Текст книги "Три французские повести"
Автор книги: Роже Гренье
Соавторы: Пьер Мустье,Рене Фалле
Жанры:
Повесть
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
Глод поднялся, пошел в огород, чтобы выбрать капустный кочан. Самый лучший. Достойный законов гостеприимства. Однако и сейчас, спустя пятьдесят восемь лет, угрызения совести все еще жгли Глоду нутро. Что греха таить, он списал работу у долговязого Луи Катрсу. Кто же мог наябедничать Бомбастому об этом старом его преступлении, об этом несмываемом злодеянии?
Шерасс тем временем бодро налегал на педали. От этого своего путешествия он ждал славы и почета. Ведь он единственный видел летающую тарелку, а это, что ни говори, не каждый день случается в их департаменте, где вообще ничего важного не происходит с тех пор, как отсюда смылся маршал Петэн! Газетчики из «Монтань» или из «Трибюн» прискачут его порасспросить, да еще сфотографируют.
– Вышел я из дома помочиться, – вслух репетировал свое будущее интервью Бомбастый, – нет, помочиться не то слово, больно грубое оно… Короче, вышел по малой нужде… Да, да, так оно лучше: по малой нужде, даже любой женщине этак не зазорно выразиться… И тут я увидел летающую тарелку на поле своего соседа, хотя тот-то ровно ничего не видел. А почему не видел? Не хочется мне о нем плохо говорить, сосед он хороший, только ничего он не видит, прямо как старый осел, и всем в округе известно, что больно он до пол-литра охоч…
Бомбастый чуть было не свалился с велосипеда – такой его разобрал хохот. Вот-то будет смехотища, вдобавок ко всему выставить Глода перед народом дурачком! Сизисс заехал на траву и чуть не сверзился в кювет. Видно, от радости его занесло невесть куда, поэтому он поспешил выехать на шоссе и покатил что было духу, а автомобилисты – те и рады позабавиться, попугать жалкого старикашку на жалком стареньком велосипеде, – они проносились мимо, чуть не задевая его крылом машины. Ничего, все теперь пойдет иначе, все в Алье будут относиться к нему с уважением, когда узнают, что этот старикашка видел летающую тарелку, как другие видят, скажем, обыкновенный автобус. И он будет и будет рассказывать им об этой самой тарелке: столько раз расскажет, сколько потребуется, хоть до скончания веков будет рассказывать.
Если хочешь, чтобы тебя заметили в бистро, как показывает опыт, надо всегда иметь про запас какую-нибудь историю, иначе к твоему столику никто и не подсядет и будешь торчать себе в одиночестве. Так вот у него и будет про запас летающая тарелка. И хватит ее надолго.
Наконец он добрался до места назначения, вошел в жандармерию, заявил, что ему надо видеть самого бригадира. Жандарм почтительно ввел его в кабинет начальника. Бригадир предложил посетителю сесть, потом уставился на него как-то двусмысленно и бросил:
– Я вас ждал, мсье Шерасс.
Не без лукавства Сизисс спросил, стараясь попасть начальству в тон:
– А почему это вы меня ждали, господин бригадир?
Бригадир откинулся на спинку стула.
– Потому что я знаю, с чем вы пришли.
– Ого, удивительное дело! – насмешливо протянул Бомбастый, который вопреки многолетней привычке выпил с утра только стаканчик молока.
– Удивительно было бы, если бы я удивился, мсье Шерасс. Нынче ночью, ровно в час, одна особа, обитающая в Гурдифло, по срочной нужде вышла из дому и увидела в небе летающую тарелку.
– Что? – просипел Бомбастый, его словно в сердце ударило, что он был не единственным свидетелем редчайшего феномена.
– И эта особа, – беспощадно продолжал бригадир Куссине, – зовется Амели Пуланжар и, как вам должно быть известно, справедливо считается помешанной.
– Верно, – фыркнул Сизисс, – совсем полоумная.
– Ее сыновья недавно звонили мне сообщить столь радостную весть и просили, если только этот слух дойдет до меня, ни слову не верить.
– И правильно сделали, – заявил Бомбастый, чуть приободрившись.
– Итак, мсье Шерасс, надеюсь, поняли теперь, почему я вас ждал?
– Ей-богу, нет!..
– Так вот, слушайте. Если блаженненькая видела летающую тарелку, совершенно очевидно, что и какой-нибудь завзятый пьянчужка в тех краях тоже не упустил случая эту тарелку увидеть. А вы, часом, мсье Шерасс, тарелки не видели?
Оскорбленный гнусным намеком на пристрастие к алкоголю, Бомбастый заартачился:
– Именно что видел! Как вас вижу! В час ночи. Вернее, без двух час.
– Очень рад. Эта милейшая тарелка одним ударом двух зайцев убила. Я вас больше не задерживаю, мсье Шерасс.
– Как так не задерживаете! Я хочу дать показания.
– Нет, мсье Шерасс, это уж нет. Я не могу терять время на выслушивание всех, кому что-нибудь привиделось. Государство мне не за то деньги платит, чтобы я скрупулезно собирал по нашему кантону разные бредни, исходящие от всех помешанных или других подобных типов того же порядка. Французская жандармерия уполномочена собирать все сведения касательно неопознанных летающих объектов и инопланетян, но не уполномочена выслушивать бредовые выдумки местных пьяниц и пропойц, среди коих, скажу без лести, вы являетесь просто чемпионом, мсье Шерасс. До свиданья, мсье Шерасс. Ах да, скажите мне, оставила ли ваша тарелка хоть какие-нибудь следы на траве?
– Не оставила, – жалостным голоском признался Бомбастый.
– В чем я нисколько и не сомневался. Запомните, мсье Шерасс, что, так сказать, официально утвержденная тарелка, признанная министерством и жандармерией, непременно обязана оставлять на земле конкретные следы, как то: запах терпентина или, еще лучше, выжженный в траве круг. А сейчас идите и выпейте за мое здоровье, мсье Шерасс, да живенько!
Бомбастый не успел даже заявить, что пришел он с наилучшими намерениями, или поклясться именем господа бога. Жандарм, который ввел его в кабинет, вытолкал Сизисса из жандармерии, даже не посчитавшись с его почтенным возрастом. Шерассу, которого вышвырнули словно побродяжку какого, не оставалось ничего другого, как утопить свое горе в вине, и он отправился в кафе «Отель де Франс», которое держала миловидная девица Эме, из местных. Едва только Шерасс принялся за вторые пол-литра, поверяя стакану свой гнев и разочарование, как слухи о его бедах уже поползли по кафе.
– Так вот, папаша, – начала Эме, кусая себе губы, чтобы не расхохотаться вслух, – говорят, вы видели летающую тарелку?
– Да, душенька, – буркнул Бомбастый. – Видел, как эти пол-литра вижу.
– А какая она? В полоску или в горошек?
– Да нет! Она одноцветная. И блестящая, ну вот как ведерко для шампанского.
– Тарелка блестящая, – пояснила Эме слушателям, сидевшим неподалеку от Сизисса.
– Раз блестящая, значит, ненастоящая! – проревел молодой столяр Сурдо, не самый первый острослов, да и пил он больше, чем дозволено. Потолок бистро чуть не рухнул от громового хохота всех этих пьяниц, и Бомбастый почувствовал, что сердце его сейчас разорвется. В эту самую минуту он понял, что отныне стоит ему появиться в Жалиньи, как все будут трещать, точно оголтелые, о летающих тарелках, что мальчишки будут бежать за ним по улицам и расспрашивать об его тарелке и что до конца своих дней он будет для всех только «дядюшка Марсианин».
Он допил вино и удрал из кафе в отяжелевших сабо и с отяжелевшей душой. Вслед ему фыркали, шлепали его по заду, и этот пьяный рев, этот фейерверочный взрыв насмешек он все еще слышал за три километра, медленно нажимая на велосипедные педали, униженный и сдавшийся.
– Тарелка! Тарелка! Вон она, тарелка-то! За здоровье тарелки! Не угодно ли тарелок!
И что-то мокрое тяжело шлепнулось на руль велосипеда «дядюшки Марсианина».
Глава седьмая
Для бодрости он съедал с утра кусочек, а то и два сахара. Глод пришел пешком и нес горшок герани, завернутый в газету. Он открыл калитку кладбища, направился к могиле Франсины. Не часто он сюда ходил. Слишком уж много здесь тяжких для него встреч. Кроме одного Бомбастого, все его друзья покоились здесь рядком, как луковицы. Говоря по правде, и враги тоже. Бывший сапожник окинул взглядом всех тех, кто были верными его заказчиками. Все те, что померли, дав ему возможность выжить. Поэтому-то у входа он снял с головы каскетку и сунул ее под мышку.
Возле стены был отделен особый участок, где стояли в ряд фамильные склепы семейства Раймона дю Жене, владельца замка. Покрытые ржавчиной цепи отделяли всех этих Жене от мужичья, так сказать, зерно от плевел.
Глод водрузил горшок с геранью на могилу Франсины и, не зная, что делать с газетой – бросишь, оскорбишь покойников, – скомкал ее и сунул в карман своих вельветовых штанов. Кругом щебетали птицы. Пока еще здесь их не осмеливались стрелять. В один злосчастный день Глод тоже прибудет сюда, только не на собственных ногах, не в деревянных сабо, а иным манером, и проводить его соберется совсем мало народа. Мэр, несколько выделенных в наряд жандармов, с десяток бывших военнопленных со знаменем. И все для него будет кончено.
– Это тебе, Франсина, – пробормотал он. – Герань хорошая. А так вообще ничего нового нету. Да откуда ему, новому, взяться? Все идет себе помаленьку. А если не идет, надо постараться, чтобы шло. Ах да, тут к нам домой один марсианин заявился. Нет, нет, я лишнего не выпил. С тех пор как ты померла, я от силы пол-литра выпиваю.
Ему вдруг стало тоскливо. Он вздохнул.
– Так вот, Франсина, как-нибудь утречком и меня тоже…
Но так как мыслями он был далеко отсюда, то чуть было не пожелал покойнице на прощанье: «Ну не скучай, веселись» – и быстро зашагал прочь.
По дороге в поселок он вспомнил Диковину, который так и не прилетал больше, а ведь он ждал его уже три ночи подряд и все эти ночи почти не спал из-за него. Должно быть, что-нибудь с Диковиной приключилось. Или живет он слишком далеко, так что и представить себе человеку трудно. Видать, его планета у черта на куличках, еще дальше Луны. А из-за него, вернее, из-за его тарелки гибнет Бомбастый, портит себе кровь, еле разговаривает, бросил на аккордеоне играть. Невежды жандармы не удосужились даже явиться в Гурдифло, чтобы хоть на поле взглянуть. Они окончательно возвели Бомбастого в сан Марсианина, а это привело к самым пагубным последствиям: Сизисс сейчас молча страдает, и это мука мученическая. С тех пор как в деревне люди не ходят больше к исповеди, они всю желчь держат при себе, что для здоровья один вред, хотя, возможно, доктору от этого одна польза.
Глод медленно шагал по поселку. Забитые крест-накрест досками окна его бывшей мастерской, закрытой с появлением резиновой обуви, были собственным его крестом, и он старался даже не глядеть в ту сторону. Раньше на площади стояли старые каштановые деревья, дававшие в летнюю жару прохладу и тень, а осенью – каштаны, и все мальчишки, включая и самого отрока Ратинье, стреляли ими из рогатки в физиономии прохожих. Деревья срубили, а почему срубили – неизвестно, и не стало больше ни тени, ни каштанов. На площади же снесли все древние бурбоннезские дома и настроили новые, ничего не говорящие ни уму ни сердцу.
Глод шагал между двумя изгородями живых воспоминаний, до которых никому, кроме него, не было дела. Так прошел он мимо замолчавшей навеки кузницы, съеденной ржавчиной, заросшей колючим кустарником. Он увидел, как будто это было только вчера, Пьера Тампона, в кожаном переднике с голыми по локоть руками. Вот он стоит как сам господь бог среди оглушительного грохота, среди звездочек искр… Они были одного призыва с Пьером. Или с Пияром, как здесь у них говорят.
Пияр приходил в кафе вместе со своим подмастерьем и выпивал первую кружку белого, даже не дожидаясь, чтобы ему подали ее на столик. Если его подмастерье не сразу заказывал вторую, Пияр пренебрежительно оглядывал его с ног до головы и глухо ворчал:
– У тебя марки, что ли, нет, чтобы ответ послать?
И говорилось это таким властным тоном, что тут уж, хочешь не хочешь, улизнуть не удавалось. Люди поговаривали, что это белое винцо и сгубило Пияра Тампона. Но Глод хорошо его знал, был твердо уверен, что это не так. Это тоска сглодала Пияра, когда ему пришлось закрыть кузницу. Вслух об этом не говорилось просто из лицемерия. Но он-то, Ратинье, видел собственными глазами, как Пияр год, а то и два, болтался по площади, гоняя носком башмака камешки, совсем как мальчишка, который не знает, куда девать избыток молодых сил.
На месте бывшей кузни коммуна решила воздвигнуть молодежный клуб. «Сам понимаю, мало толку оплакивать старые времена, сам понимаю, что надо уступить место молодым, только где они, молодые-то? – размышлял Глод. – Что-то их не видать. Здесь у нас они не живут по-настоящему. Уезжают утром, а возвращаются вечером, если только совсем в город не перебираются…» Ничего не поделаешь. Есть молодые, нет ли, все равно будет у них, как и везде, свой молодежный клуб.
С легкой душой Глод миновал поселок. За поселком было хоть приволье, хоть жизнь, хоть весна. Цветы, животные, нивы. И даже крапива, и даже улитки, которых никто уже не собирает, с тех пор как стали продавать консервы из них. Правда, дорога здесь теперь тоже загудронирована. Все загудронировано. И люди в том числе.
А когда гудрону здесь еще не было, клали прямо на землю дырявую монетку в пять су и прибивали ее гвоздиком, а сами прятались в кустах, как только вдали показывалась тетушка Фуйон. Тетушка Фуйон была из тех старых скряг, у которых, по местному выражению, не кошелек, а прямо «еж с колючками». При виде монетки она оглядывалась окрест, как настоящая сорока-воровка, быстрее гадюки подбиралась к денежке и хватала ее. Ясно, безуспешно, но старая упорствовала, не помня себя от изумления, кругом весь боярышник грохотал от смеха, а старуха грозила палкой небу. Пияр иногда, чтобы еще веселее было, раскалял монетку докрасна.
В те времена велосипеды, оставленные у дверей бистро, нередко ради забавы подвешивали на столбы электропередачи. А сколько радости получали зрители, измазав навозом, а то и еще чем похуже, ручки тачки. Глода даже дрожь удовольствия проняла только при одном воспоминании обо всех этих шуточках. Теперь и веселятся по-другому – им бы все переломать, все уничтожить, все сожрать, все разграбить, так что Глод уже совсем запутался, но с него и спроса нет, он ведь старый хрыч.
Подходя к дому, он разглядел на своем поле чей-то силуэт, это оказался Бомбастый. Нахлобучив шляпу на глаза, засунув руки в карманы, он стоял как вкопанный на том самом месте, где, по его расчетам, должна была приземлиться тарелка, – значит, по-прежнему отыскивает следы и отпечатки, как настоящий доезжачий.
– Эй, Сизисс!
Шерасс оглянулся, пошел навстречу соседу, волоча сабо, так волочит ноги занедуживший осел.
– Неужто ни о чем другом уже думать не можешь?
– Не могу.
– Да ведь ты же совсем извелся.
– Да, извелся. На меня всё Жалиньи как на дурака смотрит.
– Как был ты дураком, таким и остался.
– Может, и был, но теперь-то эти злыдни полное право имеют меня дураком считать.
Ратинье вдруг стало жаль своего дружка…
– Слушай, Сизисс, хочешь я пойду и скажу им, что я тоже видел летающую тарелку? Нас тогда двое дураков будет.
– Хороший ты малый, – вздохнул Шерасс, – не стоит, но все равно славный ты человек.
– Пойдем, раздавим поллитровочку.
– Ладно. Раздавим, а потом я пойду и повешусь.
Глода словно под ложечку ударило. В Бурбонне уже давно сложилась традиция покидать наш мир посредством повешения. Судя по статистическим данным, провинция Бурбонне прочно держала в своих руках первенство в этой области. Здесь вешались из-за сущих пустяков, вешались в амбарах, в фруктовых садах на яблонях или в погребах, короче по всем азимутам. Один шофер даже дошел до такой изощренности, что ухитрился повеситься на руле своего грузовика. Не так давно дядюшка Жан Косто, в просторечии Косточка, – отсюда шли такие клички, как, скажем, Вишня или Персик и другие фруктово-ягодные названия, – повесился у себя на яблоне, которая до сего дня приносила лишь жалкие плоды – попросту дички, набитые зернышками. В этом случае одна деталь заинтересовала весь поселок. Поутру дядюшка Косто сходил в лавочку и купил там семена редиса сорта «сезан». А после полудня удавился, так сказать плюнув на свой редис. Люди решили, что действовал он в порыве внезапного наития и точно так, как говорилось в 1525 году в песне о сеньоре Лапалисса[27], что в восемнадцати километрах отсюда: он был жив еще за четверть часа до того, как выбрал смерть[28]. Так или иначе, в Алье не любят шутить над виселицами и удавками, каковы бы они ни были, и, если Глод сразу встревожился, так были тому достаточно веские причины, особенно если учесть, что он самолично видел, и не раз, вывалившиеся языки удавленников.
– Да не повесишься ты, Сизисс!
– А вот и повешусь! Назло жандармам и конным стражникам. Оставлю записку, напишу, что это, мол, их вина, их ошибка, а они ошибаться ох как не любят. Оплюю их, так сказать, с высоты своей петли, да еще как оплюю! Пускай тогда бригадир Куссине покрутится!
– Но сам-то ты пропадешь ни за грош!
На что Шерасс ответил как само собой разумеющееся:
– Лучше смерть, дружок, чем бесчестье. Об этом написано во всех историях Франции. Если бы ты по истории, как и по всем прочим предметам, единиц не хватал, ты бы это знал, как я знаю, ведь я только хорошие отметки получал. – И жестокосердный добавил: – Кроме меня, один только Луи Катрсу на отлично учился, уже кому-кому, а тебе это забывать негоже.
Тут Глод словно воочию увидел, как списывает у Луи Катрсу, он даже затрясся от запоздалого страха, почувствовав себя последним негодяем, и шумно высморкался. Он жалобно простонал:
– Ты не имеешь права лишать себя жизни, Франсис. Ведь мы с тобой одна семья, соседи, друзья, наконец, и без тебя я совсем один на свете останусь.
Впервые в жизни Глод назвал Сизисса именем, данным ему при крещении, и это было так непривычно, что Бомбастый растрогался.
– Ты только о себе и думаешь! Плевать тебе на то, что я муку мученическую терплю. Одно тебе надо, чтобы при тебе состоял шут, раб твой, чтобы ты мог измываться над его горбом, и все это лишь потому, что я тарелку видел!
– Но я же верю, что ты видел тарелку! Говорю тебе, верю!
– А было время, ты мне не верил.
– А будет время, и тебе расхочется висеть на балке, как окорок какой! Ты только сам подумай!
Бомбастый задумался.
– Ладно, там увидим. Только помни, ничего я тебе не обещал. По-моему, ты что-то о пол-литре здесь говорил?
Они пошли к Ратинье, хозяин спустился в погреб и вынес целый литр вина. Глод пил и восторгался.
– Нет, ты только попробуй, свежесть-то какая, льется тебе в глотку, как роса в чашечку тюльпана.
– Верно…
– На кладбище такого, брат, не найдешь! Я как раз с кладбища иду. Так вот мне все время чудилось, будто тамошние старики, все эти Рессо и Ремберы, все Перро и Мутоны в один голос просят: «Глод, пол-литра! Глод, поллитровочку!..» Видать, им чертовски винца не хватает…
– Верно…
– Прошел я мимо могилы дядюшки Косто. Весь холмик чертополохом зарос. Хоть бы один мак завалящий. Воистину могила про́клятого. Уж поверь мне, это сам господь бог ему тогда рожу сделал. Я ведь один из первых его, беднягу, увидел. Зрелище, скажу тебе, не из приятных. Сам весь черный, как головешка. Глаза выпучены, точь-в-точь сова. Язык, ну чисто как телячий в мясной лавке. Должно быть, не так-то легко помирать, как он считал. Мы же видели, какую он, разнесчастный, муку перед смертью принял. Да что говорить, такой он страшенный да гадкий был, что ему сразу на голову мешок нацепили, потому что вида его вынести не могли. Выпей-ка еще, Сизисс.
– Ладно… – слабым голоском пробормотал Бомбастый, с трудом осиливая стакан красного.
А Ратинье, проглотивший свою порцию единым духом, встал в дверях и радостно воскликнул:
– Теперь уже точно весна началась. Хотелось бы мне еще с десяток таких весен повидать! И надеюсь, повидаю! Уж кто-кто, а только не я сокращу свои дни на манер дядюшки Косто. Оно само по себе случится слишком рано, даже если я к тому руку не приложу. А сейчас я на огород пойду. Там уже небось все из земли полезло, даже треск стоит. Овощи-то, овощи, поди, без ума от радости!
И он ушел, повесив на локоть корзину, не оглянувшись на пригорюнившегося бедолагу, который не торопясь приступил ко второй поллитровке. Накануне Глод срезал кочан капусты, но она уже подвяла, а вялая капуста недостойна идти в пищу Диковине. Глод выбрал другой кочан, на диво крепкий, оторвал верхние листья, бросил их в навозную кучу. Солнышко нежно ласкало старые кости Ратинье, а с соседнего двора доносился визг пилы – это Бомбастый пилил дрова. Глод улыбнулся. Пилит дрова, значит, о будущем думает. Правда, улыбка тут же сбежала с его лица, когда он вспомнил дядюшку Косто с его редиской. Разве не были семена редиски тоже знаком надежды?
С малых лет Глод наблюдал, как его бабка, мать, жена варили капустный суп. Чуть не с пеленок он узнал секрет его приготовления и сейчас действовал почти машинально. Вымыл сначала кочан, отодрал привядшие листья, разрезал кочан на четыре части, ошпарил кипятком и оставил на пять минут в горячей воде, а сам пока подмел свое жилье. Если Диковина вернется, следует принять его со всем уважением, как водителя такой мощной летающей тарелки, чтобы не мог он пожаловаться на пыль и грязь в хозяйском дому. Пускай человек только и может, что велосипедный руль крутить, все равно и у него своя гордость есть.
Царственным жестом Глод вымел сор за порог. Куры, они ведь всегда найдут в мусоре хлебные крошки. После уборки он вернулся к стряпне, переложил капусту в кастрюлю, бросил туда четыре очищенные картофелины, луковицу, две морковки, щедро залил кипятком. Присолил, добавил тмину, три зернышка черного перца и зубчик чеснока, потому что чеснок глистов убивает, все равно что стакан вина натощак, а на земле нет ничего опаснее глистов, кроме простуды. Тамошние, городские, все они до одного крысы канцелярские и бормочут себе что-то под нос, видать, чеснока в жизни никуда не кладут. Они, городские, из-за всех своих штучек последнее здоровьишко растеряли и мрут как мухи на ихних улицах и бульварах. Глод предпочитал вдыхать запах чеснока, чем погибать через разные там холестерины, артериосклерозы и прочие коварные недуги, подстерегающие человека в метро и в автобусах.
Он накрыл кастрюлю крышкой и оставил ее стоять на своей чугунной печурке, которая никогда еще его не подводила. Пускай покипит три четверти часика на среднем огне, вот тогда можно будет снять суп, предварительно его попробовав. А сало он положит в последнюю минуту, когда Диковина уже усядется за стол.
– Славный супец получился! – объявил он, снимая фартук, в котором возился в огороде, заменявший при случае и поварской.
Глод прислушался. Шерасс уже бросил пилить. А что, если эта тишина – тишина смерти? Ратинье бросился к домику Сизисса. Не нашел его там и завопил:
– Эй, Бомбастый! Что ты там вытворяешь?
Наконец он обнаружил Сизисса в сарае – тот сидел и лущил горох.
– Мог бы и ответить, раз я тебя зову!
Этот прохвост Шерасс злобно ухмыльнулся.
– А я нарочно, чтобы ты помучился. Пускай, думаю, он уже представляет меня черного как головешка, с петлей на шее.
– Стукнуть бы тебя хорошенько, старый ты шарлатан!
Притворщик глубоко вздохнул, на глаза ему навернулась роковая слеза.
– И ты, ты все равно что брат мне родной, будешь меня бить? Прибьешь, как жандармы меня избили?
Глод даже подпрыгнул от неожиданности.
– Они, жандармы, тебя били?
Как собаку! – жалобно прохныкал Сизисс. – Ты же сам прекрасно знаешь, что они бьют всех подряд, за это им наградные полагаются. Да, да, дружище Глод, не постеснялись избить калеку!
– Чтоб их черти побрали, – прогремел Глод, – пойду сейчас же поговорю с мэром, пускай он с префектом говорит!
– Не нужно! – живо возразил Бомбастый. И торжественно добавил: – Я им прощаю! Ибо не ведают, что творят. Я ведь из тех, кто подставляет левую щеку, когда его бьют по правой. Так оно быстрее получается, и потом они же, палачи, мучаются. Вспомнят ночью о содеянном и лежат без сна, кусают угол подушки и ревут, как дикие звери.
Глод сообразил, что Бомбастый начисто выдумал всю эту ерунду, чтобы придать себе интересу. С детства был такой и к семидесяти годам не переменился. Заметив веревку, Ратинье схватил ее, сделал скользящую петлю и, взобравшись на стремянку, старательно прикрепил к балке:
– Пожалуйста. Вешайся на здоровье. Готово! Дрыгай в свое удовольствие ногами, падаль проклятая, веревка прочная, выдержит.
На что Бомбастый миролюбиво возразил:
– Сам вешайся. Я по команде ничего делать не собираюсь. Когда захочу, тогда и повешусь. Ты же видишь, я горох лущу, не могу же я разом два дела делать.
Сердито сплюнув, Глод побрел домой, проклиная по дороге всех горбунов, у которых не только горб есть на спине, но и сам дьявол со всеми его присными сидит в душе. Перед его дверью стоял желтый почтовый автомобильчик. К великому его удивлению, за рулем на сей раз сидел их местный почтальон, а не какой-нибудь чужак, которому наплевать на все: и на смерти, и на рождения, и на будущий урожай, и на деревенские сплетни. Сегодня почту развозил Гийом, один из четырех сыновей папаши и мамаши Эймонов. Гийом вручил Ратинье номер «Монтань».
– Спасибо, сынок. Зайдем ко мне, выпьем чего-нибудь. Твоим коллегам я никогда ничего не предлагаю – и явились они невесть откуда, и торопятся вечно, будто им зад припекает. А тебя я с малолетства знаю, когда ты еще на горшке сидел. Зайди, выпей, что бог послал, ну, конечно уж, не из горшка!
Гийом рассмеялся и вошел за стариком в дом.
– Ходят слухи, Глод, что Бомбастый летающую тарелку видел?
– А ты пей, еще не то увидишь, если все так ладно пойдет! Да ведь он чуть тронутый. А сейчас небось все над ним потешаются?
– Да есть отчасти…
– Вот он теперь вешаться собрался.
Почтальон покривился.
– Ну это совсем скверно. Ведь уже вешались у нас!
– Да я и сам знаю…
Автомобильчик укатил, и Глод поспешил к Шерассу, в амбар.
Там не оказалось ни гороха, ни Сизисса. Глод постоял с минуту в раздумье, потом побрел в огород, где и обнаружил Бомбастого. Увидев соседа, тот злобно бросил:
– Да кончишь ты когда-нибудь за мной шпионничать, мерзкая твоя рожа? Скоро ты, чего доброго, за мной в нужник ходить станешь!
– Плевать я хотел на тебя! Просто пришел на твой салат поглядеть. А то на мой салат улитки напали.
– А ты их съешь.
Глод кротко ответил ему:
– Какой же ты ворчун стал, бедняга Сизисс! Да, кстати, я видел почтальона, Гийома Эймона. Похоже, что во всем кантоне только о тебе и говорят.
Бомбастый побледнел.
– А… а что говорят?
– Да так, ничего особенного. Ты вот недавно прав был. Говорят, что у тебя вид дурацкий…
Сраженный этими словами, Шерасс тяжело оперся на свою лейку.
– Так я и думал…
– Да это же пустое дело. По мне, лучше иметь дурацкий вид, чем вертеться как ветряная мельница! Повертишься немного и перестанешь. Еще успеешь. Скажу тебе без лести, Сизисс, хорош у тебя салат получился!
Этот теплый майский денек ласково касался их, так гладят мягкую шерстку котенка, так гладят женскую грудь. Глод теперь не выслеживал каждый шаг Бомбастого. А Бомбастый заперся у себя в доме и заиграл на аккордеоне самые душераздирающие мелодии, такие, как, скажем, «Мрачное воскресенье» или «Грусть Шопена». Так как в детстве он пел в церковном хоре, то во весь голос затянул заупокойную мессу. Глоду начало казаться, что все эти развлечения порождают жажду у его соседа, что он то и дело прикладывается к бутылке и что голос его, теряя в силе и латинских песнопениях, становится все более блеющим и благочестивые словеса постепенно сменяются трактирными словечками. Время от времени Шерасс прерывал концертную программу, чтобы выкрикнуть: «Смерть жандармам!» Просто чтобы прочистить глотку. Когда наступала музыкальная пауза, раздавалось кваканье лягушки, которая до самого вечера загорала на краю болотца.
Присев на верхней ступеньке своего трехступенчатого крыльца, Глод ужинал куском козьего сыра, орошаемого винцом и робким сиянием первых звезд. Вдруг Сизисс окончил свой концерт, очевидно, оскорбленный до глубины души зловеще неверной нотой, которую издал напоследок его инструмент. Ратинье навострил уши и услышал, как отворилась сначала дверь дома Бомбастого, затем амбарная дверь; зажав кусок сыра в зубах, Глод затаил дыхание и вздохнул только тогда, когда до его слуха донесся глухой стук падения, сопровождаемый криками боли:
– Глод! Ко мне! На помощь! Глод! Умираю!
Бывший сапожник не торопясь допил вино, медленно поднялся со ступеньки и размеренным шагом направился к амбару, откуда по-прежнему неслись уже не просто крики, а дикие вопли Сизисса:
– Глод! Старая кляча! Не дай мне так подохнуть! Ко мне, Глод!
Ратинье добрался до амбара и увидел Бомбастого, распростертого на земле, с удавкой на шее. Обрывок веревки болтался, свисая с балки амбара, к которой его привязал Глод.
– Что с тобой стряслось, Бомбастый? – удивленно спросил он.
Бледный как смерть Сизисс осторожно растирал себе копчик, что не мешало ему, однако, яростно поносить Глода:
– Сам не видишь! Я разбился, веревка не выдержала, хоть ты, негодяй, уверял, что она прочная! Поясница у меня треснула, как стекло. Сейчас умру! Ох, как зад болит! Господи, до чего же болит! И шея тоже! Не могу ни вздохнуть, ни выдохнуть. И в затылке отдает! Я, видно, до смерти убился.
– Да ведь ты сам этого хотел, – безмятежно заметил Глод.
Бомбастый продолжал корчиться на соломе.
– Разорви меня бог, как же я страдаю! Да брось ехидничать, дубина! Зови пожарных!
– Это еще зачем, пить, что ли, хочешь?
– Ох какая дьявольская боль! – не переставая выл Шерасс. – Миленький мой Глод, закрой мне глаза. Не дай помереть как турку некрещеному!
– Брось орать, вставай.
– Не могу! – хныкал Сизисс. – Я так расшибся. Внутри все так и колет, словно булавками. Я даже себе горб расплющил, нет у меня теперь горба.
– Не горюй, на месте он, твой горб, так что ничуть тебя не изуродовало. Давай руку, я тебе помогу встать.
– Не дам! Нельзя трогать смертельно раненных!
Презрев сей мудрый совет и стенания «смертельно раненного», Глод подхватил его под мышки и силой поставил на ноги. К великому своему удивлению, Бомбастый не умер на месте, не рассыпался на земляном полу, как карточный домик.
– Вот видишь, – подбадривал его Глод, – вовсе ты не разбился на тысячи кусочков.
Сизисс нехотя признал правоту друга, но стонать не перестал.
– Может, и не разбился на куски, но как же у меня зад болит. Мне его в брюхо вбило!
Подняв глаза, он злобно поглядел на обрывок веревки и прошипел:
– У-y, сволочь! А ведь не рвалась, когда ею снопы вязали.
И Глод, тот самый Глод, что чуток подпилил ножом веревку во время своего последнего посещения амбара, заметил:
– Старая она у тебя. Да и гнилая. Надо бы новую купить.
– Покорно благодарю! – завизжал Бомбастый. – Я таких мук натерпелся, словно пулю себе в лоб пустил! Сразу видно, что ты на моем месте не был. Лучше уж я в колодец брошусь, хотя в горизонт грунтовых вод незачем разных бродяг бросать.