355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роже Гренье » Три французские повести » Текст книги (страница 14)
Три французские повести
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 18:30

Текст книги "Три французские повести"


Автор книги: Роже Гренье


Соавторы: Пьер Мустье,Рене Фалле
сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

Друзей оттеснили на задний план, и они, не сговариваясь, держались вместе. Рядом с Алексисом плакал навзрыд толстый дурень Батифоль.

– Не знаю, как вам всем удается держаться, – сказал он, – но это сильнее меня.

Ну просто реплика из его роли.

На черном покрове был герб с буквой «Т». Орган и хор заполнили церковь музыкой Цезаря Франка, и Алексису слышался в ней отзвук его собственных печальных мыслей.

Монах-доминиканец произнес надгробное слово, взмахивая широкими рукавами. Пока длилась скучная заупокойная молитва, два клошара, прятавшиеся в одном из боковых приделов, затеяли ссору, и пришлось их выдворить из церкви.

Было объявлено, что члены семьи усопшего просят не выражать им соболезнования. Женевьева, следуя за гробом, медленно вышла на центральную аллею кладбища, не поднимая глаз, – насколько об этом можно было судить при том что лицо ее закрывала густая вуаль. У нее был вид сомнамбулы – возможно, ее напичкали транквилизаторами. Алексису казалось, что его рот набит пеплом. Батифоль продолжал всхлипывать.

Катафалк сопровождали на кладбище в Пасси лишь несколько машин.

– Я подвезу вас, – предложил Марманд.

Футболист держался еще более развязно, чем обычно. Алексис подумал, что если Тремюла и в самом деле заставлял Марманда заниматься грязными делишками, то он должен испытывать сейчас облегчение. Отныне он избавлен от всего. В спорте у него было прочное положение. Правда, для вратаря он уже староват, но поговаривали, что он переходит на должность тренера.

Алексис, Нина, Батифоль и Фаншон уселись в машину Кристиана Марманда. Нина не скрывала, что не желает простить Алексису его прогулку с Женевьевой, трагикомически завершившуюся в полицейском участке. Она не пожелала сесть с ним рядом, вся напрягалась при его приближении и бросала на него испепеляющие взгляды. Алексису пришлось пережить несколько скверных минут, когда они наконец оказались дома.

На кладбище, дождавшись, пока Нина демонстративно ушла вперед, стараясь держаться от него на расстоянии, Алексис немного отстал чтобы показать Батифолям большую часовню справа.

– Должно быть, это и есть могила Марии Башкирцевой. Мне всегда хотелось как-нибудь взглянуть на нее.

– А кто она была, эта Башкирцева? – спросила Фаншон.

– Потом расскажу. В некотором роде моя коллега.

– Нина тобою явно недовольна.

– Все обойдется.

Во время погребения Алексис стоял позади всех. У него не хватило мужества приблизиться к тем, кто подходил к разверстой могиле – бросить на гроб горсть земли. Перед его глазами все еще был живой Тремюла, – такой, каким он видел его в полицейском участке, он не забыл его последний взгляд и его последние слова. Алексис думал, что он немало способствовал тому, чтобы привести усопшего к этой могиле, а потому незачем ему бросать землю на гроб.

На авеню Жоржа Манделя в густой листве деревьев щебетали птицы. Всего несколько дней назад, гуляя с Женевьевой, он обратил внимание на распустившиеся весенние почки.

Газеты откликнулись на смерть Тремюла лишь несколькими заметками в спортивной рубрике. О нем упоминали как о президенте футбольного клуба – вот и все, что представляло в этом человеке интерес для посторонних. Остальное же – его подлинная роль в жизни – так и осталось неясным для всех.

Шарль Тремюла унес с собой свой мир, тот, который был им создан, – мир бизнеса и мир его праздников. Особняк на авеню Анри-Мартен был вскоре продан. Попахивало распродажей имущества. Говорили, что финансовая сеть, которую сплел Тремюла – сложная и непрочная, точно паутина, – сразу же порвалась, что с трудом удалось избежать большого скандала. Но так ли это было на самом деле?

Женевьеву заточили в Туке – словно и она тоже ушла в таинственное небытие. Кати отослали в пансион в Лозанне. И хотя это была одна из самых дорогих школ в мире, при словах «сирота» и «пансион» невольно вспоминались грустные эпизоды из романов прошлого века. Как бы роскошен ни был пансион, сумеет ли девочка перенести эту разлуку с матерью, к которой всегда проявляла такую привязанность? И зачем понадобилось подвергать ребенка такому испытанию?

16

Женевьева опять стала писать Алексису письма своим правильным почерком, который способен был сбить с толку любого искусного графолога. Он прочел: «Мне вас не хватает». Несмотря на всю банальность этих слов, они потрясли Алексиса. Несколько месяцев спустя после смерти мужа Женевьева сообщила:

«Мне купили квартиру на авеню Рафаэля – это в конце Булонского леса, – чтобы я могла найти там пристанище, когда мое здоровье поправится и мне будет позволено вернуться в Париж».

Она и в самом деле стала наезжать ненадолго в Париж. Теперь ее встречи с Алексисом были в полном смысле любовными свиданиями. Они запирались на авеню Рафаэля, а когда сестра Женевьевы, приезжая в Париж, тоже использовала эту квартиру, то вынуждены были идти в гостиницу. В одну из этих гостиниц для иностранцев. Женевьева была нежной, приветливой и даже веселой. Если у них оставалось время, она просила сводить ее в кино. Потом она уезжала в Туке и вновь становилась далекой принцессой.

Когда Алексис оставался один, в памяти воскресали картины, которые ему посчастливилось увидеть. Вот Женевьева раздевается, а потом одевается в дорогое белье и костюмы, каких ему прежде не случалось видеть… Вот она стоит нагая перед задернутыми портьерами и благодаря тонкой фигуре кажется выше ростом, а каждая линия тела подтверждает то, о чем говорило ее лицо, – серьезные усталые глаза Женевьевы удивительно контрастировали со ртом, вот-вот готовым улыбнуться, и с прихотливыми завитками коротких темных волос. И точно так же ее тонкие руки, едва заметная грудь и узкие бедра – он любил класть на них руки, – все ее тело как бы говорило, что его гармония, его красота необычайно хрупки. Но эта хрупкость была возбуждающей, призывной… Вот Женевьева, встав коленями на край постели, устремляет на него в полумраке взгляд своих больших черных глаз…

Случалось, однако, что она подолгу не приезжала. И тогда Алексис задавался вопросом: как Женевьева, его хрупкая Женевьева, может жить без него? Эта любовь родилась и выросла из первоначальной потребности помогать жене Тремюла, потребности защитить ее – от грубого мужа, от других мужчин, от жизни. Она часто повторяла, что ей страшно. Алексису подумалось: вот так, вероятно, говорят все женщины – это просто уловка, чтобы удержать мужчину. И все-таки он старался поддерживать в себе то чувство преданности и благоговения, какое Женевьева всегда внушала ему. Но при этом был вынужден признаться себе, что теперь она, похоже, прекрасно обходится и без него. Как ни странно, хотя смерть Тремюла вернула Женевьеве свободу – ее держала под своей опекой семья, – она не торопила Алексиса порвать с Ниной окончательно, чтобы их любовь могла наконец получить идеальное воплощение. А он – то ли из чувства такта, то ли из трусости – не осмеливался коснуться этой темы. Он слушал, как Женевьева говорит об их любви теми же словами, что и прежде, но чувствовал, что отныне ее жизнь протекает где-то в другом месте. Как-то раз она приехала в Париж с ногой в гипсе и на костылях. Она объяснила, что ездила со своей сестрой Мари-Терезой (содружество, дававшее повод для самых разных предположений) в горы и упала, катаясь на лыжах. Алексис все-таки попытался ее раздеть, но она отстранилась:

– Право, ни к чему. В другой раз.

В отличие от Женевьевы Алексис чувствовал себя потерянным. Нина много разъезжала по служебным делам, ее часто не было дома, и он, оставшись один, работая, слушал пластинки или радио, недовольный самим собой и тем оборотом, какой принимал его роман с Женевьевой. В такие дни живопись была его спасением и утешением. Он всецело доверялся полотну и, поставив его перед собой, тщательно обрабатывал каждую деталь, не отрываясь до тех пор, пока ему не удавалось достичь гармонии цвета и формы и таким образом компенсировать то, что делало его жизнь серой и монотонной. В тот период любимыми его цветами были синий и красный.

Ему казалось, что. Бюнем стал теперь его единственным приятелем. Историограф трех героев был обескуражен и очень огорчен тем, что семья отвергла его рукопись, восприняв ее как тяжкую обиду, едва ли не подлость. Их сыновья вовсе не барометры. Рукопись вывела их из себя. («Есть люди, которые живут лишь тогда, когда выходят из себя» – прокомментировал Бюнем.) Они пришли в такую ярость, что не только ничего не заплатили ему, но еще и заставили вернуть аванс. Итак, помимо раны, которая была нанесена самолюбию автора (пусть анонимного, но все же автора), он потерпел еще и финансовый крах.

– Не знаю, как мне извиниться перед вами. Я не в состоянии сдержать свое обещание и пригласить вас пообедать.

Бюнем заходил к Алексису несколько дней подряд. Затем, словно терзаемый угрызениями совести, подолгу не являлся. Когда же пришел снова, то принес пакетик, перевязанный шелковой ленточкой, и попросил передать его Нине. В пакетике оказались три плитки горького шоколада, привезенного им из Бельгии. Каждый год в начале сентября Бюнем позволял себе неделю отдыха. Он уезжал всегда в одно и то же место и останавливался в маленьком отеле в долине реки Вар. По-прежнему один – как на отдыхе, так и все остальное время. Алексис удивлялся, что у него хватало мужества уезжать вот так, в одиночестве, удивлялся он и тому, что такой умный человек, намного лучше других, живет изгоем и не нашел своего места в обществе только из-за того, что не вышел ростом и лицом. Что ж тут удивляться – случается и такое! Несколько лишних сантиметров роста или полноватая талия, длинный нос, некрасивый подбородок или вялая грудь обрекают женщину на одиночество. Но одиночество Бюнема объяснялось не только внешними данными.

– Мне известна ваша фамилия, – однажды сказал ему Алексис, – но я не знаю, как вас зовут.

Кадык задрожал на шее Бюнема.

– Я и сам уже не знаю. Да имя мне больше и не требуется. В войну погибла вся моя семья, погибло много друзей, и не осталось никого, кто звал бы меня по имени. Где взять силы жить, когда ты сам едва дышишь от одного сознания, что все, кого ты любил – отец, мать, сестра, друг детства, – либо погибли в гетто, либо загнаны в газовую камеру и сожжены в печи, а если не хватило места в печи, брошены в пылающий ров с керосином. – И, словно желая утешить Алексиса или, по своему обыкновению, стремясь уточнить свою мысль, Бюнем добавил:

– Я в обиде не на людей. Я в обиде на жизнь.

Несмотря на все свои заверения о пристрастии к псевдонимам и нежелании заниматься литературным творчеством, человечек с бугристым черепом был просто помешан на литературе. Однажды он безапелляционно заявил:

– Во всей французской литературе нет фразы романтичнее, чем та, которая написана Пьером Мак-Орланом: «Одноногая красавица умирала от женской болезни в комнате над кабаре».

Однако его самыми любимыми писателями были русские – их имена ничего не говорили художнику: Андреев, Александр Грин, Василий Розанов, Соллогуб, Булгаков.

– У Розанова в его «Мрачном лике Христа» есть высказывание о религии, которое мне хотелось бы перечитать. Он говорит: «Оставаться дома просто для того, чтобы ковырять в носу и любоваться заходом солнца, поважнее всякой религии, потому что со временем всякая вера исчезнет, а это останется…»

И, следуя своей привычке уточнять одну фразу другой, которая ее опровергает, Бюнем добавил:

– Мне нравится мысль, что ковырять в носу поважнее религии. Но поскольку это говорю я, помните, что, если о своем неверии заявляет еврей, ему не следует верить.

Он помолчал и, похоже, хотел еще что-то добавить, но так ничего и не сказал.

– В детстве бог всегда помогал мне плакать.

Сколько могло быть Бюнему лет? Невозможно определить.

Хотя Алексису и казалось, что рисует он лишь для собственного удовольствия, тем не менее им заинтересовался владелец маленькой картинной галереи на улице Сены.

Арно Рюфер носил бороду, курил трубку и носил толстые шерстяные рубашки и бархатный костюм. Он куда больше походил на художника, нежели Алексис. Самой положительной его чертой была деликатность, с какой он давал советы. В первый момент даже невозможно было осознать всю важность и значительность того, что он говорит тихим голосом, как бы извиняясь. Бородатый коммерсант, казалось бы, ни во что не вмешиваясь, заставил Алексиса собрать определенное количество полотен, чтобы устроить небольшую персональную выставку.

Старая компания встретилась на вернисаже, впервые после долгого перерыва. Алексис пригласил также группу людей, с которыми познакомился у Тремюла, – тех, чей адрес он еще не потерял. Батифоль и Фаншон были милы, как всегда. Футболист, обойдя галерею, покровительственным тоном бросил: «Недурно, недурно». Нина исполняла роль жены художника, которую воспринимала как неприятную обязанность: разносила стаканы из толстого красного стекла и угощала подсоленным печеньем. Алексис никак не мог решить, грустит он по поводу отсутствия Женевьевы или доволен, что ее здесь нет и она не увидит этого чуточку жалкого праздника, на котором, ему казалось, он бывал уже десятки раз – когда их устраивали в честь таких же бедолаг-художников, как и он сам. Но в конце концов эта выставка служила доказательством его существования в искусстве, и отныне хотя бы станет известно, где можно увидеть его картины. Он начал принимать визитеров у себя дома, ему даже пришлось купить большой мольберт, чтобы ставить на обозрение одно полотно за другим – процедура, казавшаяся ему страшно утомительной для рук и испытанием для его чувств. Неужели я все еще молодой художник? – спрашивал он себя. И как когда-то в юности, продолжал чего-то ждать от будущего.

17

Когда Алексис очень уставал от работы, он, желая отвлечься, шел навестить Батифолей. Они жили на улице Шарля V, за церковью апостола Павла, в доме, построенном еще в XVII веке; его ни разу не реставрировали, так что выглядел он довольно мрачно. Район Марэ в ту пору еще не стал модным. Алексис подшучивал над супругами:

– Надо быть титулованными особами, как вы, маркиз и маркиза, чтобы плесневеть в этом старинном дворце – еще бы, ведь он достался вам по наследству и его передают из поколения в поколение, с пылью и паутиной на лестнице в виде бесплатного приложения.

Как правило, Батифоль и Фаншон бывали дома после полудня, к этому времени они только-только поднимались с постели. Комик, казалось, забыл о пережигом провале в театре и снова, как и прежде, выступал со своим коронным номером в мюзик-холлах и ночных кабаре на правом берегу. Но может быть, это было только внешнее впечатление? Теперь о нем говорили значительно меньше, в моду входили новые эстрадные актеры – начался его закат. Однажды он спросил Алексиса без всякого предварительного вступления:

– Ты не думаешь, что скоро придет тот день, когда я перестану смешить публику?

Художник, которого этот вопрос застал врасплох, не сумел найти ни утешительных слов, ни подходящих интонаций.

Когда Алексис приходил к своим друзьям, Фаншон с наигранным восторгом, как это принято в богемной среде, бросалась к нему на шею. Затем все трое пили вино, много курили и мало разговаривали. Иногда обменивались новостями о Женевьеве.

– Почему она все время в Туке? – спрашивал Батифоль.

Алексис отвечал, что не знает.

– Ведь ее здоровье как будто бы поправилось?

– Да, по ее словам, она чувствует себя уже хорошо. Она как-то призналась мне: «Ужасно произносить такие слова, но после смерти Шарля все мои страхи как рукой сняло».

О Тремюла они говорили с чувством стеснения, словно все то, о чем умалчивалось при его жизни – взаимные обманы и тайные унижения, – были единственными воспоминаниями, какие он оставил после себя. И тогда перед глазами Алексиса невольно вставала картина: мертвый Тремюла в большом гробу на кладбище в Пасси. Он отчетливо видел его: белое как мел лицо, поджатые губы и скрещенные руки – все тот же невозмутимо-учтивый и элегантный вид, какой часто бывал у него при жизни, а теперь казался немым укором им всем.

Квартира Батифолей выходила окнами на узкую улицу, и потому, несмотря на высокие потолки, здесь всегда ощущался недостаток дневного света, электричество у них горело даже днем. Чтобы в окна не заглядывали соседи из дома напротив, двойные шторы чаще всего не раздвигались, и, поскольку они очень выгорели, квартира имела какой-то заброшенный вид. Нина редко приходила сюда вместе с мужем: в течение всей недели работала, а в воскресенье, поскольку она продолжала увлекаться футболом, никогда не пропускала матчей, которые бывшая команда клуба Тремюла проводила на стадионе в Коломбо. Билеты ей доставал Марманд. Как и предполагали, он уже больше не выходил на поле и стал тренером – прославленным тренером, который умел обеспечить своей команде лидирующее место в первой группе. Нина была преисполнена радости и даже гордости, когда его команда одерживала победу. Однако она не впадала в уныние и в случае поражения.

Однажды, когда Алексис пришел на улицу Шарля V и приятно проводил время с друзьями, неторопливо попивая чай и дымя сигаретой, Батифоль, сидевший в низком кресле, вдруг выпрямился и в упор посмотрел на художника. Бесстрастно, словно врач, произносящий свой приговор после тщательного обследования больного, он объявил:

– В конечном счете ты неудачник.

Алексис растерялся. Но ответил спокойно:

– Не думаю. Я не задавался никакой целью, а следовательно, не могу согласиться, будто что-то упустил в жизни. Я никогда не стремился стать знаменитым художником или чем-либо в этом роде.

А про себя добавил, что упустил в своей жизни лишь одно – любовь Женевьевы (конечно, при условии, если веришь в любовь – сам он верил в нее лишь наполовину).

– Батифоль преувеличивает, – сказала Фаншон.

– Нет, почему же? – возразил Алексис.

Он задумался. О чем свидетельствует этот диагноз, поставленный Батифолем, – о его глупости или тонкости? На следующий день Алексис рассказал об этом разговоре Бюнему, и тот наставительно сказал:

– Каждый проигрывает в жизни по-своему – в зависимости от своих возможностей и убеждений.

В воскресенье Батифоль часто уходил из дому на дневное представление, и Алексис оставался с Фаншон наедине. Эти воскресные свидания вскоре приобрели особый характер. Оставшись вдвоем, они, полулежа на диване, вели нескончаемые дискуссии, неизменно завершавшиеся тем, что Фаншон сворачивалась калачиком в объятьях Алексиса, которого всегда влекли к себе ее чувственные губы. Художник был не в силах удержаться, чтобы не целовать ее. Однако, сколько бы они ни обнимались, Фаншон говорила, что не хотела бы стать любовницей Алексиса. Чаще всего она была одета в черный пуловер и джинсы, что подчеркивало ее худобу. Лаская Фаншон, Алексис ради забавы старался отыскать ее наиболее чувствительные точки.

Он быстро уяснил, что стоит ему только провести рукой по позвоночнику, как молодая женщина сильно вздрагивает и начинает умолять его перестать.

– Ой, не надо, не надо! – твердила она со своим парижским выговором. В такие минуты Алексису неизменно вспоминался голос Женевьевы, ее интонации, типичные для Пасси, – благовоспитанные и чуточку инфантильные. Как и в те дни, когда готовилась постановка мюзикла – он поцеловал тогда Фаншон впервые, – эти поцелуи и ласки обычно заканчивались тем, что она заливалась слезами.

– Не плачь, бедняжка Фаншон, – утешал ее Алексис, – я люблю тебя.

Фаншон отчаянно цеплялась за него. Она тоже шла ко дну.

Фаншон уходила встречать Батифоля после дневного выступления, и они отправлялись наспех перекусить в баре – в перерыве между дневным и вечерним представлениями. А художник возвращался домой. Нина, как правило, приезжала с футбола поздно вечером.

18

Пока Алексис причесывался, включив радио, каких только немыслимых передач он не наслушался. Так, он прослушал начальный курс истории античной литературы, передаваемый из Сорбонны, передачу по астрофизике, биографию Брилла-Саварена, лекцию по истории арабской письменности… Ему случалось довольно часто слышать по радио голос Анжа Марино-Гритти, который приобрел известность своими пересказами историй и легенд, родившихся в долине Арьежа и стране катаров[21]. Он вел эти передачи от первого лица и словно рассказывал о себе самом, своем детстве, о стариках, передавших ему семейные традиции. У Алексиса было такое впечатление – пожалуй, даже уверенность, – что в начале их знакомства Марино-Гритти называл своей родиной лимузенскую деревню где-то севернее Брив-ла-Гайяра: именно оттуда он и ушел в маки́. Очевидно, поэт счел, что «страна катаров» звучит заманчивее. Марино-Гритти одним из первых использовал моду на регионализм. Еще немного, и он начнет писать «окситанские» романы, нет, даже не романы, эпопеи. Станет готовить постановки для народных театров – сгустки истории, где будет намешано всего понемногу: Монсегюр и башня Констанс, 1792 год, Парижская коммуна и Кубинская революция.

Если Алексису надоедала болтовня по радио и не было лень менять пластинки, он слушал музыку – классическую или джазовую, в зависимости от настроения. Ему хотелось приобрести «Фолию» Корелли, но он никак не мог раздобыть запись. В конце концов он случайно встретил среди пьес для клавесина вариации на тему «Фолии ди Спанья» Алессандро Скарлатти. Он слушал эту музыку, с сожалением вспоминая и скрипку, и Женевьеву.

Бюнем появлялся редко. Алексис упрекнул его за это.

– Последнее время я чувствую себя неважно. У меня астма, – объяснил маленький человечек.

– Это что-то новое.

– Да. В некотором роде новое приобретение.

Однажды вечером, ожидая возвращения Нины, Алексис прилег на кушетку в мастерской и задремал. Его разбудил звук открывающейся двери и стук каблуков. Он открыл глаза. Нина холодно смотрела на него. Она стала раздеваться: сбросила туфли, расстегнув молнию, уронила юбку к ногам, потом стала снимать блузку – все это она проделала автоматически, словно была чем-то озабочена. Подобрав одежду с пола, она пошла за халатом и тут же вернулась. Алексис сидел на кушетке, и Нина, остановившаяся рядом, смотрела на него сверху вниз. Играя пояском от халата, она сказала:

– Послушай-ка, я давно уже задаюсь вопросом, во имя чего мы живем вместе. Оба мы материально не нуждаемся. Может, нам следует развестись?

– Не знаю, что и ответить, – сказал Алексис, с грустью сознавая, что свобода, о которой он мечтал, чтобы быть вместе с Женевьевой, ему больше не нужна. И добавил: – Я понимаю, ты раздражена тем, что застала меня спящим. Но, знаешь, я весь день работал.

– Я виню тебя не за это. В сущности, я тебя вообще ни в чем не виню. Ты никогда не перечишь, со всем соглашаешься. Но от тебя ничего нельзя добиться. Ты ведешь себя так, словно вообще не существуешь. Если бы ты знал, как это меня тяготит! Мы перестали даже ссориться. Да с тобой и невозможно поссориться – тебя просто нет.

– Даже если отношения не совсем ладятся, жить вдвоем все-таки легче, нежели одной.

– А кто тебе сказал, что я намерена жить одна?

– Ах, значит, есть кто-то, с кем ты собираешься жить?

– Не будем затрагивать эту тему, не то я напомню тебе о твоей несостоявшейся идиллии с мадам Тремюла – думаю, тебе это радости не доставит. Кстати, ты продолжаешь с ней встречаться?

В заключение Нина сказала:

– Словом, подумай. Спешить незачем.

С того вечера она больше не заводила речи о разводе. Алексис – тоже, но он часто вспоминал этот разговор. Он понял, что жена бросила пробный шар и ни на чем не будет настаивать. Но решение она приняла и выжидала лишь подходящего момента.

19

Однажды, в зимнее воскресенье, оставшись одни в квартире на улице Шарля V, Фаншон и Алексис вспоминали то время, когда все они собирались у четы Тремюла.

– Мы были у них за шутов, – сказала она. – А кончилось все тем, что мы стали им не нужны. И не только из-за того, что Шарль умер. Останься он жив – вполне возможно, мы бы ему скоро надоели.

– Ты, несомненно, права, но можно думать и иначе: именно мы и способствовали разрушению этой семьи.

Как обычно, она с нетерпением ждала его объятий.

– А Женевьева! Чем стала она дня тебя сегодня? По-прежнему занимает в твоей жизни главное место?

– Нет… Впрочем возможно…

На этот раз Фаншон сделала первый шаг. Расстегнув пуговицу на его рубашке, она скользнула под нее рукой. Он мгновенно сбросил одежду, и вскоре тела их слились. Фаншон стонала грудным голосом, казалось, она стонет от боли, сама удивляясь тому, насколько сильны эти страдания. Потом ее захлестнула волна нежности. Она ласково смотрела на Алексиса. Губы у нее припухли. Она выглядела помолодевшей.

– Хотелось бы мне знать, какой ты была в восемнадцать лет, – сказал Алексис.

– Я была полна доброжелательности. Делала все, чего от меня ждали, мне хотелось, чтобы меня постоянно хвалили и одобряли.

– А мальчики за тобой еще не увивались?

– Я была робкой девчонкой, заливалась краской от любого взгляда. В консерватории кое-кто за мной пытался ухаживать. Затем появился Батифоль. Могла нарваться на кого-нибудь и похуже.

Внезапно она опять стала такой, какой он знал ее сейчас, – потасканной, циничной. Фаншон принялась рассказывать сплетни из жизни театрального мира, смакуя мерзкие подробности. Алексис подумал, что она испорчена до мозга костей и вернуть ту чистоту и непосредственность, какая была ей свойственна когда-то, по-видимому, так же невозможно, как очистить реку, превратившуюся в сходную канаву. Он был уверен, что она росла очаровательной девочкой, мечтавшей о светлых идеалах, и злился на тех, кто способствовал ее чудовищному превращению: на Тремюла, на толстяка Батифоля. Как странно: Фаншон становилась прежней лишь тогда, когда плакала или когда они сливались в объятьях.

Так началось у Алексиса с женой Батифоля то, что можно было бы назвать новой связью или – как знать? – новой любовью. Однако Женевьева продолжала пребывать на пьедестале, она была богиней того маленького алтаря, который он себе создал для поклонения в ее отсутствие. Она была так далеко… И приезжала все реже и реже… Может быть, Женевьева тоже менялась в худшую сторону? Она похудела, две лукавые и нежные складочки в уголках губ все больше становились похожими на морщинки. Черные глаза казались еще огромнее. Она курила сигарету за сигаретой, и, когда Алексис целовал ее, он чувствовал запах табака.

Приехав в Париж в один из майских дней, она назначила Алексису свидание на террасе кафе, расположенном на площади Виктора Гюго. Как всегда, она засыпала его вопросами – о жизни, о работе, расспрашивала, что он делал, что видел. А потом как бы вскользь бросила:

– Похоже, ты частенько встречаешься с Фаншон…

– Да. Она тоже неприкаянная…

– Понятно… Понятно…

И поскольку Алексис опустил глаза, Женевьева заключила:

– Это ничего.

Она снова натянула перчатки, которые сняла, войдя в кафе.

– Мне пора… Знаешь, Алексис, мне бы не хотелось, чтобы ты узнал об этом из чужих уст… дело в том, что я опять собираюсь выйти замуж… Не по любви.

Она произнесла «Алексис» все тем же приглушенным голосом, который всегда наводил его на мысль, что до нее никто не умел так произносить его имя, и эта особенность устанавливала между ними неповторимые отношения, глубокую связь.

– Не по любви… – произнес он. – Тогда почему?

– Мне он очень нравится. Сюда примешиваются также материальные соображения. И мои родственники настаивают на этом браке.

– А у меня все наоборот, – зачем-то сказал он. – Нина заговорила о разводе.

– Вы не созданы друг для друга.

Вот и все, что она смогла сказать в ответ. Он прекрасно понимал, что не следовало говорить ей об этом, – слишком поздно, но не мог удержаться, быть может, ради горького удовольствия услышать именно такой ответ.

– Если бы ты знала, как я тебя любил! Случалось, я не спал целые ночи напролет, лежал до утра в темноте с открытыми глазами, чувствуя, как бешено колотится сердце. Разлука с тобой была для меня нестерпимой.

Алексис отметил, что почему-то говорит в прошедшем времени – это получилось вовсе не специально, он сам был поражен, но Женевьева изобразила улыбку, словно желая сказать, что польщена. Неужели же он и в самом деле так ее любил? Алексис понял, что сейчас их любовь жестоко отбрасывалась в прошлое, а может быть, даже вообще подвергалась сомнению. Он спросил:

– Чем ты занимаешься? Как проводишь время?

– Три раза в неделю играю вместе с другими дамами в бридж. Мы собираемся то у одной, то у другой. А предварительно готовим столы, холодную закуску… Ты, конечно, умеешь играть в бридж?

– Нет… – Он пробормотал: – Женевьева…

– Что такое?

– Ничего…

Он спросил, как поживает Кати, приезжает ли девочка на каникулы повидаться с мамой.

– Девочка… Ей скоро исполнится шестнадцать. Она стала красивой, знаешь. Еще немного, и мама будет ей уже не нужна. Вот еще одна причина, побудившая меня на новое замужество.

Алексис опять подумал, что скоро для Женевьевы, для него самого и для всех его друзей останется позади то время, когда в жизни происходит что-то интересное, и тогда придет время жить для Кати. Быть может, к ней перейдет роковое обаяние и опасная хрупкость ее матери, потому что надо, непременно надо, чтобы во все времена на земле существовали женщины, подобные ей, и зажигали сердца таких мужчин, как он, – рождая и возрождая нежность, печаль и мечту.

После того дня, как Женевьева сказала о своем предполагаемом браке, они перестали встречаться. Больше она не приглашала Алексиса к себе, и, уж конечно, не было речи о том, чтобы идти в отель. Однажды он спросил Женевьеву, как обстоят дела с ее замужеством.

– Похоже, все произойдет очень скоро, – последовал ответ.

Однажды в ноябре, ожидая Женевьеву после полудня в баре неподалеку от церкви Мадлен, он увидел, что она направляется к нему через весь зал, пробираясь между столиками, как обычно, легкая, со своей неизменной улыбкой, которую он заметил еще издали. Она до такой степени приковала его взгляд, что он не пошевельнулся даже тогда, когда Женевьева опустилась на диванчик рядом с ним. Она спросила:

– Ты меня не целуешь?

Он сжал ее в объятьях и стал целовать ее лицо, ее рот. Когда он наконец разжал объятья, она с удивлением посмотрела на него.

– Я не это имела в виду.

Ему хотелось спросить: «Где то, что мы обещали друг другу?» Но разве они что-нибудь обещали друг другу? Возможно, что и нет, но было такое время, когда они обходились без слов. Тогда Женевьеве было достаточно только произнести своим обычным тихим голосом: «Алексис…»

Фаншон зачастила к нему в мастерскую. Она двигалась бесшумно и осторожно, точно зверек, изучающий незнакомые места. Кончалось тем, что она устраивалась у него за спиной и, если Алексис не настроен был разговаривать, внимательно и молча следила за его работой. Словом, она вела себя почти так же, как Бюнем; можно было подумать, что, являясь к Алексису по очереди, они передавали его друг другу как эстафету. Случалось, они сталкивались у него лицом к лицу. Бюнем вел себя корректно, но чувствовалось, что он проявляет живой интерес к женщинам, которых встречал у Алексиса, даже если и немедленно спасался бегством, застав у художника гостью. Должно быть, он догадывался, какую роль играли в жизни его соседа сначала Женевьева, потом Фаншон. И он неизменно приносил свои пакетики с плитками горького шоколада для Нины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю