комнату и наспех сделал ингаляцию: он боялся устать за день.
Обычно Женни ездила в госпиталь на велосипеде. Она и сейчас взяла его с собой для обратного пути и вместе с Антуаном направилась пешком через парк к дому, где помещался госпиталь.
– Даниэль, по-моему, очень переменился, – начал Антуан, когда они вышли на дорогу. – Что он, действительно не работает?
– Ничего не делает!
В словах Женни прозвучал упрек. И утром и потом, за завтраком, Антуан уже успел заметить, что между братом и сестрой не все ладно. Это его удивило: он помнил, как предупредительно и нежно Даниэль относился раньше к Женни. И он подумал, что, быть может, и в этом отношении Даниэль тоже опустился.
Несколько минут они шли молча. Нежная молодая листва лип бросала на землю неровную тень, испещренную золотистыми пятнами. Под старыми деревьями стоял тяжелый, влажный воздух, как перед дождем, хотя небо было совершенно чистое.
– Слышите? – сказал Антуан, подымая голову. За забором сада благоухала цветущая сирень.
– Он мог бы, если бы хотел, работать в госпитале, – сказала Женни, не обращая внимания на сирень. – Мама много раз его просила. И каждый раз он отвечает: "С моей деревяшкой я не способен ни на что!" Но это только отговорка. – Она взялась за руль велосипеда левой рукой, чтобы идти рядом с Антуаном. – Просто он никогда не был способен что-либо делать для других. А сейчас и того меньше.
"Она несправедлива к Даниэлю, – подумал Антуан. – Она должна быть ему благодарна за то, что он возится с ее ребенком".
Женни помолчала. Потом сухо отчеканила:
– Даниэль полностью лишен общественной жилки.
Эти слова прозвучали неожиданно... "Она все мерит по Жаку, – с раздражением подумал Антуан. – И о Даниэле судит с точки зрения Жака".
– Знаете, неполноценный человек достоин всяческого сожаления, – с грустью произнес Антуан.
Но Женни думала только о Даниэле и довольно резко возразила:
– Его могли бы убить! Чего же он жалуется? Он ведь остался жив! – И продолжала, не отдавая себе отчета в жестокости своих слов: – Нога? Он и хромает-то чуть-чуть. Разве так уж трудно помочь маме вести отчетность по госпиталю? И если он не испытывает желания быть полезным коллективу...
"Опять словечко Жака", – подумал Антуан.
– Что же мешает ему вернуться к живописи?.. Нет, это совсем не то. Это не от болезни, а от характера! – Взвинченная собственными словами, Женни незаметно для себя ускорила шаги. Антуан задыхался. Заметив это, она пошла медленнее. – Даниэль всегда жил слишком легкой жизнью... Все ему должно доставаться даром! А теперь просто-напросто страдает его тщеславие. Он никогда не выходит за калитку, не ездит в Париж. Почему? Да потому, что ему стыдно показываться на людях. Он никак не может примириться с мыслью, что приходится отказаться от своих былых "успехов". От прежней жизни! От жизни юного красавца! От беспутной жизни! От той безнравственной жизни, которую он вел перед войной!
– Вы жестоки, Женни!
Она посмотрела на улыбавшегося Антуана и, подождав, пока улыбка не исчезнет с его лица, решительно заявила:
– Я боюсь за мальчика!
– За Жан-Поля?
– Да! Жак открыл мне глаза на многое. Я задыхаюсь теперь в этой среде... которая стала мне чуждой! И не могу примириться с мыслью, что именно в этой атмосфере должен расти Жан-Поль.
Антуан даже выпрямился, будто не совсем понял слова Женни.
– Я говорю вам все это потому, что доверяю вам... – добавила Женни. Потому, что мне со временем понадобятся ваши советы... Я глубоко привязана к маме. Восхищаюсь ее мужеством, благородством, всей ее жизнью. И никогда не забуду, как она была добра по отношению ко мне. Но что поделаешь? Мы не сходимся ни в чем! Буквально ни в чем! Конечно, я уже не та, что была в четырнадцатом году. Но и мама тоже очень переменилась. Вот уже четыре года, как она руководит госпиталем; четыре года она что-то устраивает, что-то решает, четыре года без конца распоряжается, требует к себе уважения, повиновения. Она полюбила власть... Она... Короче, она стала совсем другая, уверяю вас!
Антуан сделал уклончивый жест человека, не слишком убежденного словами собеседника.
– Прежде мама была само всепрощение, – продолжала Женни. – И хотя она всегда была по-настоящему верующая, она никогда не пыталась навязывать другим своих убеждений! А теперь!.. Если бы вы слышали, как она наставляет своих больных!.. И, конечно, самые послушные и смиренные остаются на излечении дольше прочих...
– Вы жестоки, – повторил Антуан. – Во всяком случае, несправедливы.
– Может быть... Да... Может быть, напрасно я рассказываю вам все это. Не знаю, как бы объяснить так, чтобы вы меня поняли... Ну, например, мама говорит; "наши солдатики"... Говорит; "боши"...
– Но мы тоже говорим.
– Нет. Совсем по-другому... Мама оправдывает все преступления этих четырех лет, лишь бы прикрывались именем патриотизма! Мама их одобряет! Мама убеждена, что дело союзников – единственное правое, единственное справедливое дело! И что война должна длиться до тех пор, пока Германия не будет стерта с лица земли! Кто не согласен с ней – тот, значит, плохой француз... А те, кто доискивается истинных причин бедствия и кто возлагает всю ответственность за него на капитализм, те в ее глазах...
Антуан слушал с удивлением. То, что открылось ему в этих признаниях, настроение Женни, ее взгляды, эта переоценка ценностей – словом, перемены, совершившиеся под посмертным влиянием Жака, – заинтересовало Антуана куда больше, чем изменения в характере г-жи де Фонтанен. Он чуть было не сказал ей в тон: "Я тоже боюсь за мальчика". Ибо он с тревогой спрашивал себя, не создаст ли происшедший в Женни переворот (который, впрочем, по его мнению, не мог не быть несколько искусственным, несколько поверхностным) опасной атмосферы вокруг Жан-Поля; во всяком случае, более опасной для развития маленького существа, чем праздность дяди Дана или близорукий шовинизм бабушки.
Они вышли на залитую солнцем полянку, откуда была видна калитка виллы Тибо. Рассеянным взглядом озирал Антуан знакомые места, и ему казалось, будто он видел их в отдаленном прошлом, в какой-то прежней своей жизни.
Однако все оставалось неизменным, таким же, как было: широкая аллея с высокими обочинами и, в перспективе, величественная громада виллы; небольшая площадка перед домом, с круглым фонтаном, который пускали только по воскресеньям; цветочные клумбы, живые изгороди, белые перила, и дальше, под низко нависшими ветвями старых деревьев отцовского сада, калиточка, где Жиз, тогда еще девочка, поджидала его возвращения. Казалось, война здесь ничего не коснулась...
Женни остановилась.
– Мама целых три года ежедневно соприкасается со страданиями, порождаемыми войной... И, знаете, ее как будто уже ничто не способно тронуть, до того она очерствела, занимаясь этим возмутительным ремеслом.
– Возмутительным?
– Да, – сурово подтвердила Женни. – Ее ремесло заключается в том, чтобы лечить и ставить на ноги молодых людей с единственной целью – снова послать их на убой! Совсем так, как зашивают распоротое брюхо лошади пикадора, чтобы снова вывести ее на арену! – Она нагнула голову, но вдруг, как будто спохватившись, смущенно повернулась к Антуану: – Я вас шокирую?
– Нет!
Это "нет" сорвалось с губ так непроизвольно, что Антуан сам удивился; удивился тому, что сейчас ему бесконечно более чужд патриотизм таких, как г-жа де Фонтанен, чем негодование и суровые обличения таких, как Женни. И, вспомнив о Жаке, он повторил в тысячный раз: "Насколько ближе он был бы мне сейчас, чем прежде!"
Они вошли в парк.
Женни вздохнула; ей было жаль расставаться с Антуаном. Она нежно улыбнулась ему.
– Как я вам благодарна... Как хорошо поговорить от всей души.
X. Свидание в госпитале с г-жой де Фонтанен
Чугунная с резьбой калитка виллы (с вычурной монограммой О.Т., еще сохранившей почти всю свою позолоту) была открыта. Колеса санитарных карет проложили глубокие колеи в аллеях, где не осталось и следа тонкого гравия, который каждое утро по распоряжению г-на Тибо разравнивали граблями. Сквозь ветви был виден освещенный солнцем фасад дома, в открытых окнах весело бились новые занавески в красную полоску.
– Вот оно, мое царство, – бельевая, – сказала Женни, показывая на старый каретный сарай. – Я ухожу... Пройдите через веранду и поверните направо, в контору. Мама там.
Оставшись один, Антуан решил передохнуть. Каждый куст, каждый изгиб аллеи, на который падал его взгляд, снова становился родным. Звуки пианино, которые временами доносились до него, напомнили ему вдруг далекое прошлое: Жиз на высоком табурете, о косой за плечами, неверными пальчиками разыгрывает гаммы, повинуясь бдительному взору старушки Мадемуазель и властному ритму метронома.
Через густую листву он увидел оживленную, как на гуляний, толпу: молодые люди в бескозырках и в серых фланелевых пижамах, рассевшись на ступеньках террасы, болтали, греясь на солнце. Другие играли в карты на садовых столах или читали газеты. Двое солдат в синих форменных штанах и обмотках, в одних рубашках, подрезали на лужайках газон, и Антуан узнал раздражающее щелканье катка. Немного подальше, под старым буком, несколько выздоравливающих солдат плескались у фонтана, и слышно было, как подставленные под струю котелки стукаются о брюхо бронзовой лягушки.
При виде незнакомого военного врача солдаты, сидевшие на ступеньках, встали, отдавая честь. Антуан поднялся по лестнице. Веранду застеклили и превратили в зимний сад. Здесь было жарко и душно, как в оранжерее. Тут лежали больные, которые по состоянию здоровья не могли еще выходить. Налево стояло пианино – то самое старенькое пианино из светлого ореха, на котором в детстве упражнялась Жиз. Солдат, сидя на табуретке, тыкал непослушным пальцем в клавиши, стараясь подобрать припев "Мадлон". Пианино замолкло, игравший поднес руку к бескозырке – отдать честь военному врачу. Антуан прошел в гостиную, пока еще безлюдную и тихую. Она стала похожа на вестибюль отеля. Кресла и стулья стояли вокруг четырех ломберных столов.
Дверь в кабинет г-на Тибо была закрыта. На пришпиленной кнопками картонке Антуан прочитал "Канцелярия". Он вошел. И сначала никого не увидел. В комнате все осталось по-прежнему: большой дубовый стол, кресло, книжные шкафы торжественно красовались на своих привычных местах. Но кабинет был перегорожен ширмами. Когда хлопнула дверь, стрекот пишущей машинки затих, и голова юноши выглянула из-за ширмы. Разглядев вошедшего, юноша радостно воскликнул:
– Господин доктор!
Антуан недоуменно улыбнулся. Говоря по правде, он не сразу узнал юношу, который бросился ему навстречу; но сообразил, что это, должно быть, Лулу, младший из двух сирот с улицы Вернейль, мальчик, которому он когда-то, очень давно, вскрыл нарыв на руке. (Уезжая в начале войны из Парижа, Антуан поручил обоих ребят Клотильде и Адриенне. Он смутно припоминал, что г-жа де Фонтанен, как ему сообщили, устроила мальчика в госпитале.)
– Как ты вырос! – сказал Антуан. – Сколько же тебе лет?
– Призыва двадцатого года, господин доктор.
– А что ты здесь делаешь?
– Сначала работал письмоносцем, а теперь веду переписку.
– А брат?
– В Шампани... Был ранен, – вам писали, да? В руку. В апреле семнадцатого года под Фимом. Его призвали в шестнадцатом году... Ему оторвало два пальца... К счастью, на левой руке.
– И он вернулся на фронт?
– Ну, этот умеет выкручиваться! Пристроился к метеорологической службе. И теперь может быть спокоен. – Лулу посмотрел на Антуана с любопытством и жалостью и пробормотал: – А вы... Это газ, да?
– Да, – ответил Антуан.
Он устало опустился в низенькое кресло с золочеными гвоздиками, обитое гранатовым плюшем, которое напомнило ему детство.
– Такая пакость эти газы, – заявил Лулу серьезно, как взрослый. По-моему, это просто нечестно... не по правилам...
– Госпожа де Фонтанен у себя? – перебил его Антуан.
– Она наверху... Я ей сейчас скажу... Мы ждем новую партию раненых; приходится ставить койки всюду.
Антуан остался один. Один на один со своим отцом. Властный дух г-на Тибо обитал еще в этой комнате. Он исходил от каждой вещи, даже от самого их расположения, раз и навсегда установленного: от чернильницы с серебряной крышечкой, от лампы на письменном столе, от вытиралки для перьев, от барометра на стене. Дух столь неистребимый, что перестановка мебели или новые ширмы, поставленные поперек комнаты, не могли вытравить его: он упрямо витал здесь, в этом доме, который в течение полувека наполнял своим всеподавляющим господством старый Тибо. Стоило Антуану взглянуть на дверь, выкрашенную под дуб, и сразу же он слышал, как под рукой отца она хлопала с каким-то особенным незабываемым звуком: яростно и вместе с тем сдержанно и осторожно. Стоило ему взглянуть на протоптанный посредине ковер, и сразу же вспоминался отец в визитке с развевающимися фалдами: вот он грузно шагает от книжных шкафов к камину и обратно, заложив за спину большие узловатые руки и полузакрыв глаза. И достаточно было взглянуть на копию с картины Бонна "Христос" и на кресло под ней, теперь никем не занятое, с вытесненными на коже инициалами, как он сразу ощущал присутствие г-на Тибо: вот он тяжело усаживается в любимое кресло, сутулится и, задрав вверх бородку, обращается к назойливому посетителю; вот он, прежде чем заговорить, снимает пенсне и кладет его в жилетный карман четким и сосредоточенным жестом, напоминающим крестное знамение.
Антуан услышал скрип открывающейся двери и поднялся с места. В комнату вошла г-жа де Фонтанен.
На ней был больничный халат, как на всех санитарках, но волосы, совсем седые, она не повязала косынкой. Лицо поражало бледностью и худобой. "Как у сердечников... – машинально подумал Антуан. – Ей недолго жить".
Госпожа де Фонтанен протянула гостю обе руки, усадила его и уселась сама по другую сторону стола, на кресле с вензелями. Очевидно, это было излюбленное место "гугенотки". ("Если бы покойный г-н Тибо вернулся...")
Она сразу же заговорила о здоровье Антуана. За несколько минут ожидания он немного отдышался и улыбнулся ей в ответ.
– Как видите, чудом все-таки уцелел. К счастью, организм у меня крепкий.
В свою очередь, он спросил ее о госпитале, о ее теперешней жизни. Она сразу воодушевилась:
– Здесь нет никакой моей заслуги. У меня превосходный персонал. И всем распоряжается Николь. Она ведь получила диплом, вы знаете?.. Это огромная для меня помощь... Да, чудеснейший персонал! И весь исключительно состоит из молодых женщин и девушек, которые живут в Мезоне, так что все мои комнаты отданы в распоряжение моих больных. И все мои сестры милосердия работают у меня бесплатно, благодаря этому я могу сводить концы с концами, хотя субсидия весьма скромна. Мне, впрочем, очень много помогают! С первого же дня! Мезон-Лаффит выказал себя таким великодушным! Подумать только, все, что здесь есть, – кровати, тазы, посуда, белье, – словом, всем этим меня снабдили соседи. Сейчас мы ждем новую партию раненых... Николь и Жизель поехали собирать белье. Не сомневаюсь, что они привезут все, что мне нужно. – Подняв глаза к небу, торжествующе улыбаясь, вся исходя благодарностью, она, казалось, возносила хвалу всевышнему за то, что он населил мир, и в первую очередь Мезон-Лаффит, услужливыми созданиями и сердобольными душами.
Госпожа де Фонтанен подробно описала все усовершенствования, внесенные ею в устройство виллы Тибо, и поделилась своими планами на будущее. Мысль о том, что война и жизнь при госпитале могут когда-нибудь кончиться, и в голову ей не приходила.
– Пойдемте, я покажу вам госпиталь, – бодро сказала она.
И действительно, вилла стала неузнаваемой. Бильярдную отдали под процедурную; буфетную превратили в приемную врача, в ванной устроили перевязочную. В огромной, хорошо отапливаемой оранжерее стояли в ряд двенадцать коек.
– А теперь поднимемся на второй этаж.
Спальни были превращены в палаты, пустынные в этот час. В первом этаже помещалось пятнадцать больных, десять во втором, и на самом верхнем стояло шесть дополнительных коек для экстренных случаев.
Антуану очень хотелось взглянуть на свою бывшую спальню, но она была заперта на ключ. Ее должны были продезинфицировать после паратифозного больного, которого сегодня утром перевезли в Сен-Жерменский госпиталь.