Текст книги "Семья Тибо (Том 3)"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 46 страниц)
Он слегка приподнимает голову. Через отверстие, образуемое расставленными ногами солдат, метрах в тридцати он видит аэроплан... Бесформенная груда обломков дымится на солнце, словно погасший костер: куча железного лома, откуда свешивается несколько обуглившихся тряпок. В стороне, глубоко вонзившись в землю, стоит в траве искромсанное крыло, одинокое, как огородное пугало... Листовки! Он умирает, не сбросив ни одной из них! Все пачки здесь, уничтоженные огнем, навеки погребенные под пеплом! И никто никогда, никогда больше... Он запрокидывает голову; его взгляд теряется в ясном небе. Мучительно жаль этих бумажек... Но он слишком страдает, все остальное не важно... Эти ожоги прогрызают ему ноги до мозга костей... Да, умереть! Скорей, скорей...
– Ну? Отвечайте! Вы француз? Что вы, черт побери, делали на этом аэроплане?
Голос совсем близкий, задыхающийся, громкий, но не грубый.
Жак снова открывает глаза. Еще молодое лицо, распухшее от усталости; голубые глаза за стеклами пенсне, козырек кепи с голубым верхом. Другие голоса раздаются вокруг, перебивают друг друга, снова затихают. "Говорю вам, он уже не в себе!" – "Дал ты знать капитану?" – "Господин лейтенант, может, при нем есть документы. Надо обыскать его..." – "Ему еще повезло: дешево отделался!" – "Сейчас придет врач: за ним побежал Паскен..."
Человек в пенсне опустился на одно колено. Его плохо выбритый подбородок и шея выступают из расстегнутого мундира; на груди перекрещиваются ремни, портупея.
– Ты не говоришь по-французски? Bist du Deutch? Verstehst du?[27]27
Ты немец? Понимаешь? (искаж. нем.).
[Закрыть]
Жесткие пальцы опускаются на разбитое плечо Жака. Он издает глухой стон. Лейтенант сейчас же отнимает руку.
– Вам больно? Хотите пить?
Жак опускает ресницы в знак подтверждения.
– Во всяком случае, он понимает по-французски, – бормочет офицер, поднимаясь с земли.
– Господин лейтенант, я уверен, что это шпион...
Жак силится повернуть голову к этому крикливому голосу. В эту минуту несколько солдат отходят, и на земле, метрах в трех, становится видна какая-то темная масса, нечто без названия, обуглившееся, не имеющее ничего человеческого, кроме руки, скорчившейся в траве: вся рука, от плеча до кисти, а вместо кисти – черная птичья лапа, от которой Жак не может оторвать глаз: тонкие, нервные пальцы, растопыренные, наполовину скрюченные. Шум голосов вокруг Жака как будто затихает...
– Посмотрите, господин лейтенант, вот идет Паскен с врачом. Паскен видел все; он нес кофе охранению... он говорит, что аэроплан...
Голос отдаляется, отдаляется, поглощенный войлочной завесой. Вершина дерева на фоне неба задернулась туманом. И боль тоже отдаляется, медленно отдаляется, растворяясь в слабости, в тошноте... Листовки... Мейнестрель... Тоже умереть...
По велению чьей таинственной деспотической власти лежит он на дне этой лодки, раздавленный, раскачиваемый, бессильный? Мейнестрель – тот давно уже бросился в воду, потому что эта буря на озере слишком уж сильно качала их суденышко... Солнце жжет, как растопленный свинец. Жак тщетно старается спрятаться от его укусов. Он делает усилие, чтобы пошевелить плечами, и это заставляет его приоткрыть веки, но он тут же снова закрывает их, пронзенный до глубины зрачков золотой стрелой. Ему больно. Острые булыжники на дне лодки терзают его тело. Ему хотелось бы окликнуть Мейнестреля, но во рту у него раскаленный уголь, который прожигает ему язык... Толчок. Он болезненно ощущает его каждым кончиком нервов. Как видно, лодка, подброшенная внезапно нахлынувшей волной, стукнулась о пристань. Он снова открывает глаза... "Эй, Стеклянный, хочешь пить?" Кепи... Это спросил жандарм... Незнакомое лицо, плохо выбритое лицо деревенского кюре. Кругом грубые громкие голоса, перебивающие друг друга. Ему больно. Он ранен. Очевидно, он жертва какого-то несчастного случая. Пить... Он чувствует у своих пылающих губ край жестяной кружки. "Нет, дружище, их винтовки – это пустяки. Зато пулеметы!.. И они наставили их повсюду, эти скоты!" – "А у нас разве нет пулеметов? Вот погоди, увидишь, что будет, когда мы выставим наши!.."
Пить... Несмотря на то, что он на солнце и весь в поту, у него озноб. Его зубы стучат о жесть. Рот – сплошная рана... Он жадно отпивает глоток и давится. Струйка воды стекает по подбородку. Он хочет поднять руку – руки в кандалах и привязаны ремнями к носилкам. Ему хотелось бы попить еще. Но рука, державшая кружку, отстранилась... И вдруг он вспоминает. Все! Листовки... Обуглившуюся кисть Мейнестреля, аэроплан, пылающий костер... Он закрывает глаза; их жжет солнце, пыль, пот, жгут слезы... Пить... Ему больно. Он равнодушен ко всему, кроме своей боли... Но гул голосов, раздающихся вокруг, заставляет его снова открыть глаза.
Вокруг пехотинцы; у всех расстегнутый ворот, голая шея, волосы слиплись от пота. Они ходят взад и вперед, разговаривают, окликают друг друга, кричат. Жак лежит на самой земле, на носилках, поставленных в траву у края дороги, где полно солдат. Скрипучие фуры, запряженные мулами, медленно проезжают мимо, не останавливаясь, поднимая густую пыль. В двух метрах, на обочине, жандармы стоя пьют по очереди, не прикладываясь губами, высоко поднимая блестящую солдатскую манерку. Винтовки, составленные в козлы, сложенные штабелями ранцы бесконечной линией вытянуты вдоль дороги. Солдаты, группами расположившись на откосе, беседуют, жестикулируют, курят. Самые измученные спят на солнцепеке, растянувшись на спине, заслонив рукой лицо. В канаве, совсем близко от Жака, сложив накрест руки, лежит молоденький солдатик; широко раскрытыми глазами он смотрит в небо и жует травинку. Пить, пить... Ему больно. У него болит все: рот, ноги, спина... Лихорадочная дрожь пробегает по его телу и каждый раз исторгает у Жака глухой стон. Однако это не та острая боль, которая раздирала его сразу после падения, после пожара. Очевидно, о нем позаботились, перевязали его раны. И вдруг одна мысль пронизывает его дремлющий мозг! Ему ампутировали ноги... Какое значение имеет это теперь?.. И все-таки мысль об ампутации не покидает его. Его ноги... Он больше не чувствует их... Ему хотелось бы знать... Затянутые ремни приковывают его к носилкам. Однако ему удается приподнять затылок; он успевает увидеть свои окровавленные руки и обе ноги, выступающие из обрезанных до половины штанин. Его ноги! Они целы... Но что с ними? Они забинтованы и от колен до лодыжек вложены в лубки: это дощечки, как видно, оторванные от какого-нибудь старого ящика, потому что на одной из фанерок еще видны черные буквы: "Осторожно! Стекло!" Обессилев, он снова откидывает голову.
Вокруг голоса, голоса... Люди, солдаты... Война... Солдаты разговаривают между собой: "Один драгун сказал, что полк стягивается туда..." – "Надо идти за колонной, и все тут. Разберешься на привале". – "А вы откуда идете?" – "Почем мы знаем названия мест? Оттуда... А вы?" – "Мы тоже. Мы, знаешь ли, всего навидались с пятницы!" – "Ого! А мы-то!" – "У нас, приятель, дело обстоит просто: после начала наступления – с пятницы, седьмого, это ведь три дня, так? – мы не спали и шести часов. Верно я говорю, Майяр? И нечего жрать. В субботу вечером нас немного покормили, ну а с тех пор, как отступаем в этой неразберихе, ничего, никаких припасов! Не случись нам поживиться у земляков..." Дальше другие, сердитые голоса: "Говорю тебе, что это еще не конец!" – "А я тебе говорю, что наше дело пропащее! Верно, Шабо? Пропащее! И если мы вздумаем снова наступать, то нам крышка..."
Пожалуй, самое болезненное – рана во рту; она не дает глотать слюну, говорить, пить, почти не дает дышать. Жак пробует осторожно пошевелить языком. В глубине горла у него упорно держится вкус бензина, горелого лака...
"И потом, знаешь ли, все ночи в поле, начеку... А когда батальон подошел к Каршпаху..."
Да, у него ранен язык; он распух, разорван, с него содрана кожа... По-видимому, ему попал в лицо какой-нибудь обломок или он разбил подбородок при падении. Впрочем, нет. Ведь болит у него внутренность рта. Его ум работает. "Я поранил язык зубами", – говорит он себе наконец. Но это напряжение внимания отняло у него последние силы. Он снова опускает веки. Перед закрытыми глазами пляшут огни... В ногах не прекращается острая, колющая боль. Он слабо стонет и вдруг снова отдается ощущению покоя... забытью...
– Повсюду ожоги... ноги вдребезги... шпион.
Он открывает глаза. По-прежнему сапоги, краги.
Жандармы подошли ближе к носилкам. Вокруг них образовалась толпа. "Должно быть, этот аэроплан..." – "А, таубе? Брикар видел его..." – "Брика?" – "Нет! Брикар, долговязый унтер из пятого". – "Ничего от него не осталось, от ихнего таубе". – "Одним меньше!" – "Этому Стеклянному еще повезло... Может, выкарабкается, несмотря на свои ноги..." Голос знаком Жаку. Он поворачивает голову. Это говорит и смотрит на него пожилой жандарм, похожий на деревенского кюре, с тусклыми глазами, с облысевшим лбом, тот самый, который давал ему пить. "Еще чего!" – бросает другой жандарм, маленький, плотный, черноволосый; он похож на корсиканца; глаза у него словно раскаленные угли. "Слышите, начальник? Маржула сказал, что Стеклянный выкарабкается! Ненадолго!" Жандармский бригадир хохочет. "Ненадолго! Это верно... Паоли прав. Ненадолго!" Это высокий детина с новенькими нашивками на рукавах. У него черная, очень густая борода, из-за которой видны только две скулы цвета сырого мяса. "Если так, почему же с ним не разделались на месте?" – спрашивает кто-то из солдат. Бригадир не отвечает. "И далеко вы его потащите?" – "Надо доставить его в штаб корпуса", – поясняет корсиканец. Бригадир отворачивается, недовольный. Он брюзжит поучительным тоном: "Мы ожидаем приказа". Какой-то сержант пехоты разражается мальчишеским смехом: "В точности как мы! Вот уже два дня, как мы его ждем, этого самого приказа!" – "А вместе с ним и похлебки!" – "Ну и неразбериха!" – "Кажется, больше нет даже связистов... Полковник..." Их прерывает свисток. "Разбирай винтовки! Колонна выступает!" – "Надеть ранцы! Вставайте, вы там! Надеть ранцы!"
Шум и суматоха царят сейчас вокруг Жака. Колонна трогается в путь. Он проваливается в темную яму. Вода булькает вокруг его лодки: одна более сильная волна приподнимает ее, укачивает, относит в сторону...
"Держи правее!" – "Что случилось?" – "Правее!" Толчки. Жак открывает глаза. Перед ним спина жандарма, который несет передок носилок.
Колонна извивается, людской поток огибает мертвого мула: забытый на дороге, он лежит, раздувшийся, ногами кверху, распространяя зловоние. Солдаты отплевываются и с минуту отмахиваются от мух, облепляющих лица. Затем, ковыляя, выравнивают ряды, а подбитые гвоздями подошвы снова возобновляют свой скрежет по каменистой почве.
Который час? Лучи солнца падают отвесно и жгут лицо. Ему больно. Десять, одиннадцать часов? Куда его несут?.. Пыль такая, что ничего не видно на расстоянии нескольких метров. Слева полковые повозки продолжают ехать шагом в едком, удушливом облаке. Дорога курится, дорога воняет лошадиным навозом, мокрой шерстью, кожей, человеческим потом. Ему больно. Главное – у него нет сил. Нет сил думать, нет сил выйти из своего оцепенения. Горло его раздражено от пыли, язык окровавлен, десны пересохли от лихорадки, от жажды; он затерян в топоте этих бесчисленных ног, в этом шуме марширующей армии, затерян, и одинок, и отрезан от всего – от жизни, от смерти... В редкие минуты просветления, чередующегося с долгими промежутками бессознательного состояния или кошмара, он непрерывно повторяет себе: "Мужайся... Мужайся..." Иногда солдаты шагают так близко от носилок, что он не видит уже ничего, кроме этих покачивающихся тел, кроме стволов винтовок и воздуха, дрожащего между ним и небом; он как бы в центре волнующегося леса, который движется вперед, и его тупой взгляд упорно устремляется то на туго набитую, раскачивающуюся сумку, то на блестящую кружку, привязанную к покрытой синим чехлом манерке. Многие солдаты отпустили ремни и сдвинули ранцы на поясницу; плечи у них согнуты, лица грязны от пыли и пота. Во взглядах, которые Жак подчас ловит на себе, такое странное выражение, – внимательное и рассеянное одновременно, – смущающее и до того непонятное выражение, что у него начинает кружиться голова... Они идут, идут прямо вперед, плечо к плечу, ничего не видя, не разговаривая, шатаясь, но упорно продолжая это спасительное отступление, и силы их изнашиваются на дороге, словно стираясь на точильном бруске. Справа высокий, тощий солдат, с правильным, словно вычеканенным профилем, с повязкой санитара на рукаве, торжественно выступает, подняв голову, серьезный, сосредоточенный, точно на молитве. Слева от носилок осторожно шагает маленький хромой солдатик. Отупевший взгляд Жака устремляется на эту прихрамывающую ногу, которая запаздывает на каждом шаге и при каждом усилии немного сгибается в колене. По временам, когда какой-нибудь беспорядок расстраивает ряды, Жак видит также деревья, изгороди, луга, деревенский пейзаж, залитый солнцем... Неужели это возможно? Только что у края дороги перед ним промелькнул двор фермы: гумно с саманной крышей, серый дом с закрытыми ставнями, куча навоза, где клюют куры. До него донесся терпкий запах навозной жижи... В оцепенении он покачивается на носилках; глаза его почти все время закрыты. Его ноги... Рот... Если бы тому жандарму пришло в голову еще раз дать ему напиться... Движение то и дело прерывается; то и дело внезапные остановки, после которых солдаты, задыхаясь, вынуждены бежать, чтобы, заполнив интервал, не дать повозкам воспользоваться свободным промежутком и вклиниться в колонну. "Просто смотреть тошно! Почему это мы все идем по одной дороге!" – "Везде то же самое, приятель! Все дороги запружены обозами! Ведь отступает целая дивизия!" – "Дивизия? Говорят, весь Седьмой корпус!"
"Эй, ты! Куда бежишь?" – "Ты что, с ума спятил?" – "Эй, старина!"
Какой-то пехотинец наискось перебежал дорогу, наперерез колонне, направляясь назад, на восток, – к противнику... Не обращая внимания на оклики, он пробирается между повозками, между солдатами. Он уже немолод. У него седая борода, и она поседела не только от пыли. Он без оружия, без ранца; выцветшая солдатская шинель надета поверх крестьянских штанов из коричневого плиса. Болтающиеся от бега предметы бьют его по бедрам: патронташ, манерка, сумка. "Эй, папаша, куда бежишь?" Он увертывается от протянутых рук. У него растерянное лицо, упрямый, дикий взгляд. Губы его шевелятся: кажется, что он тихо беседует с каким-то призраком. "Ты что, домой идешь, старина?" – "Счастливо!" – "Пиши чаще!" Не поворачивая головы, не говоря ни слова, солдат устремляется вперед, перелезает через кучу камней, перепрыгивает канаву, раздвигает кусты, окаймляющие пастбище, и исчезает.
"Смотри-ка! Лодки!" – "На дороге?" – "Как так?" – "Это удирает рота понтонеров!" – "Они перерезали колонну". – "Где?" – "И верно! Погляди! Лодки на колесах! Чего только тут не увидишь!" – "Ну что, Жозеф, пожалуй, на этот раз мы раздумали переходить Рейн?" – "Быстрее!" – "Марш!" Колонна вздрагивает и трогается в путь.
Через сто метров новая остановка. "Что там еще?" На этот раз стоянка затягивается. Дорогу пересекает железнодорожное полотно, по которому тянутся бесчисленные составы пустых вагонов; их волочит пыхтящий, добела раскаленный паровоз. Жандармы опускают носилки в пыль. "Кажется, дело плохо, начальник: они отводят подвижной состав в тыл!" – посмеиваясь, говорит Маржула. Бригадир смотрит на поезд и, не отвечая, отирает пот с лица. "Гм, зубоскалит маленький корсиканец, – Маржула сильно повеселел с тех пор, как мы даем стрекача! Верно, начальник?" – "Да... – говорит третий жандарм, атлет с бычьей шеей, который, сидя на куче камней, жует кусок хлеба, третьего дня, когда мы заметили улан, ему стало сильно не по себе..." Маржула краснеет. У него большой нос, большие серые глаза, грустный, уклончивый, но не безвольный взгляд, упрямый лоб, лицо расчетливого крестьянина. Он обращается к бригадиру, который молча смотрит на него: "Что греха таить, начальник: война – это не по мне. Я не корсиканец, я никогда не любил драться".
Бригадир не слушает. Он отвернулся и смотрит вправо. Глухой, как барабанный бой, топот примешивается к шуму поезда. Вдоль железнодорожного пути рысью несется группа всадников. "Разъезд?" – "Нет, это из штаба". "Может, приказ?" – "Посторонитесь, черт побери!" Кавалерийский отряд состоит из капитана кирасир, сопровождаемого двумя унтер-офицерами и несколькими солдатами. Лошади пробираются между повозками и пехотинцами, огибают носилки, пересекают дорогу, собираются вместе по ту сторону ее и мчатся напрямик, через поля, на запад. "Этим везет?" – "Как бы не так! Говорят, что кавалерийская дивизия получила приказ зайти нам в тыл, чтобы помешать им неожиданно напасть на нас сзади!"
Вокруг носилок спорят солдаты. Между отворотами расстегнутых шинелей на потной груди у каждого висит на черном шнурке бляха, личный знак, который в случае смертельного ранения должен будет помочь опознать каждый труп. Сколько им лет? У всех помятые, грязные лица, одинаково старые. "Осталось у тебя немного воды?" – "Нет, ни капли!" – "Говорю тебе, что в ночь на седьмое мы видели цеппелин. Он летел над лесом..." – "Так мы не отступаем? Нет? Тогда чего тебе еще надо?" – "Связист из бригады слышал, как штабной офицер объяснял это Старику. Мы не отступаем!" – "Слышите, вы? Он говорит, что мы не отступаем!" – "Нет! Это называется стратегический отход. Чтобы лучше подготовить контрнаступление... Ловкая штука... Мы возьмем их в "клещи". "Во что?" – "В "клещи". Спроси у фельдфебеля. Знаешь, что это за "клещи"? Мы заманим их в западню, понимаешь? А потом – трах! "Клещи" сжимаются, и их песенка спета!" – "Таубе!"– "Где?" – "Там!" – "Где?" – "Прямо над скирдой". – "Таубе!" – "Марш!" – "Таубе, господин фельдфебель!" – "Вперед! Вот и багажный вагон. Это хвост состава". – "Почему ты думаешь, что это таубе?" "Ясно. Его обстреливают. Смотри!" Вокруг крошечной блестящей точки в небе появляются маленькие облачка дыма, которые в первую минуту принимают шарообразную форму, а потом рассеиваются от ветра. "Стройся! Марш!" Последние вагоны медленно скользят по рельсам. Переезд свободен.
Давка... О, эти толчки!.. Мужайся... Мужайся... В минутном проблеске сознания Жак слышит над собой тяжелое дыхание жандарма, несущего изголовье носилок. Потом все опрокидывается: головокружение, тошнота, смертельная слабость. Мужайся... Пестрые ряды солдат проходят, кружась, словно деревянные лошадки на каруселях, синие и красные. Жак стонет. Тонкая рука, нервная рука Мейнестреля чернеет, скрючивается на глазах, превращается в обуглившуюся куриную лапу... Листовки! Все сгорели, погибли... Умереть... Умереть...
Гудок автомобиля. Жак поднимает веки. Колонна остановилась у въезда в городок. Автомобиль гудит; он идет из тыла. Чтобы пропустить его, солдаты скучиваются на краю дороги. При крике "смирно!" жандармский бригадир отдает честь. Это открытая машина с флажком; она переполнена офицерами. В глубине поблескивает золотом кепи генерала. Жак закрывает глаза. Картина военного суда проносится перед его глазами. Он стоит в центре судилища, перед этим генералом в кепи с золотым позументом... Г-н Фем... Гудок безостановочно гудит. Все смешалось... Когда Жак снова открывает глаза, он видит ровно подстриженную живую изгородь, лужайки, герань, виллу с полосатыми шторами... Мезон-Лаффит... Над оградой развевается белый флаг с красным крестом. У подъезда пустой, изрешеченный пулями санитарный автомобиль; все стекла разбиты. Колонна проходит мимо. Она шагает несколько минут, затем останавливается. Носилки резко ударяются о землю. Теперь на каждой, даже самой короткой стоянке большинство солдат, вместо того чтобы ждать стоя, валятся на дорогу в том самом месте, где остановились, не снимая ни мешка, ни винтовки, словно хотят исчезнуть с лица земли.
Колонна находится в двухстах метрах от деревни. "Похоже на то, что мы сделаем привал у земляков", – говорит бригадир.
Суматоха. "Марш!" Колонна двигается дальше, проходит пятьдесят метров и снова останавливается.
Толчок. Что такое? Солнце еще высоко и жжет. Сколько часов, сколько дней длится этот переход? Ему больно. Кровь, скопившаяся во рту, придает слюне отвратительный вкус. Слепни, мухи, которыми покрыты мулы, впиваются ему в подбородок, жалят руки.
Деревенский мальчишка с горящими глазами рассказывает, смеясь, окружившим его солдатам: "В подвале мэрии... Прямо против отдушины... Трое! Трое пленных улан... Им недолго осталось! Ну точь-в-точь как крысы... Говорят, они хватают всех детей и отрубают им руки... Одного из них двое часовых водили мочиться. Так бы и распорол ему живот!" Бригадир подзывает мальчугана: "Что, есть еще у вас тут вино?" – "Как не быть!" – "Вот тебе двадцать су, пойди купи литр". – "Нипочем не вернется, начальник", неодобрительным тоном предсказывает Маржула. "Вперед! Марш!" Новая перебежка на пятьдесят метров до перекрестка, где устроил привал взвод кавалеристов. Справа, на большом участке, обнесенном белой оградой, – как видно, это базарная площадь, – унтер-офицеры выстроили остатки пехотной роты. В центре капитан говорит что-то солдатам. Потом ряды расстраиваются. Возле скирды походная кухня, – здесь раздают похлебку. Звяканье котелков, крики, споры, гуденье пчелиного роя. Мальчишка появляется снова, запыхавшись, размахивая бутылкой. Он смеется: "Вот ваше вино, получайте. Взяли четырнадцать су, – ну и мародеры!"
Жак открывает глаза. Запотевшая бутылка кажется ледяной. Жак смотрит на нее, и его веки вздрагивают: один только вид этой бутылки... Пить... Пить... Жандармы обступили бригадира, который держит бутылку в ладонях, словно желая насладиться сперва ее прохладой. Он не торопится. Расставив ноги, он принимает удобное положение, поднимает литр против солнца и, прежде чем приложиться к горлышку, откашливается и харкает, чтобы как следует прочистить горло. Напившись, он улыбается и протягивает бутылку Маржула, как самому старшему. Вспомнит ли Маржула о нем, Жаке? Нет. Он пьет и передает бутылку своему соседу Паоли, у которого ноздри раздуваются, как у лошади. Жак тихонько опускает веки – чтобы не видеть...
Вокруг него – голоса. Он то открывает глаза, то закрывает. Драгунские унтер-офицеры – те, чей взвод дожидается на проселочной дороге, – пользуются остановкой колонны, чтобы подойти поболтать с пехотинцами: "Мы из бригады легкой кавалерии. Седьмого нас ввели в бой, вместе с Седьмым корпусом... Нам велено было дойти до Танна, повернуть фронт, изменить направление и пройти вдоль Рейна, чтобы отрезать мосты. Но мы поторопились. Плохо начали, понимаешь? Хотели идти слишком быстро. Кони упирались, пехота выбилась из сил... Пришлось отступать". – "Ну и неразбериха!" – "Здесь-то еще ничего! Мы идем оттуда, с севера. Там такие дела!.. На дорогах там не только войска, но и все гражданское население тех краев: у всех у них душа ушла в пятки удирают!" – "А мы были в авангарде, – говорит сержант пехоты низким, звучным голосом. – К вечеру дошли до самого Альткирха". – "Восьмого?" – "Да, восьмого, в субботу. Третьего дня, что ли?.." – "Мы тоже были там. Пехота не подкачала, ничего не скажешь. В Альткирхе было полно пруссаков. Пехотинцы в два счета выгнали их оттуда и – в штыки! А потом, ночью мы гнали их до Вальгейма". – "Это что! Мы дошли до самого Теольсгейма". – "И вдруг, на следующий день, перед нами никого... Ни души! До самого Мюлуза... Мы уж решили, что дойдем так до Берлина! Но нет, они, сволочи, хорошо знали, что делали, когда дали нам продвинуться вперед. Со вчерашнего дня они перешли в контрнаступление. Кажется, там сейчас жарко". – "Наше счастье, что получен приказ удирать, а то от всех нас ничего бы уже не осталось". Пехотный фельдфебель и несколько сержантов из колонны подходят послушать. У фельдфебеля воспаленные глаза, красные пятна на щеках, прерывистый голос: "Мы дрались тринадцать часов, тринадцать часов подряд! Верно, Роже? Тринадцать часов!.. Уланы засели впереди, в ельнике. Умирать буду – не забуду. Выбить их оттуда было просто невозможно. И вот нашу роту послали влево, в обход рощи. Я – кто? Счетовод у Циммера, в Пюто, – так что, сами понимаете... Больше километра проползли на брюхе. Прошло два часа, три, – мы уж думали, что никогда не доберемся до фермы. Однако добрались. Хозяева сидели в подвале; женщины, детишки плакали – жалко было на них смотреть... Посадили их под замок. Эльзасцы, конечно, но все-таки... В стенах пробили бойницы... Поднялись на второй этаж, окна заделали матрасами. Пулемет у нас был только один, но патронов – без счета. И вот мы продержались там целый день! Говорят, полковник сказал, что нам оттуда не выйти. И все-таки мы вернулись! Просто поверить трудно, что иной раз случается пережить!.. Но уж когда был получен приказ уходить, мы не заставили повторять его дважды, можете не сомневаться. Когда мы выходили из лесу, нас еще было двести. А когда уходили с фермы, осталось только шестьдесят, да еще из этих шестидесяти не меньше двух десятков раненых... И знаешь что – ты, может быть, мне не поверишь, но, в общем, это не так уж страшно... Не так страшно, потому что в это время и сам не знаешь, что делаешь. Ни солдаты, ни офицеры – никто. Ничего не видишь. Ничего не понимаешь. Прячешься за прикрытие и даже не видишь, как падают товарищи. Со мной было такое... Рядом стоял один, который меня обрызгал своей кровью. Он сказал мне: "Ну, я готов". Как сейчас, слышу его слова, слышу голос, а вот кто это был – не знаю. Мне, наверно, некогда было обернуться, чтобы взглянуть. Бой идет, ты кричишь, стреляешь, – и сам не знаешь, что с тобой творится. Верно, Роже?" – "Прежде всего, – говорит Роже, сердито оглядывая своих собеседников, – прежде всего надо хорошенько запомнить: пруссаки по сравнению с нами – ничто". "Начальник! – кричит один из жандармов. – Колонна выступает!" – "Ну? Тогда марш!" Унтер-офицеры бегут на свои места. "Равняйсь! Эй, там, равняйсь!" "До свидания, счастливый путь!" – кричит бригадир, проходя мимо драгун.
Колонна двинулась дальше. Уже без остановок она доходит до городка, заполнив всю улицу своими тесными рядами, своим топотом, похожим на топот стада. Темп ходьбы замедлился. Качание носилок не так болезненно. Жак смотрит. Дома... Может быть, это конец его пытки?..
Жители кучками стоят на порогах своих домов: пожилые мужчины, женщины с маленькими детьми на руках, ребятишки, цепляющиеся за юбки матерей. Вот уже долгие часы, быть может, с самого рассвета, они стоят так, прислонясь к стене, вытянув шею, с тревогой в глазах, ослепленные пылью и солнцем, стоят и смотрят, как течет, занимая всю ширину мостовой, этот бесконечный поток полковых фур, военных обозов, санитарных отрядов, артиллерийских парков, измученных полков – вся эта великолепная "армия прикрытия", на которую они взирали с надеждой несколько дней назад, когда она направлялась к границе, и которая теперь отступает в беспорядке, бросая их на произвол судьбы, на милость победителя... Город, задыхаясь от пыли, курится на солнце, словно разрушаемая постройка. Жужжание потревоженного улья наполняет улицы, переулки, дворы. Лавки наводнены солдатами, которые хватают остатки хлеба, колбасных изделий, вина. На церковной площади полно солдат, остановившихся повозок. Драгуны, держа лошадей под уздцы, столпились справа, где есть немного тени. Батальонный командир, красный, разъяренный, пригнувшись к лошадиной шее, бранит за что-то старого полевого сторожа в опереточном мундире. Обе створки главного входа в церковь широко раскрыты. Внутри, на соломенной подстилке, в полумраке лежат раненые; возле них суетятся женщины, санитары, врачи в белых фартуках. Снаружи, стоя на фуре, на самом солнцепеке, сержант-каптенармус истошным голосом орет, стараясь перекричать шум: "Пятая рота! Подходи за пайком!.." Колонна движется все медленнее. За церковью улица суживается и превращается в настоящую кишку. Ряды смешиваются, солдаты с руганью топчутся на месте. Старик в кресле с подушками сидит на крыльце своего дома, положив руки на колени, словно в театре. Он спрашивает у бригадира, когда тот проходит мимо: "И далеко еще вы будете отступать?" – "Не знаю. Ждем приказа". Старик обводит носилки, жандармов прозрачными, как вода, глазами и неодобрительно покачивает головой: "Я уже видел все это в тысяча восемьсот семидесятом... Но мы держались дольше..."
Жак встречает сострадательный взгляд старика. Отрада...
Колонна продолжает двигаться вперед. Теперь она уже миновала середину городка. "Похоже на то, что мы сделаем привал воя там, за последними домами", – говорит бригадир, который только что наводил справки у жандармского лейтенанта. "Тем лучше, – отзывается Маржула, – мы будем первыми, когда пойдем дальше". Мостовая кончилась. Улица переходит в широкую, без тротуаров, дорогу, окаймленную низкими домами и садиками. "Стой! Пропустить повозки!" Полковые обозы продолжают двигаться вперед. "Вот что, – говорит бригадир, – пойдите поглядите, не идет ли, случаем, за нами кухня... Хочется есть... Я с Паоли останусь здесь – из-за Стеклянного..."
Носилки поставлены у обочины дороги, рядом с колодцем, к которому солдаты всех родов оружия подходят, чтобы наполнить свои манерки. Взбаламученная вода переливается за каменную закраину и струйками стекает по желобам... Жак не в силах оторвать взгляд от этих струек. Во рту у него ужасный вкус железа. Слюна – словно влажная вата... "Не хочешь ли попить, сынок?" Чудо! Белая чашка блестит в руках старухи крестьянки. Вокруг скопился народ. Солдаты, местные жители, старики с обветренной кожей, мальчишки, женщины. Чашка приближается к губам Жака. Он дрожит... Он благодарит взглядом – взглядом собаки. Молоко!.. Он пьет с болью, глоток за глотком. Уголком передника старуха то и дело вытирает ему подбородок.
Мимо проходит врач с тремя галунами. Он подходит ближе. "Раненый?" "Так точно, господин доктор. Не стоящий внимания... Шпион... Бош..." Старуха выпрямляется, словно подброшенная пружиной. Резким движением она выплескивает в пыль остатки молока. "Шпион... Бош..." Эти слова переходят из уст в уста. Кольцо вокруг Жака суживается, враждебное, угрожающее. Он один, связанный, беззащитный. Он отводит глаза. И вдруг вздрагивает от ожога... Щека! Кругом смеются. Над ним нагибается подмастерье в синей блузе. Мальчишка злобно смеется. Он еще держит в пальцах горящий окурок. "Оставь его в покое", – ворчит бригадир. "Так ведь это же шпион!" – возражает подросток. "Шпион! Поглядите-ка, шпион!.." Люди выходят из соседних домов, образуя полную ненависти группу, которую жандармы с трудом удерживают на расстоянии. "Что он сделал?" – "Где его забрали?" – "Почему не прикончили на месте?" Какой-то парнишка поднимает горсть камешков и швыряет в Жака. Другие делают то же. "Хватит! Оставьте нас в покое, черт побери!" – кричит бригадир сердито. И обращается к Паоли: "Давай перенесем его во двор. И закрой ворота".