Текст книги "Семья Тибо (Том 3)"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 46 страниц)
Ваш друг А.
Этот новый способ лечения я применяю так же добросовестно, как и прежние. Смешно, не правда ли? Обращение врача со мной странно изменилось. Так, хотя он замечает, что мне лучше, он не смеет сказать мне об этом, избавляет меня от обычных "вы сами видите..." и т.д. Но зато чаще навещает меня, приносит газеты, пластинки, всячески выказывает мне свое расположение. Вот ответ на Ваш вопрос. Нигде мне не было бы удобнее ждать конца, чем здесь.
Госпиталь No 23 в Руайяне,
Нижняя Шаранта... 29 июня 1918 г.
Господин доктор!
Уехав из Гвинеи осенью 1916 года, я получила Ваше письмо от мая месяца сего года только сейчас, в Руайяне, где я работаю сестрой в хирургическом отделении. Я действительно вспоминаю о посылке, о которой Вы упоминаете в Вашем письме, но не так все ясно помню, чтобы ответить на все Ваши вопросы. Я совсем не знала ту особу, которая дала мне это поручение для Вас, и в нашу больницу ее приняли в очень тяжелом состоянии – в приступе желтой лихорадки, от которой она умерла через несколько дней, несмотря на все старания доктора Лансело. Было это, думаю, весной 1915 года. Помню также, что ее срочно высадили из-за болезни с пакетбота, который остановился у нас в Конакри. Когда я была на ночном дежурстве, больная пришла в себя на короткое время а то она не переставая бредила – и дала мне эту вещь и Ваш адрес. Могу заверить, что она мне не поручала Вам писать. Должно быть, она прибыла на пакетботе совсем одна, потому что ее никто не навещал за эти два-три дня, пока длилась агония. Думаю, что она погребена в общей могиле, на европейском кладбище. Директор госпиталя, г-н Фабри, если он только еще там, мог бы разыскать записи в книгах и сообщить Вам имя этой дамы и дату ее кончины. Очень жаль, что у меня лично не сохранилось никаких воспоминаний, которыми я могла бы с Вами поделиться.
Примите, господин доктор, и т.д.
Люси Бонне.
P.S. Распечатала письмо, чтобы сообщить Вам еще следующее. Я вспомнила, у этой дамы был большой черный бульдог, которого она называла не то Гирт, не то Гирш и которого она звала все время, когда приходила в себя, но его нельзя было держать в отделении, потому что это запрещено правилами. Собака была очень злая. Одна моя приятельница-сиделка взяла ее себе, но пес доставил ей много хлопот, с ним никак нельзя было справиться, и в конце концов пришлось его отравить.
XVI. Дневник Антуана
ДНЕВНИК АНТУАНА
ИЮЛЬ
Мускье, 2 июля 1918 г.
Только что в коротком полузабытьи сна видел Жака. Уже на исходе ночи, не могу восстановить все звенья. Действие происходило на Университетской улице, в прежние времена, на первом этаже. Вспомнил то время, когда мы жили вместе, были так близки. Среди прочих воспоминаний: день, когда Жак вышел из исправительного заведения и я поселил его у себя. Я сам взял его к себе, чтобы освободить от опеки отца. И все же я не мог подавить какое-то очень гадкое, враждебное чувство, вроде эгоистического раскаяния. Помню очень хорошо, что я подумал: "Пожалуй, пусть живет у меня, но лишь бы это не нарушило моих привычек, не помешало работе, моему успеху". Успех! На протяжении всей моей жизни этот рефрен "успех!" – мой девиз преуспеть – моя единственная цель, пятнадцать лет трудов, а сейчас это слово преуспеть, на этой постели, – какая ирония!
Тетрадка. Вчера по моей просьбе наш эконом купил мне тетрадку в писчебумажном магазине в Грассе. Ребячество больного? Все может быть. Увидим. Мои письма к Женни показывают, какое облегчение я испытываю, записывая свои мысли. Никогда, даже в шестнадцать лет, я не вел дневника, как Фред, Жерброн и многие другие. Немного поздновато. Не настоящий дневник, а просто так: отмечать, если придет охота, мысли, которые меня мучают. Из гигиенических соображений, конечно. В больном мозгу, измученном бессонницей, любая мысль становится навязчивой. Писание облегчает. И потом все-таки развлечение, убиваешь время. Убивать время – мне, который некогда считал, что его так мало. Даже на фронте, даже этой зимой в клинике я жил со страшным напряжением сил, я всю жизнь не упускал ни часу, теряя представление о беге времени, не сознавая настоящего. А с того момента, как мои дни сочтены, часы стали нескончаемо долгими.
Ночь провел сносно. Утром 37,7.
Вечером.
Усилилась одышка. Температура 38,8. Межреберные боли. Нет ли поражения со стороны плевры?
Изгнать призраки, пригвоздить их к бумаге.
Целый день думал над вопросом о наследстве. Организовать свою смерть. (Какая упорная забота об организации! Но сейчас ведь дело не во мне, а в них, в мальчике.) Десятки раз считал и пересчитывал – продажа виллы в Мезоне, сдача внаем дома на Университетской улице, продажа лабораторного оборудования. Или же сдать помещение какому-нибудь предприятию химических изделий? Штудлер мог бы этим заняться. Или, на худой конец, мог бы организовать разборку аппаратуры и найти покупателя.
Не забыть о Штудлере, который после войны очутится без работы и средств.
Оставить записку ему и Жуслену относительно документов, записей. (Библиотека при факультете?)
3 июля.
Люка сообщил мне результаты анализа крови. Явно плохие. Бардо своим тягучим голосом вынужден был подтвердить: "Не блестяще". Где моя чудесная прежняя кровь! Когда я выздоравливал в Сен-Дизье, после первого ранения, как я верил в то, что сколочен крепко! Как гордился составом своей крови, быстрым зарубцеванием! И у Жака такая же кровь – кровь Тибо.
Спросил Бардо о возможности осложнения на плевру: "Недостает только, чтобы у меня началось нагноение..." Наш добродушный великан пожал плечами, внимательно осмотрел меня. Говорит, что бояться нечего.
Кровь Тибо. Кровь Жан-Поля! Моя прекрасная кровь прежних времен, наша кровь, теперь ее поток бьется в артериях этого малыша!
Во время войны я ни разу не принимал мысли о смерти. Ни разу, даже на секунду, не хотел пожертвовать своей шкурой. И даже сейчас отказываюсь принести себя в жертву. Я больше не могу строить иллюзий, я обязан отдать себе отчет, ждать неминуемого. Но я не могу принять и не могу примириться, то есть стать соучастником.
Вечером.
Я отлично знаю, в чем могли бы проявиться разум, мудрость, человеческое достоинство; в том, чтобы снова осознать мир и его непрерывное становление как таковое. Не через мою личность и мою близкую смерть. Запомнить твердо, что я – лишь незначительная частица вселенной. Негодная частица. Ну что ж. Ничего не поделаешь! Что это по сравнению со всем тем, что будет продолжать свое существование после меня?
Незначительная – да, но я-то придавал ей такое огромное значение!
Однако попытаемся.
Не позволять индивидуальному ослеплять себя.
4 июля.
Сегодня славное письмо от Женни. Много очаровательных подробностей о Жан-Поле. Не мог удержаться и прочел эти строчки Гуарану, который помешан на своих двух малышах. Надо, чтобы Женни сфотографировала его.
Надо также решиться написать то письмо. Трудно. Должен сделать это в первую же ночь, как отдышусь.
Какое чудо, именно чудо, – появление этого ребенка как раз в тот момент, когда обе линии – отцовская и материнская, Тибо и Фонтанены – уже почти угасли, не произведя ничего стоящего! Какие черты унаследовал он от матери? Лучшие, надеюсь. Но одно я знаю наверное, в одном не сомневаюсь – в ребенке течет наша кровь. Решительный, волевой, умный. Сын Жака, настоящий Тибо.
Весь день думал о нем. Этот неожиданный прилив живительных соков, который выгоняет в назначенный час новую ветвь из нашего ствола... Действительно ли безумие воображать, что это какое-то предназначение судеб? Какой-то высший промысел? Фамильная гордыня, безусловно. Но почему бы в этом ребенке не видеть предназначения? Завершения смутных стремлений целого рода, направленных на создание высшей разновидности семейства Тибо? Гений, которого природа обязана неминуемо создать после того, как она создавала лишь несовершенные прообразы его: моего отца, моего брата и меня? Эти неукротимые порывы ярости, эта властность, которые жили уже в нас, прежде чем перейти в него, почему на сей раз не расцвести им, не стать подлинно творческой силой?
Полночь.
Бессонница. "Изгонять" призраки.
Вот уже полтора месяца, семь недель, как я узнал, что безнадежен. Эти слова: узнать, что безнадежен, эти слова, которые я только что написал, так похожи на все остальные, и все думают, что понимают их, и, однако, никто, кроме осужденных на смерть, не может до конца проникнуть в их смысл... Молниеносный переворот, который сразу опустошает всего человека.
И все же, казалось бы, что врач, который живет в постоянном общении со смертью, должен бы... Со смертью? С чужой смертью. Пытался не раз найти причины этой физической невозможности приятия смерти (что, быть может, обусловлено моей жизнеспособностью, ее особыми свойствами. Мысль, которая пришла мне сегодня вечером).
Эту мою былую жизнеспособность, эту активность, которую я старался непрерывно применять на деле, это умение вновь и вновь вставать на ноги, сопротивляемость – все это я объясняю в значительной степени свойственной мне потребностью продолжить себя через созидание: "пережить себя". Инстинктивный страх исчезнуть бесследно (присущий всем, конечно, но в весьма различных степенях) у меня – наследственный. Много думал об Отце. Его навязчивое желание всему присвоить свое имя: своим исправительным колониям, премиям за примерное поведение, площади в Круи, желание, – впрочем, осуществившееся, – видеть свое имя – "Основано Оскаром Тибо" – на фронтоне исправительных заведений, желание, чтобы имя Оскар (единственное, что в его документах принадлежало только ему, а не всей семье) носило все его потомство и т.д. Мания нацеплять свои вензеля буквально повсюду: на ворота сада, на сервизы, на корешки книг, даже на спинки кресел!.. Это не просто инстинкт собственника (или, как я тогда думал, признак тщеславия). Великолепная потребность бороться против исчезновения, оставить след по себе. (Загробная жизнь, потусторонняя жизнь, по-видимому, не устраивала.) Потребность, которую унаследовал и я. Я тоже таил надежду связать свое имя с каким-нибудь своим творением, которое пережило бы меня, с открытием и т.д.
Да, от отцовского наследия не уйти!
Семь недель, пятьдесят дней и ночей лицом к лицу с уверенностью! Без минуты колебаний, сомнений, иллюзий. Однако, – это-то мне и хочется отметить, – в подобном состоянии одержимости есть свои просветы, короткие интервалы, минуты не то чтобы полного забвения, нет, но ослабления навязчивой мысли... У меня бывают, и все чаще и чаще, мгновения, две-три минуты, максимум – пятнадцать – двадцать, в течение которых уверенность, что я умру, отступает на задний план, чуть-чуть мерцает. Когда я снова могу жить, внимательно читать, писать, слушать, спорить, одним словом интересоваться чем-то вне моего состояния, как будто я освобождаюсь от некоего гнета, владеющего мной; однако одержимость остается, я не перестаю все время ощущать ее на заднем плане, в каком-то уголке. (Ощущение, что она здесь, не покидает меня даже во сне.)
6 июля, утро.
Начиная с четверга – улучшение. Когда я перестаю страдать, все мне кажется хорошим, почти прекрасным. В утренних газетах статья об успехах итальянцев в дельте Пьявы, пожалуй, доставила мне давно не испытанное удовольствие. Хороший признак.
Ничего не писал вчера. Когда я вышел в сад, спохватился, что оставил тетрадь в комнате. Лень было подыматься, но весь вечер мне чего-то недоставало. Начинаю входить во вкус этого времяпрепровождения.
Некогда писать сегодня. Многое надо занести в черную тетрадку. Заметил, что стал понемногу забрасывать тетрадь, с тех пор как веду дневник. Довольствуюсь только коротенькими записями. Между тем важна именно черная тетрадка, она должна быть на первом месте. Поделить все на две части: дневник – для "призраков" и черная тетрадка – для наблюдений над собой, записей температуры, процедур, результатов лечения, вторичных реакций, процесса интоксикации, разговоров с Бардо и с Мазе и т.д.
Я не преувеличиваю значения этих заметок, но все же считаю, что ежедневные записи с первого дня болезни, которые ведет больной, отравленный газами, больной и врач одновременно, могут, при современном состоянии науки, составить сводку клинических наблюдений, польза которых бесспорна. Особенно если довести их до самого конца. Бардо обещал опубликовать их в "Бюллетене".
Вчера уехал наш толстяк Делаэ. Выписан как выздоравливающий. Верит, что поправился совсем. Быть может, и так, кто знает? Зашел ко мне попрощаться. Держался неловко, делал вид, что опаздывает и торопится. Не сказал мне на прощание: "Еще увидимся", – или что-нибудь в этом роде. Жозеф, который убирал мою комнату, должно быть, заметил это, потому что, как только за Делаэ закрылась дверь, сразу же сказал: "Вот видите, господин майор, выкарабкаться не так уж трудно!"
Я чуть было не написал сейчас: "Если я еще живу, то только благодаря моим врачебным записям". Уяснить себе вопрос о самоубийстве. Пора наконец сознаться, что черная тетрадка – только предлог. Каких только комедий не разыгрываешь перед самим собой! Странно. Мне неприятно сознаваться, что я никогда не испытывал по-настоящему желания покончить с собой. Никогда, даже в самые худшие минуты! Если нужно было решиться на такой шаг, так это в Париже, в то самое утро, когда я купил ампулы, которые... Я действительно об этом думал, садясь в поезд... И с того утра я начал комедию с записями. Как будто существует некий последний долг, который необходимо выполнить, прежде чем исчезнуть. Как будто я обязан был закончить труд целой жизни, как будто я в самом деле верю, что эти врачебные записи могут преодолеть, уравновесить соблазн. Недостаток мужества? Нет и еще раз нет! Если бы искушение было подлинным, страх меня не удержал бы. Нет. Не мужества мне не хватало, а желания. Истина в том, что искушение всякий раз было слишком мимолетным. И я без труда отгонял его от себя (симулируя силу духа и ухватившись за предлог: надо, мол, вести записи...).
И, однако, если только смерть не наступит внезапно – что, увы, маловероятно, – я знаю, что не буду ждать естественного конца, я это знаю. Здесь я искренен и полностью отдаю себе отчет в этом. Мой час наступит, в этом я уверен. Нужно только дождаться его. Ампулы здесь, у меня под рукой. Одно движение руки. (Вопреки всему, эта мысль умиротворяет).
Вечером.
Перед завтраком Гуаран принес нам на веранду швейцарскую газету, где полностью помещена последняя речь Вильсона. Он прочел ее вслух. Волновался, и мы тоже. Каждое послание Вильсона – как поток свежего воздуха, проносящийся над Европой. Невольно приходит на мысль обрушившаяся шахта, куда накачивают кислород, чтобы заживо погребенные не задохнулись, могли бы дождаться, пока подоспеет помощь.
7 июля, 5 часов утра.
Навязчивая мысль. Стена, я наталкиваюсь на стену. Подымаюсь, бросаюсь снова, снова стена, я снова падаю и снова начинаю все сначала. Стена. В какие-то мгновения – сам тому не веря ни на секунду – я стараюсь внушить себе, что, может быть, это неправда, что, может быть, я не обречен. Только предлог, чтобы вновь и вновь строить всю цепь рассуждений, которые каждый раз неизбежно бросают меня на эту стену.
После обеда, в саду.
Перечел послание Вильсона. Гораздо более ясное, чем предыдущее. Уточняет свою концепцию мира, перечисляет условия, необходимые для того, чтобы урегулирование было "окончательным". Проект, волнующий своим размахом: 1) упразднение во всем мире политических систем, способных привести к новым войнам; 2) никаких изменений границ или пределов территорий без предварительного совещания заинтересованных держав; 3) принятие всеми государствами кодекса международного права, законы которого они все обяжутся соблюдать; 4) создание международной организации с функциями арбитражного суда, где будут представлены, без всяких различий, все нации цивилизованного мира.
(Я с каким-то детским удовольствием переписываю эти слова, заношу их в свой дневник. Ощущение большей причастности, сотрудничества.)
Эта тема у всех на устах. Пламя надежды озаряет все лица. И как волнует мысль, что точно так же чувствуют себя повсюду, во всех городах Европы, Америки! Отзвуки этой речи в каждой части, отведенной на отдых, в каждом уголке окопа! Все ведь так устали убивать друг друга в течение четырех лет! (Убивать друг друга в течение веков по приказу правителей...) Этого призыва к разуму ждали. Будет ли он услышан власть имущими? Только бы хоть на сей раз взошли семена, и взошли повсюду! Цель так ясна, так разумна, так отвечает самому предназначению человека, нашим сокровеннейшим инстинктам! Осуществление этого замысла породит тысячи проблем, потребует длительных усилий; но можно ли сомневаться в том, что именно на этот, и только на этот, путь должно любой ценой стать человечество завтрашнего дня? Четыре года войны, и единственный результат ее – истребление людей, груды развалин. Самые безрассудные паладины завоеваний вынуждены признать, что война стала для человека, для государства катастрофой, которую ничто не может окупить!
Итак? Раз вся нелепость войны доказана на опыте, раз к этой мысли приводят соображения политиков, вычисления экономистов, инстинктивное возмущение масс, – что сможет помешать установлению прочного мира?
После завтрака – приступ удушья. Укол. Потом отдых в шезлонге, в тени олив. Слишком устал, чтобы взяться за письмо к Женни, хотя очень хочется ей написать.
Присутствую при споре между Гуараном, Бардо и Мазе. Основная идея Вильсона: система международного арбитража. На этом никто ничего не теряет, а выгоды для каждого государства неисчислимы. И еще одно, о чем редко думают: деятельность этого высшего трибунала оградит больное самолюбие, чувствительность наций, что столько раз приводило к войне. Гордость и престиж народов, правительств или отдельных правителей – как бы мнительны они ни были – будут меньше страдать, подчиняясь решениям международного суда, вершащего дела во имя общих интересов всех государств, чем сейчас, когда приходится капитулировать перед угрозой соседа или под давлением враждебной коалиции. Этот трибунал (говорил Гуаран) должен быть учрежден, как только кончатся военные действия, и, во всяком случае, до сведения счетов. И тогда условия мира будут устанавливаться не сварливой распрей противников, а спокойным и мирным обсуждением, международным Сообществом наций; оно будет судить с недосягаемой высоты, определит ответственность каждого и обеспечит беспристрастность приговоров.
Сообщество наций. Единственное средство, и средство безошибочное, чтобы сделать в будущем невозможными войны; ибо, когда государству будет угрожать другое государство или нападет на него, все государства автоматически объединятся против агрессора и силой парализуют его действия, принудив его подчиниться арбитражу.
Надо смотреть еще дальше. Это Сообщество наций должно быть застрельщиком подлинно интернациональной политики и экономики, должно привести к всеобщему организованному сотрудничеству, которое будет наконец осуществлено в масштабе всей планеты. Новый этап, этап решающий для судеб нашей цивилизации.
Гуаран высказал по этому поводу много весьма разумных мыслей. Вспоминаю, что нередко бывал несправедлив по отношению к Гуарану. Меня раздражали его манеры типичного питомца Эколь Нормаль, который корчит из себя всезнайку. Да и тон его также: как будто он все еще вещает с кафедры учителя истории в лицее Генриха IV... Но он и правда много знает. Следит за ходом событий, ежедневно читает девять-десять наших газет, получает каждую неделю кучу швейцарских газет, журналов. Короче говоря, ум вполне уравновешенный. (Я всегда питал слабость к уравновешенным.) Старается разобраться в современных событиях, отступив от них на какое-то расстояние, как истый историк, и это меня пленяет.
Вуазене также принял участие в споре ("Гуаран и Вуазене, – говорит Бардо, – единственные в клинике, у которых почти не затронуты голосовые связки... Вот они и пользуются").
Сегодня чувствовал себя неплохо. Больше, чем уколам, я обязан этим, пожалуй, Вильсону!
Прибавлю от себя: Сообщество наций поможет создать на развалинах этой войны нечто абсолютно новое – мировую совесть. И человечество сделает решительный скачок к справедливости и свободе.
11 часов вечера.
Просматривал газеты. Словоблудие, мерзкое скудоумие. Кажется, Вильсон сейчас действительно единственный государственный деятель, которому дано широко смотреть на вещи. Демократический идеал в самом благородном понимании этого слова. По сравнению с ним наши французские (или английские) демагоги кажутся мелкими аферистами. Все они в той или иной степени орудие тех самых империалистических традиций, которые они притворно осуждают, когда речь идет об их противниках.
Говорил об Америке и демократии с Вуазене и Гуараном. Вуазене прожил несколько лет в Нью-Йорке. Устойчивость Соединенных Штатов, безопасность. Гуаран, увлекшись, предсказывает в припадке ясновидения, что в XXI веке страны Европы будут покорены желтой расой, а будущее белой расы ограничится Американским континентом.
2 часа утра.
Бессонница. Забылся на минуту, видел во сне Штудлера. Париж, лаборатория. Халиф в халате, кепи на голове, бородка коротко подстрижена. Я с жаром рассказываю ему что-то, что – уже не помню. Может быть, о Вильсоне или о Сообществе наций... Он оглядывается и косится на меня через плечо большим влажным глазом: "Черта ли тебе в этом, раз ты все равно подохнешь?"
По-прежнему думаю о Вильсоне. (Да не осудит меня Халиф.) Вильсон, кажется мне, предназначен к той роли, которую он взял на себя. Чтобы конец этой войны стал концом всех войн вообще, мир должен быть делом человека нового, человека со стороны, не отягощенного ни старыми счетами, ни злобой; человека, который ничем не был бы похож на наших европейских заправил, вот уже четыре года бьющихся в судорогах войны, в остервенении стремящихся раздавить противника. Вильсон человек другого полушария. Представитель страны, которая является воплощением союза в условиях мира и свободы. И за ним стоит четверть обитателей земного шара! Каждый здравомыслящий американец не может не думать: "Если мы сумели построить наше государство и сохранить в течение столетия прочный и конструктивный мир, почему же невозможно создание Соединенных Штатов Европы85
[Закрыть]?". Вильсон продолжает линию Георга Вашингтона и прочих. (Он сам сознает это. Намекает на это в своей речи.) Того Вашингтона, который ненавидел войну и который тем не менее воевал, дабы избавить от войны свою страну. Про себя он думает (по словам Гуарана), что таким путем освободит весь мир; что, если ему удастся создать из этих маленьких враждующих государств обширную мирную конфедерацию, пример будет неотразимым для старого континента (которому понадобилось бы сто лет, чтобы это понять)!
Я пишу, а стрелки бегут по циферблату... Вильсон помогает мне держать призраки на почтительном расстоянии!
Волнующие проблемы, даже для "мертвеца в отпуску". В первый раз по возвращении из Парижа я почувствовал интерес к будущему. К тому будущему, которое начнется с окончанием войны. Всякая вера будет утрачена на долгие годы, если восстановленный мир не переплавит, не перестроит, другими словами – не сплотит истекающую кровью Европу. Да, если вооруженные силы останутся по-прежнему основным орудием политики государств, если каждая нация, скрывшись за своими пограничными столбами, будет по-прежнему единственным судьей своих поступков и не захочет обуздывать свои аппетиты; если федерация европейских государств не приведет к установлению экономического мира, как того хочет Вильсон, со свободным торговым обменом, с упразднением таможенных барьеров и т.д.; если эра международной анархии не отойдет окончательно в прошлое; если народы не принудят свои правительства установить наконец режим всеобщего порядка, основанного на праве, – тогда все придется начинать заново, тогда, значит, вся пролитая сейчас кровь была пролита понапрасну.
Но иной раз исполняются и самые смелые надежды. (Пишу это, словно и я тут буду "при чем-то"...)
8 июля.
Тридцать семь лет. Последняя годовщина!..
Жду колокола к обеду. Прачка со своей дочерью прошла через террасу, несут тюки белья. Вспоминаю, какое волнение охватило меня недавно, когда я понял – по необычайному выгибу поясницы, по стесненным движениям бедер, что она беременна. Почти незаметно, месяца три, самое большое – четыре. Острое чувство страха, жалости, зависти, отчаяния! Человек, у которого нет будущего, и вот почти осязаемая тайна этого будущего! Этот зародыш, который еще так далек от жизни и которому предстоит прожить целую неведомую жизнь! Рождение новой жизни, которому не может помешать моя смерть...
В саду.
Вильсон по-прежнему занимает все умы. Бридж забыт. Даже в адъютантском "клубе" вот уже два часа разглагольствуют, не притрагиваясь к картам.
И газеты тоже полны комментариев. Бардо сказал сегодня: знаменательно, что цензура не препятствует умам волноваться миражами будущего мира. Хорошая статья в "Журналь де Лозанн". Цитируют речи Вильсона от января 1917 года: "мир без победы" и "последовательное ограничение национальных вооружений, вплоть до всеобщего разоружения". (Январь 1917 года. Вспоминаю знакомые места, развалины позади высоты 30486
[Закрыть]. Сводчатый потолок погреба, где помещалась столовая. Споры о разоружении с Пайеном и беднягой Зейертом.)
Не мог дописать. Вошел Мазе с анализом. Уменьшение хлористых соединений, и особенно фосфатов.
Погода грозовая, томящая. Едва дотащился до нории, чтобы послушать, как журчит вода. Все труднее и труднее становится читать, следить, не отвлекаясь, за развитием чужой мысли; за своей – еще куда ни шло. Этот дневник для меня – отдушина. Но ненадолго. Покуда возможно, пользуюсь отсрочкой.
Речь Вильсона от января 17-го года. Разоружение. Главная цель. Разговоры за столом по утрам. Все единодушны, за исключением Реймона. Говорились вещи, которые говорятся сегодня повсюду, но которых не посмели бы сказать, даже подумать не посмели бы, всего два года назад: армия – пиявка, сосущая кровь нации. (Образ разительный, образ ad usum popoli:[31]31
Для народа (лат.).
[Закрыть] каждый рабочий, занятый вытачиванием снарядов, выбывает из рядов полезных тружеников и тем самым становится паразитом, существующим за счет коллектива.) Государство, где треть бюджета пожирается расходами на вооружение, не может существовать; всеобщее разорение или война – иного исхода нет. Нынешняя катастрофа возникла как роковое следствие роста вооружений, не прекращавшегося в течение сорока лет. Прочный мир немыслим без всеобщего разоружения. Истина, которую твердили сотни раз. Твердили понапрасну, и вот почему: в эпоху вооруженного мира наивно думать, что правительства, исповедующие примат силы над правом, готовые в любую минуту броситься друг на друга, бесповоротно втянутые в гонку вооружений, – наивно думать, что такие правительства решатся по взаимному согласию дать задний ход и откажутся от своей безумной тактики. Но все это может перемениться завтра, в час установления мира. Поскольку все страны Европы должны будут начать жизнь сначала. На пустом месте. Война доведет их до полного истощения, запасы оружия иссякнут, придется все делать сызнова, на новых основаниях. Приближается час из ряда вон выходящих событий, событий беспрецедентных, – час, когда всеобщее разоружение станет реально возможным. Вильсон понял это. Идея разоружения, провозглашенная им, не может не быть восторженно принята общественным мнением любой страны. Эти четыре года укрепили во всем мире инстинкт сопротивления войне, желание видеть, как на смену поединкам армий придет международная мораль в качестве единственного средства решения конфликтов между народами.
Надо, чтобы все это огромное большинство людей, которые хотят мира, навязало ничтожному меньшинству, заинтересованному в разжигании войны, свою мощную организацию, способную отстаивать мир в будущем. Некую Лигу наций, располагающую в случае необходимости международной полицией и облеченной властью арбитра, способного запретить навсегда применение силы. Пусть правительства устроят плебисцит по этому вопросу; в исходе не приходится сомневаться!
Сегодня утром за столом, конечно, один лишь майор Реймон негодовал против Вильсона и называл его "фанатичным пуританином, совершенно не разбирающимся в европейской действительности". Точь-в-точь Рюмель, тогда, у "Максима", Гуаран дал ему отпор: "Если мир не будет действительным миром, если мы не проникнемся заботой о справедливости, о создании единой Европы, то мир этот, за который миллионы несчастных парней заплатили так дорого, окажется просто очередным договором, пародией на мир и будет неизбежно сметен стремлением к реваншу со стороны побежденных!" – "Знаем мы, чего стоят и как долго существуют Священные союзы", – сказал Реймон. Тут я тоже вмешался в спор, и Реймон ответил мне довольно остроумно (даже очень неглупо, если хорошенько вдуматься, и менее парадоксально, чем кажется на первый взгляд): "Вы, Тибо, всегда были чересчур реалистом и потому так легко поддаетесь обаянию утопий!" (Разобраться в этом.)
Первые капли дождя. Хоть бы гроза принесла нам прохладную ночь!
9 июля, на рассвете.
Плохая ночь. Удушье. Не спал и двух часов и просыпался десятки раз.
Думал о Рашели. Этими жаркими ночами запах ее ожерелья непереносим. И она тоже нелепо погибла на больничной койке. Одна. Все мы, когда наступает конец, одиноки.
Внезапно пришла мысль, что сегодня утром, как и каждое утро, в этот самый час где-то в окопах тысячи несчастных ждут сигнала к атаке. Я цинично силился найти в этом утешение. И не мог. Скорее уж завидовал им (ведь они здоровы и могут на что-то надеяться), чем жалел за то, что им придется выйти из окопа на открытое пространство.
У Киплинга, которого я пытаюсь читать, мне попалось слово "юношеский". Я думаю о Жаке... Юношеский. Этот эпитет так подходил к нему! Он навсегда остался подростком. (Посмотреть в энциклопедии, что составляет характерные черты подростка. У Жака были они все: и пыл, и крайности, и чистота; отвага, и застенчивость, и вкус к абстракциям, и отвращение к полумерам, и обаяние, которое дается тем, кому неведом скептицизм...)
А останься он жив, он был бы и в зрелые годы только состарившимся юношей?
Перечел сегодня ночью мои записи.
Слова Реймона: утопия... Нет. Я всегда остерегался – может быть, даже слишком, – пустых увлечений, иллюзий. Всю жизнь придерживался правила, не помню чьего: "Худшее помрачение рассудка, когда веришь в существование чего-то, лишь потому, что желаешь этого". Нет и нет. Когда Вильсон заявляет: "Мы хотим только одного – чтобы общество очистилось и чтобы в нем стало возможно жить", – против этого мой скептицизм восстает. У меня нет достаточных иллюзий насчет нашей способности совершенствоваться, чтобы верить, будто мир, устроенный руками человека, может быть беспорочным. Но когда тот же Вильсон добавляет: "И чтобы это общество было надежным для миролюбивых наций", – тут я с ним согласен, это не химера. Ведь добилось же общество от индивидуумов отказа самовольно вершить свои дела и согласья подчинять свои споры воле суда. Почему же нельзя помешать правительствам натравливать народы друг на друга, когда возникают какие-нибудь раздоры? Война, по-вашему, закон природы? Но ведь и чума тоже. Вся история человечества есть победоносная борьба против злых сил. Сумели же главные нации Европы шаг за шагом выковать свое национальное единство; почему же этому движению, разрастаясь, не привести к всеевропейскому единству? Новый этап, новый уровень социального инстинкта. "А патриотические чувства?" спросит меня майор Реймон. Но ведь к войне толкает не чувство патриотизма, чувство вполне естественное, а чувство националистическое, чувство благоприобретенное и искусственное. Привязанность к своей родной почве, любовь к местному диалекту, традициям еще не предполагает свирепой враждебности к своему соседу. Пример: Пикардия и Прованс, Бретань и Савойя. В объединенной Европе патриотические чувства будут лишь приметами привязанности к родному углу.