Текст книги "Семья Тибо (Том 3)"
Автор книги: Роже Мартен дю Гар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 46 страниц)
Однако после полудня все встревожились по-настоящему. В залах редакции распространился пугающий слух, исходивший из Германии. Говорили, что кайзер в ультимативном тоне запросил у Сазонова объяснений по поводу русской мобилизации и, получив ответ, что эта мобилизация, хотя и частичная, уже не может быть приостановлена, велел подготовить приказ о мобилизации в Германии. В течение двух часов казалось, что все окончательно потеряно. Наконец германское посольство выступило с опровержением, и притом в самых категорических выражениях, которые убедили всех, что известие о германской мобилизации действительно было ложным. Стало известно, что его поместил в Берлине "Локальанцейгер": ответ по ту сторону границы на инцидент с "Пари-Миди". Эта непрерывная смена горячих и холодных душей держала общественное мнение в опасном возбуждении. Жорес опасался вредных последствий этой паники больше всего остального. Он не переставал повторять, что долг каждой группы, каждого центра – бороться с неопределенными страхами, которые отдавали умы во власть неотвязных мыслей о законной самозащите и были на руку врагам мира.
– Ты видел его после того, как он вернулся? – спросил Жак.
– Да, я только что проработал с ним два часа.
Немедленно по приезде из Бельгии, даже не успев сделать сообщение в парламентской социалистической фракции о результатах Брюссельской конференции, патрон собрал своих сотрудников, чтобы совместно с ними приступить к подготовке международного конгресса, который предполагалось созвать в Париже 9 августа. Чтобы обеспечить успех этой важной встречи европейских социалистов, у французской партии было в распоряжении всего десять дней, – нельзя было терять ни одного часа.
Присутствие Жореса в "Юманите" всех воодушевило. Он приехал, сильно ободренный твердой позицией немецких социалистов, полный веры в полученные от них обещания и готовый с новым увлечением отдаться борьбе. Возмущенный поведением правительства в истории с залом Ваграм, он тотчас же принял решение дать властям отпор и предложил защитникам мира блестящий реванш, назначив на следующее воскресенье, 2 августа, широкий митинг протеста.
– Ну, вот мы и пришли, – сказал Жак, ободряюще коснувшись руки Женни. Это здесь.
Она увидела взвод полицейских, стоявших наготове под одним из портиков. Молодежь продавала "Батай сендикалист", "Либертэр".
Они вошли в тупичок, где люди стояли группами и, вместо того чтобы войти в театр, болтали между собой. Тем временем собрание началось. Зал был полон.
– Ты пришел послушать Бастьена? – спросил у Жака один из выходивших, какой-то партийный активист. – Кажется, его задержали в Федерации, и он не приедет.
Разочарованный, Жак чуть было не повернул назад, но Женни была не в силах сейчас же двинуться в обратный путь. Не обращая внимания на друзей, Жак повел молодую девушку в первые ряды, где он заметил два свободных места.
Секретарь секции, некто Лефор, председательствовал, сидя на сцене за садовым столом.
Муниципальный советник, избранник квартала Монруж, ораторствовал, стоя перед рампой. Он несколько раз повторил, что война – это "ахронизм".
Люди, сидевшие рядом, болтали друг с другом, по-видимому, не слушая его.
– Тише! – время от времени выкрикивал председатель, стуча ладонью по цинковому столу.
– Присмотритесь к лицам, – сказал Жак шепотом. – Революционеров можно, кажется, различить по выражению лица. У одних революция в подбородке, у других – в глазах...
"А у него?" – подумала Женни. Вместо того чтобы смотреть на лица соседей, она рассматривала лицо Жака, его выдающийся, волевой подбородок, живой, немного жесткий взгляд, решительный и блестящий.
– Будете вы говорить? – робко прошептала она. Этот вопрос она задавала себе всю дорогу. Ей хотелось, чтобы он выступил, хотелось восхищаться им еще больше, но в то же время она и боялась этого, словно стесняясь чего-то.
– Не думаю, – ответил он, беря девушку под руку. – Я плохой оратор. В тех немногих случаях, когда мне приходилось выступать, меня все время угнетало чувство, что слова увлекают меня, искажают оттенки, извращают мою настоящую мысль...
Она больше всего любила, когда он вот так анализировал себя для нее, и вместе с тем ей всегда почти казалось, что все, что он говорит о себе, уже давно ей известно. Пока он говорил, она ощущала через материю теплоту руки, поддерживавшей ее локоть, и это так ее волновало, что она могла теперь думать только об одном – об этом сладостном, жгучем прикосновении, пронизывавшем ее тело.
– Понимаете, – продолжал он, – у меня всегда бывает такое ощущение, словно я немного лгу, утверждаю больше того, во что верю сам... Невыносимое ощущение...
Это было верно. Но так же верно было и то, что, начиная говорить, он испытывал головокружительное опьянение и что почти всегда ему удавалось создать между собой и слушателями какую-то живую связь, какое-то единодушие.
На трибуне другой оратор, толстяк с апоплексическим затылком, сменил муниципального советника. Его бас с первых же слов завоевал всеобщее внимание. Он бросал слушателям ряд безапелляционных утверждений, но проследить за нитью его мыслей было невозможно.
– Власть попала в руки эксплуататоров народа!.. Всеобщее избирательное право – это пагубный вздор!.. Рабочий – раб промышленного феодализма!.. Политика капиталистических торговцев оружием нагромоздила под полом Европы бочки с порохом, которые готовы взорваться!.. Народ, неужели ты позволишь продырявить себе шкуру, чтобы обеспечить прибыли заводчикам Крезо29
[Закрыть]?..
Щедрые аплодисменты автоматически отмечали каждое из коротких заявлений, которые он отбарабанивал, задыхаясь, словно наносил удары дубинкой. Он привык к овациям; в конце каждой фразы он умолкал, ожидая их, и с минуту стоял с открытым ртом, словно в глотку к нему залетел майский жук.
Жак наклонился к девушке:
– Глупо... Им надо говорить вовсе не это... Надо убедить их, что их много, что они сила! Они смутно догадываются об этом, но они этого не чувствуют! Надо, чтобы они убедились на опыте, непосредственном, решительном. Вот для чего – да, и для этого тоже – так важно, чтобы на этот раз пролетариат выиграл игру! В тот день, когда он увидит на деле, что может собственными силами поставить непреодолимую преграду политике агрессии и заставить правительства отступить, он познает свою истинную силу, поймет, что он может все! И тогда...
Между тем публике начали надоедать бессвязные возгласы оратора. В одном углу театра разгорелся частный спор, который перешел в целый диспут.
– Тише! – вопил секретарь Лефор. – Инструкция Центрального комитета... Партийная дисциплина... Спокойствие, граждане!
Он питал явный ужас перед любым беспорядком, могущим повлечь за собой вмешательство полиции, и теперь заботился только о том, чтобы собрание закончилось без шума.
Появление перед рампой третьего оратора, последнего из записавшихся в этот вечер, на короткое время восстановило тишину. Это был Леви Мас, преподаватель истории в лицее Лаканаль, известный своими статьями о социализме и своими неладами с университетом. Его темой была история франко-германских отношений начиная с 70-го года. Он с большой эрудицией приступил к освещению вопроса и через двадцать пять минут после начала своей лекции только-только дошел до сараевского убийства. Горловым голосом, от которого дрожало пенсне на его длинном остром носу, он рассказал о "мужественной маленькой Сербии". Затем он увлекся, проводя параллели между группировками союзников, между австро-германскими и франко-русскими договорами.
Изнемогающая аудитория начала волноваться.
– Хватит! К делу!
– Программу действий!
– Что делать? Как помешать войне?
– Тише! – повторял Лефор с возрастающим беспокойством.
– Возмутительно! – шепнул Жак на ухо Женни. – Все эти люди пришли сюда, чтобы получить лозунг, простой, ясный, практический, а уйдут они с головой, набитой историей дипломатических отношений, о таким ощущением, что все это для них слишком сложно... что ничего нельзя сделать и надо ждать неизбежного...
Оратора прерывали возгласы:
– Что происходит? Куда нас ведут?
– Мы хотим знать правду!
– Да! Правду!
– Правду, граждане? – вскричал Леви Мас, смело встречая бурю. – Правда в том, что Франция – миролюбивая нация и что в течение последних двух недель она это великолепно доказывает, приводя в смущение все империалистические государства! Наше правительство, которое можно критиковать за его внутреннюю политику, стоит сейчас перед трудной задачей! Долг социалистической партии не усложнять этой задачи! Разумеется, мы не согласимся принять весь тот националистический вздор, который буржуазия внесла в свою программу! Но, – и это надо сказать во весь голос, надо крикнуть об этом всему миру, – ни один француз не откажется защищать свою территорию в случае вторжения иностранцев!
Жак выходил из себя.
– Слышите? – сказал он, снова наклоняясь к Женни. – Ничто не может лучше подготовить народ к войне!.. Стоит только внушить ему уверенность в неизбежности германского нападения, и завтра он согласится на все что угодно.
Она подняла на него свои голубые глаза:
– Выступите! Вы!
Не отвечая, он смотрел на оратора. Он чувствовал вокруг себя растущее недовольство. И главное, в нерешительности этой толпы он ощущал тайное всеобщее возбуждение, благоприятное для революционного взрыва, возбуждение, не воспользоваться которым было бы преступно.
– Хорошо! – сказал он вдруг.
И внезапно поднял руку, требуя слова.
Председатель одно мгновение внимательно разглядывал его, потом решительно отвел глаза.
Жак нацарапал на клочке бумаги свою фамилию, но не было никого, кто мог бы передать его Лефору.
Среди возрастающего шума Леви Мас заканчивал свою речь:
– Разумеется, граждане, положение затруднительное! Но оно не безвыходно, пока правительство имеет поддержку народа, чтобы уверенно защищать находящийся под угрозой мир! Перечитайте статьи нашего великого Жореса! Те, кто дерзко ищет ссоры с нами по ту сторону границы, должны почувствовать, что за нашими государственными деятелями и дипломатами стоит социалистическая Франция, единодушная в деле мирной защиты Права!
Он поправил пенсне, обменялся взглядом с председателем и поспешил подобру-поздорову убраться за кулисы. Раздалось несколько хлопков личных друзей оратора, прерванных неясными криками протеста, робкими свистками.
Лефор встал. Он размахивал руками, пытаясь водворить спокойствие. Публика решила, что он хочет говорить, и на минуту затихла. Он воспользовался этим, чтобы крикнуть:
– Граждане, собрание закрыто!
– Нет! – гневно выкрикнул Жак со своего места.
Но собравшиеся, повернувшись спиной к сцене, уже бросились к трем дверям, выходившим в тупик. Стук откидных сидений, крики, споры создавали оглушительный шум, который невозможно было перекричать.
Жак был вне себя. Никоим образом нельзя было допустить, чтобы эти люди, преисполненные лучших намерений, ищущие точных указаний, покинули зал в полной растерянности, так и не узнав, чего ждет от них Интернационал!
С трудом проталкиваясь сквозь толпу, он добрался до ниши оркестра. Сцена, отделенная от зала этой темной дырой, была недосягаема. С пеной у рта он кричал:
– Прошу слова!
Он прошел вдоль помещения оркестра до литерной ложи бенуара, разбежался, прыгнул в ложу, выбежал в коридор, нашел дверь, которая вела за кулисы, растолкал каких-то людей и ворвался наконец на уже опустевшие подмостки. Он продолжал кричать:
– Прошу слова!
Но его голос терялся в шуме. Перед ним зияла пыльная, уже на три четверти опустевшая пропасть театра. Он бросился к цинковому столу и начал яростно колотить по нему кулаками, словно бил в гонг.
– Товарищи! Прошу слова!
Немногие еще остававшиеся в зале – человек около пятидесяти обернулись к сцене.
Раздались голоса:
– Слушайте!.. Тише!.. Слушайте!..
Жак продолжал стучать по столу, словно бил в набат. Он был бледен, растерзан. Его взгляд окидывал все концы зала. Он яростно кричал:
– Война! Война!
Воцарилось нечто похожее на тишину.
– Война! Она нависла над нами! Через двадцать четыре часа она может обрушиться на Европу!.. Вы требуете правды? Вот она! Возможно, что меньше, чем через месяц, все вы, находящиеся сейчас здесь, будете уничтожены!..
Резким движением он откинул прядь волос, падавшую ему на глаза.
– Война! Вы не хотите ее? Зато они ее хотят, они! И они навяжут ее вам! Вы будете жертвами! Но вы будете также и виновниками! Потому что только от вас зависит помешать этой войне... Вы смотрите на меня! Все вы спрашиваете себя: "Что делать?" Для этого-то вы и пришли сюда сегодня... Хорошо, я скажу вам это! Потому что есть нечто такое, что можно сделать. Есть еще возможность спасения. Единственная! Это – единодушный отпор! Отказ!
Более спокойно, поразительно владея собой, усилив голос и отчеканивая слова, чтобы его слышали все, он продолжал после короткой паузы:
– Вам говорят: "Капитализм, соперничество наций, могущество денег, торговцы оружием – вот что делает возможными войны". И все это верно. Но подумайте. Что такое война! Разве это лишь столкновение интересов? К несчастью, нет! Война – это люди и кровь! Война – это мобилизованные народы, которые дерутся друг с другом! Все министры, все банкиры, все хозяева трестов, все в мире торговцы оружием были бы бессильны начать войну, если бы народы отказались подчиниться мобилизации, если бы народы отказались драться друг с другом! Пушки и ружья не стреляют сами собой! Чтобы воевать, нужны солдаты! И эти солдаты, на которых рассчитывает капитализм для своего дела наживы и смерти, – это мы! Ни одна законная власть, ни один приказ о мобилизации не может что-либо сделать без нас, без нашего согласия, без нашего слепого повиновения! Итак, наша участь зависит от нас самих! Мы сами хозяева своей судьбы, потому что нас много, потому что мы – сила!
И вдруг все зашаталось. Внезапное головокружение... Словно вспышка молнии осветила вдруг перед ним ответственность, которую он на себя взял. Имел ли он право выступить? Уверен ли в том, что знает истину?.. С минуту, снедаемый сомнениями, он был не в силах бороться с полнейшим упадком духа.
В этот момент в глубине театра произошло какое-то движение. Задержавшиеся отказались от мысли об уходе и медленно подвигались ближе к сцене, словно железные опилки, притягиваемые магнитом. В мгновение ока смятенье Жака исчезло, испарилось, не оставив никакого следа. И снова все, о чем он думал, что хотел рассказать этим людям, которые словно бросали ему оттуда, из глубины зала, свой немой вопрос, показалось ему ясным, неоспоримым.
Он шагнул вперед и, наклонившись над рампой, крикнул:
– Не верьте газетам! Пресса лжет!
– Браво! – произнес чей-то голос.
– Пресса продалась националистам! Чтобы замаскировать свои аппетиты, правительства всех стран нуждаются в лживой прессе, которая убеждает их народы в том, что, уничтожая друг друга, каждый из них героически жертвует собой ради святого дела, ради торжества Права, Справедливости, Свободы, Цивилизации!.. Как будто существуют справедливые войны! Как будто можно быть справедливым, обрекая миллионы невинных людей на муки, на смерть!
– Браво! Браво!
В трех дверях, выходивших в тупик, толпились любопытные. Незаметно подталкиваемые теми, кто был сзади, они в конце концов вошли в зал и заняли места в креслах.
– Тише! Дайте слушать! – шикали кругом.
– Неужели вы допустите, чтобы кучка преступников под напором событий, впрочем, ими же самими подготовленных, бросила на поля сражения миллионы мирных жителей Европы?.. Стремление к войнам никогда не исходит от народов! Оно исходит исключительно от правительств! У народов нет других врагов, кроме тех, кто их эксплуатирует! Народы не враждуют друг с другом! Вы не найдете ни одного германского рабочего, который хотел бы покинуть жену, детей, работу, чтобы взять винтовку и пойти стрелять во французских рабочих.
Гул одобрения пробежал по аудитории.
Женни оглянулась. Теперь тут было человек двести или триста, может быть, даже больше, и все они слушали с напряженным вниманием.
Жак наклонился к этой живой, безмолвной массе, которая в то же время глухо гудела, словно гнездо ос. От всех этих лиц, из которых он ни одного не различал отчетливо, исходил волнующий призыв, сообщавший Жаку незаслуженную значительность, но в то же время удесятерявший силу его убежденности и его надежд. Он успел подумать: "Женни слушает". И переведя дух, начал с новым подъемом:
– Станем ли мы сложа руки бессмысленно ждать, чтобы нас принесли в жертву? Поверим ли миролюбивым заверениям правительств? Кто вверг Европу в безвыходный хаос, в котором она бьется сейчас? Неужели мы будем настолько безумны, что поверим, будто те самые государственные деятели, канцлеры, монархи, которые своими тайными комбинациями подвели нас к самому краю пропасти, смогут еще на своих дипломатических конференциях спасти мир, поставленный ими под угрозу с таким цинизмом? Нет! Сегодня мир уже не может быть спасен правительствами! Сегодня мир находится в руках народов! В наших, в собственных наших руках!
Аплодисменты снова прервали его. Он вытер лоб и секунд десять прерывисто дышал, словно запыхавшийся бегун. Он сознавал свою мощь, чувствовал, как каждая его фраза с силой проникает в умы и, подобно бикфордову шнуру, взрывающему пороховые погреба, каждым словом будоражит целый арсенал мятежных мыслей, которые только и ждали этого толчка, чтобы взорваться.
Нетерпеливым жестом он потребовал тишины.
– Что делать? – спросите вы. – Не поддаваться!..
– Браво!
– В одиночку каждый из нас бессилен. Но все вместе, крепко спаянные, мы всемогущи!.. Поймите же: жизнь страны, равновесие, на котором зиждется устойчивость государства, целиком зависит от трудящихся. Народ располагает всесильным оружием! Не-по-бе-ди-мым! И это оружие – забастовка. Всеобщая забастовка!
Чей-то громкий голос крикнул из глубины зала:
– Чтобы пруссаки воспользовались ею и напали на нас!
Жак резко откинул голову, и нашел глазами прервавшего его человека.
– Напротив! Германский рабочий пойдет с нами! Я это знаю! Я только что из Берлина! Я сам видел! Видел манифестации на Унтер-ден-Линден. Слышал, как требовали мира под окнами кайзера! Германский рабочий так же готов начать всеобщую забастовку, как и вы! Единственное, что еще удерживает его, это страх перед Россией. А кто в этом виноват? Мы, наши правители, наш нелепый союз с царизмом, увеличивший для Германии русскую опасность. Но подумайте: кто мог бы вернее всего обеспечить безопасность германского народа, другими словами – остановить Россию на пути к войне? Вы! Мы, французы, нашим отказом сражаться! Решаясь на забастовку, мы, французы, наносим двойной удар: парализуем царизм в его военных устремлениях и уничтожаем все препятствия к братскому союзу германского рабочего с французским! К братскому союзу на почве всеобщей забастовки, которая разразится одновременно в обеих странах и будет направлена против обоих наших правительств!
Возбужденный зал хотел было аплодировать, но Жак уже продолжал:
– Ибо забастовка – это единственное, что еще может спасти всех нас! Подумайте об этом! По первому сигналу наших вождей, по сигналу, выброшенному в один и тот же день, в один и тот же час, повсюду одновременно, жизнь страны может внезапно остановиться, замереть. Приказ о забастовке – и вот в одно мгновение все заводы, все магазины, все учреждения опустели. На дорогах пикеты забастовщиков препятствуют снабжению городов продовольствием! Хлеб, мясо, молоко – все распределяется стачечным комитетом! Нет воды, нет газа, нет электричества! Нет поездов, нет автобусов, нет такси! Нет писем, нет газет! Нет телефона, нет телеграфа! Внезапная остановка всех колес социальной машины! На улицах толпы людей, охваченных тревогой! Ни столкновений, ни беспорядка: тишина и страх!.. Что могло бы противопоставить этому правительство? Как могло бы оно выдержать такой натиск со своей полицией и с несколькими тысячами добровольцев? Откуда достало бы средства? Как распределило бы продовольствие среди населения? Не в состоянии прокормить даже своих жандармов и свои полки, подгоняемое паническим ужасом даже тех, кто поддерживал его националистическую политику, – к чему могло бы оно прибегнуть, кроме капитуляции? Сколько дней, – нет, не дней, – сколько часов могло бы оно бороться с этой блокадой, с этой остановкой всякой общественной жизни? И кто из государственных деятелей осмелился бы еще говорить о возможности войны, столкнувшись с подобным проявлением воли масс? Какое правительство рискнуло бы раздать винтовки и патроны восставшему против него народу?
Неистовые аплодисменты гремели теперь после каждой фразы Жака. Он собрал все свои силы, чтобы преодолеть шум. Женни увидела, как лицо его побагровело, подбородок задрожал, мускулы и жилы на шее вздулись от напряжения.
– Момент серьезный, но пока все зависит от нас! Оружие, которым мы располагаем, настолько грозно, что, я думаю, нам даже не пришлось бы к нему прибегнуть. Одной только угрозы забастовки, – если правительство будет уверено в том, что вся масса трудящихся действительно готова единодушно принять в ней участие, – оказалось бы достаточно, чтобы немедленно изменить ориентацию политики, ведущей нас в пропасть!.. Наш долг, друзья мои? Он прост, он ясен!
Одна цель – мир! Единение превыше всех наших партийных разногласий! Единение в противодействии. Единение в отказе! Сплотимся вокруг вождей Интернационала! Потребуем от них, чтобы они сделали все для организации забастовки и подготовки этого могучего натиска сил пролетариата, от которого зависит судьба нашей страны и судьба Европы!
Он умолк. Внезапно он почувствовал себя совершенно опустошенным.
Женни пожирала его глазами. Она увидела, как он опустил глаза, открыл рот, чтобы что-то сказать, запнулся, поднял руку, потом махнул рукой. Усталая улыбка кривила его губы. Словно пьяный, он неловко повернулся и исчез между декорациями.
Толпа ревела:
– Браво!.. Он прав!.. Долой войну!.. Забастовка!.. Да здравствует мир!..
Овация продолжалась несколько минут. Слушатели стояли, хлопая, крича, вызывая оратора.
Наконец, так как оратор не появлялся, они беспорядочно устремились к выходам.
А оратор бросился в полумрак кулис. Рухнув на ящик за грудой старых декораций, потный, возбужденный, совершенно разбитый, он так и сидел там с растрепанными волосами, опершись локтями о колени, прижав кулаки к глазам, испытывая лишь одно желание после этой бури – как можно дольше оставаться в одиночестве, затеряться, укрыться от всех.
Здесь наконец и нашла его Женни после нескольких минут поисков; ее привел Стефани.
Жак поднял голову и, внезапно просветлев, улыбнулся девушке. Остановившись перед ним, она пристально смотрела на него, не произнося ни слова.
– Теперь надо как-нибудь выбраться отсюда, – проворчал Стефани, стоявший сзади.
Жак встал.
Опустевший зал был погружен во мрак, двери заперты снаружи. Но лампочка-ночник, горевшая в дальнем углу сцены, указала им направление, и они вышли в коридор, который вывел их к служебному выходу в задней стене театра. Они прошли через наполненный углем подвал и выбрались на маленький дворик, заваленный досками и частями старых декораций. Он выходил в переулок, казавшийся совершенно безлюдным.
Однако не успели они сделать нескольких шагов, как из мрака выступили двое мужчин.
– Полиция! – произнес один из них, жестом фокусника вытащив из кармана карточку и сунув ее под нос Стефани. – Предъявите, пожалуйста, ваши документы!
Стефани протянул инспектору корреспондентское удостоверение.
– Журналист!
Полицейский рассеянно взглянул на удостоверение. Его интересовал оратор.
К счастью, во время дневных странствований с Женни, Жак зашел к Мурлану и забрал свой бумажник. Зато он имел неосторожность оставить в кармане брюк документы женевского студента, пригодившиеся ему при переходе через германскую границу. "Если они обыщут меня..." – подумал он.
Рвение агента не простерлось так далеко. Он удовольствовался тем, что исследовал при свете фонаря паспорт Жака и взглядом профессионала проверил его сходство с фотографической карточкой. Затем, несколько раз послюнявив карандаш, он что-то нацарапал в своей записной книжке.
– Ваше местожительство?
– Женева.
– Где проживаете в Париже?
Жак на секунду замялся. От Мурлана он узнал, что комната на улице Жур, где он останавливался до своей поездки и где был в полной безопасности, уже занята. Он еще не принимался за поиски нового жилья и думал переночевать сегодня в меблированных комнатах на улице Бернардинцев, на углу набережной Турнель. Этот адрес он и дал полицейскому, а тот записал его в своей книжке.
Затем полицейский повернулся к Женни, стоявшей рядом с Жаком. У нее были при себе только визитные карточки и случайно оказался в сумочке конверт от письма Даниэля. Полицейский не стал придираться и даже не записал фамилии девушки.
– Благодарю вас, – вежливо сказал он.
Он прикоснулся к шляпе и отошел в сопровождении своего помощника.
– Общество обороняется, – насмешливо констатировал Стефани.
Жак улыбнулся.
– Вот я и на заметке.
Женни уцепилась за его руку. Ее лицо исказилось.
– Что они с вами сделают? – спросила она глухим голосом.
– Разумеется, ничего!
Стефани рассмеялся.
– Что они могут с нами сделать? У нас все в полном порядке.
– Единственно, что меня немного смущает, – признался Жак, – это то, что я дал свой адрес, назвал отель Льебара.
– Ты завтра же переедешь оттуда – и все тут.
Вечер был теплый. В переулке пахло чем-то затхлым. Женни прижималась к Жаку. Ее силы иссякли от пережитого волнения. На неровных камнях мостовой она оступилась, у нее подвернулась нога, и она бы упала, если б он не держал ее под руку. На минуту она остановилась и прислонилась плечом к стене какого-то сарая. Нога у нее болела.
– Ах, Жак, – прошептала она, – я так устала.
– Опирайтесь на меня.
Слабая, утомленная, она вызывала в нем еще большую нежность.
Переулок примыкал к бульвару, где последние шумные группы постепенно расходились.
– Садитесь оба на эту скамью, – распорядился Стефани. – Я побегу вперед, чтобы не опоздать на последний трамвай. Около Ратуши есть стоянка такси, Я пришлю вам машину.
Когда три минуты спустя машина остановилась у тротуара, Женни стало стыдно за свою слабость.
– Это глупо. Я отлично смогла бы дойти до трамвая...
Она сердилась на себя за то, что служит помехой в жизни Жака; ведь для нее всегда было вопросом чести обходиться без всяких услуг.
Но, очутившись в автомобиле, она сейчас же сняла шляпу и вуаль, чтобы теснее прижаться к нему. Она чувствовала, как вздымается у ее щеки эта горячая мужская грудь, где гулко билось сердце. Не поворачивая головы, она подняла руку и ощупью нашла лицо Жака. Он улыбнулся, и она заметила это, коснувшись его рта. Тогда, словно ей только и нужно было убедиться, что он действительно тут, она убрала руку и снова уютно устроилась в его объятьях.
Машина замедлила ход, "Уже?" – подумала она с сожалением. Но она ошиблась – они еще не доехали: она узнала Орлеанские ворота, таможню.
Она прошептала:
– Где вы будете ночевать?
– Да у Льебара. А что?
Она хотела что-то сказать, но промолчала. Он нагнулся к ней. Она закрыла глаза. Губы Жака надолго задержались на ее опущенных веках. В ее ушах звенели невнятные слова: "Моя дорогая... Моя любимая... Любимая..." Она почувствовала, как теплый рот скользнул вдоль ее щеки, слегка коснулся носа, дошел до ее губ, которые инстинктивно сжались. Он не решился настаивать, поднял голову и, еще крепче обняв ее, страстно привлек к себе. Теперь она сама протянула ему губы, но он этого не заметил: он уже выпрямился. Он отстранился и открыл дверцу. Тогда она заметила, что машина остановилась. Давно уже? Она увидела фасад, подъезд своего дома.
Он вышел первый и помог ей. Пока он расплачивался с шофером, она, как лунатик, сделала три шага, отделявшие ее от звонка. На секунду ее охватило безумное искушение. Но что, если вернулась мать?.. При мысли о г-же де Фонтанен она испытала резкое потрясение, и все ее беспокойство снова вернулось к ней. Дрожащей рукой она нажала кнопку звонка.
Когда Жак подошел к ней, дверь уже полуоткрылась, и перед швейцарской зажегся свет.
– Завтра? – поспешно спросил он.
Она утвердительно кивнула головой. Она не могла выговорить ни слова. Он взял ее руку и сжал в своих.
– Не утром... – продолжал он прерывающимся голосом. – В два часа, хорошо? Я приду?
Она снова кивнула головой в знак согласия, затем отняла у него руку и толкнула створку двери.
Он увидел, как она напряженной походкой прошла освещенную полосу и скрылась во мраке, не обернувшись. Тогда он отпустил дверь.
LIX. Пятница 31 июля. – Утро Жака. Париж под угрозой войны
У Льебара Жак почти совсем не спал.
Переворачиваясь с боку на бок на своей узкой железной кровати, он двадцать раз спрашивал себя, не возвещает ли белесое стекло приближения утренней зари, пока не погрузился на два часа в тяжелый сон, после которого очнулся разбитый и мрачный.
На улице наконец рассвело.
Он оделся, уложил в саквояж то немногое, что у него было, увязал в пачку бумаги, затем придвинул к окну стул и долго сидел, облокотясь на подоконник, не в состоянии думать о чем-либо определенном. Образ Женни вновь и вновь проходил перед его глазами. Ему бы хотелось, чтобы она была здесь, рядом, молчаливая, неподвижная, хотелось ощущать прикосновение ее плеча, щеки, как вчера в автомобиле... Как только он оказывался вдали от нее, у него находилось столько всего, о чем надо было ей рассказать... Он смотрел на улицу, на набережную, которые постепенно начинали свою утреннюю жизнь жизнь подметальщиков и разносчиков молока. Мусорные ящики еще стояли, выстроившись в ряд, вдоль сточных канав. В угловом доме напротив ставни были закрыты везде, кроме нижнего этажа, который занимал торговец фаянсом; сквозь стекла виднелись груды не имеющих названия безделушек, наполовину закрытых соломой, разрозненные сервизы, китайские расписные вазы, бонбоньерки, статуэтки вакханок, бюсты великих людей. Внизу, на ярко-красных ставнях мясника-еврея, висела позолоченная вывеска с еврейской надписью, надолго приковавшая взгляд Жака.
Ровно в семь часов, решив, что можно уже расплатиться за ночлег, он вышел, купил газеты и, пройдя с ними на набережную, сел на скамейку.
Было почти холодно. Бледный туман плавал едали, над собором Парижской богоматери.
С отвращением и ненасытной жадностью Жак читал и перечитывал телеграммы и комментарии, которые без конца повторялись в разных газетах, словно отражаясь в бесчисленных зеркалах, поставленных друг против друга.