Текст книги "Три французские повести"
Автор книги: Роже Гренье
Соавторы: Пьер Мустье,Рене Фалле
Жанры:
Повесть
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Даже не успев еще понять, что, собственно, произошло, Алексис подбежал к Фаншон. Но в тот же миг какой-то человек, оказавшийся за спиной обезумевшей женщины, попытался вывернуть ей руки за спину, однако при том, что Мари-Жо была маленькая и худенькая, ему это никак не удавалось сделать. Два тела покатились по полу. Только тут Алексис узнал Бюнема. Должно быть, сосед направлялся к нему со своим очередным визитом и очутился позади Мари-Жо в тот самый момент, когда та выстрелила в Фаншон. Мари-Жо отбивалась, но Бюнем не разжимал рук. Они катались по полу живым клубком, натыкаясь на стулья. Послышался новый выстрел. Тела распались. Бюнем поднялся с полу, по лицу у него текла кровь.
– Смотрите, что со мной сделали! – вскричал он. – Опять голова. Моя голова! – Он сник и упал на пол, испуская стоны.
Мари-Жо наконец бросила пистолет. Она поднялась на ноги, дрожа всем телом.
– Не знаю, как это могло произойти, – бормотала она. – Этот выстрел получился сам собой. Я не хотела…
Алексис позвонил в полицию. Похоже, пуля только задела бедро Фаншон. Она прикладывала к ране вату. Но Бюнем продолжал стонать, обливаясь кровью, лицо его побледнело и стало страшным. Алексис не решался его трогать. Мари-Жо застыла, оцепенев, на стуле.
– Держу пари, что это жена Марманда, – сказала Фаншон. – Та самая, которая пыталась облить кислотой Женевьеву. Она приняла меня за Нину. – Лицо Фаншон исказила боль. – Мерзавка! Горит так, будто прижгли каленым железом. – Она вскрикнула и тут же с отчаянием в голосе спросила: – А Батифоль? Что скажет мой Батифоль?
Алексис ощутил во рту привкус горечи, подступившей то ли от вида крови, то ли от сознания, что теперь он остался один-одинешенек, – покинут всеми, даже Фаншон. Он постарался взять себя в руки и подошел к Мари-Жо. Схватив за плечо, он стал трясти ее, словно желая разбудить.
– Послушайте, – сказал он. – Сейчас придут из полиции и займутся ранеными. Вы натворили слишком много бед, и никто вам не поверит, будто все это произошло в результате несчастного случая. Они арестуют вас.
Похоже, что к Мари-Жо возвращался рассудок.
– Вы думаете, говорить им, что это несчастный случай, бесполезно? А знаете, так было однажды… Когда освободили Париж, Кристиан решил показать мне свой пистолет, и не успела я взять его в руки, как раздался выстрел. Я чуть было не убила его. Я такая невезучая.
И она спросила:
– А вы не знаете, где Кристиан? Он меня бросил. Вы не можете его найти, вернуть его мне?
Но тут уж никто не мог бы ей помочь.
22
Алексис ежедневно навещал Бюнема, которого поместили в больницу Бусико. Пострадавший находился между жизнью и смертью. Состояние его было до такой степени критическим, что ему предоставили отдельную палату. Он лежал на кровати, точно в клетке – края ее были забраны сетками из опасения, как бы он случайно не упал. Забинтованная голова, руки, исколотые иглами капельницы, такие худые, словно они состояли из одних сухожилий и вен, и лицо, на котором торчали монгольские скулы… На шее, жалкой, как у ощипанного цыпленка, по-прежнему дрожал кадык. Он почти не открывал глаз. Как только еще держалась душа в этом теле? Ему предстояла сложная операция, так как пуля задела мозговые центры. В иные дни Бюнем терял сознание. В тех редких случаях, когда он приоткрывал глаза и вроде бы узнавал Алексиса, Бюнем, казалось, пытался что-то сказать ему. Но голос его был таким слабым, что художник ничего не мог понять и наугад кивал головой: «Да… да…» А между тем Алексис испытывал жгучее желание поговорить с этим мудрым человеком. Ему необходимо было узнать, что тот думает о смерти, как он относится к мысли, что ее легкое, такое легкое прикосновение вот-вот сотрет его с лица земли, и тогда он присоединится к сонму забытых ныне людей, тех, что называли его по имени и были так жестоко уничтожены. Но поздно, Бюнем уже не мог говорить или по крайней мере говорить членораздельно. Да и слышал он тоже плохо.
В первые дни он проклинал жизнь и твердил: «Надеюсь, на этот раз я подохну». Но потом – насколько можно было разобрать его невнятную речь – он хотя и восставал против своих страданий, однако больше не выражал желания умереть. Алексис вспоминал слова, как-то сказанные Бюнемом: «В жизни есть великое утешение, помогающее переносить все ее тяготы, – оно заключается в возможности покончить с нею в любую минуту». Он называл это «выходом из положения». Казалось, в этих словах звучала вся обездоленность одинокого человека, этого изгоя, отвергнутого обществом. Но Алексис не мог бы поручиться, что сам Бюнем считает себя таковым, хотя и внушает подобное впечатление и ему, и вообще всем, с кем он общался. Нередко в разговоре он весьма незаметно и тактично давал понять, что отдает себе отчет в своем интеллектуальном и моральном превосходстве над современниками, которые в большинстве случаев заботятся лишь о внешнем преуспеянии. «Стоит разыграть маленькую комедию, – говорил он, – и ты окажешься наравне с круглыми дураками».
Алексис даже не смог объяснить пострадавшему, кто такая Мари-Жо и почему она явилась к нему с пистолетом.
Ему хотелось спросить у Бюнема, почему, едва встав на ноги и обливаясь кровью, он крикнул: «Смотрите, что со мной сделали!» Не эту ли фразу бросил один известный политический деятель после того, как в него стреляли? Имел ли Бюнем в виду именно его? С его привычкой постоянно кого-нибудь цитировать это было вполне возможно. Но когда Алексис попытался что-то втолковать Бюнему, бедняга сосредоточил все свое внимание на том, как бы просунуть пальцы в сетку своей кровати. Сгибая пальцы, Бюнем натягивал проволоку. Можно было подумать, что это упражнение высшей сложности, иногда он даже поддерживал правой рукой левую, чтобы она не дрожала, и таким образом ему удавалось просунуть в сетку сначала один палец, потом второй и так далее. Целиком поглощенный этим занятием, он тихонько стонал, не отдавая себе в этом отчета.
Каждый раз, приходя в больницу, Алексис спрашивал сиделку: «Как он сегодня?», на что та неизменно отвечала: «Как всегда». Иногда он пытался вытянуть из нее более подробные сведения: «Сегодня у него вид как будто чуточку лучше, вы не находите?» Но ответ был неизменным: «Как всегда». Иной раз, пораженный состоянием больного, Алексис говорил: «Сегодня, мне кажется, он плоховат». На это сиделка отвечала: «Да, бывают плохие моменты».
Плохие моменты. Возможно, такая формулировка понравилась бы Бюнему.
Однажды Алексис увидел в палате Бюнема цветы. Выходит, это человек вовсе не был таким одиноким, как он сам это представлял. Однако художник ни разу не заставал у него посетителей. Однажды больной подал знак, что хочет пить. Алексис поднес ему воду в стакане с пластмассовой соломинкой. Через некоторое время Бюнем снова попросил воды. Когда Алексис, приподняв больного, подносил стакан к его губам, он вдруг открыл для себя, что жизнь – это деятельность и активность, это мысли и желания, но постепенно они ослабевают и уходят, пока не настанет момент, когда ты уже не в состоянии поднести к губам даже стакан с водой и тоненькая струйка живительной влаги, которую ты всасываешь через соломинку, воспринимается как немыслимое счастье, подаренное судьбой, – при условии, если тебя обслужит сиделка или посетитель, спешащий выполнить неприятную обязанность и уйти. Вот так и этот безнадежно больной человек, который еще недавно справлялся со сложнейшими задачами, изъяснялся на нескольких языках, без труда ориентировался в лабиринтах Национальной библиотеки, а когда-то нашел в себе силы бежать из концлагеря в Австрии, чтобы вновь найти – а вернее, никогда не найти – камбоджийскую принцессу, – теперь же выпить несколько глотков воды для него равносильно подвигу.
Алексис покидал больницу подавленный. Безысходная грусть в глазах умирающего, горькая складка у рта – видеть все это было невероятно тяжело. Но он заставлял себя посещать Бюнема, даже не зная, как воспринимает тот его визиты, – просто чтобы наказать самого себя. Хотя бы за то, что он так глупо прожил свою жизнь.
Выстрелы Мари-Жо словно послужили сигналом к окончательному разобщению членов того маленького кружка, который собрал вокруг себя Шарль Тремюла. Нина довела свой брак с Алексисом до полного разрыва, покинув семейный очаг и переселившись в большую однокомнатную квартиру, которую она сняла на Монмартре. Но ей не довелось жить там с Кристианом Мармандом, как она рассчитывала. Футболисту пришлось возвратиться домой, в Бобиньи, и заняться своими детьми, поскольку Мари-Жо сначала находилась под арестом, а затем ее направили в психиатрическую больницу парижского округа. Нине нисколько не улыбалась перспектива взвалить себе на плечи заботы о чужих детях, и таким образом проблема взаимоотношений с Мармандом была решена.
Вопреки опасениям всех, кто был прямо или косвенно замешан в этой драме, делу не дали широкой огласки. Пресса далеко не всегда так немилосердна, как это принято думать. Достаточно было спортивным журналистам – друзьям Марманда – позвонить в пресс-агентство и попросить, чтобы выстрелы Мари-Жо обошли молчанием, и историю решено было не раздувать. Что может быть интересного в том, что жена симпатичного футболиста оказалась психически больной? В его положении мог оказаться каждый, такая беда может постичь любого. И потом надо подумать о детях. В конце-то концов, цинично заявили друзья Марманда, никакого ущерба Мари-Жо не нанесла: один человек легко ранен, только и всего. Газеты вняли просьбам, тем более что как раз в эти дни в Алжире развернулись бурные события, которые практически не оставили в газетах места для хроники происшествий. Тем не менее еженедельник, специализировавшийся на материалах из частной жизни известных людей, опубликовал заметку под заголовком, который имел отношение главным образом к Батифолю. По-видимому, читателей этого журнала футбол интересовал меньше, нежели театр, и потому заметка выглядела так:
«Трагедия Батифоля!
В жену популярного эстрадного комика стреляла супруга футболиста, это произошло в доме одного художника, живущего на Монмартре».
В качестве иллюстрации еженедельник поместил снимок – Батифоль с лицом, искаженным отчаянием, а рядом – старая фотография Фаншон, сделанная на каком-то приеме, на которой ее совершенно невозможно было узнать.
Открыв для себя (или считая, что теперь он уже не может не открыть), что Фаншон поддерживала с Алексисом нежные отношения, Батифоль послал художнику письмо и объявил ему о полком разрыве отношений. Оно гласило:
«Мсье!
Я почитал вас своим другом, но вы обманули мое доверие. Какая низость с вашей стороны – полагать, что со мной можно обращаться как с шутом. В другие времена я потребовал бы сатисфакции и никто не помешал бы мне вас убить. Ваше появление на улице Шарля V будет принято как нежелательное. Впредь ни моя жена, ни я не хотим больше видеть вас у себя».
И подпись: «Маркиз Леонар де Сен-Мамо».
На следующий день Алексис получил второе письмо: «Извините меня за идиотское послание. Но если я потеряю Фаншон, я погиб. Батифоль».
Однако независимо от тона обоих посланий результат был один – никогда больше Фаншон не появится в мастерской Алексиса, не будет, остановившись за его спиной, молча наблюдать, как он работает. Никогда больше не ласкать ему это смуглое тело, худое и страстное, с готовностью отдающееся его ласкам. Никогда больше не случится ему утолять жажду нежности, прильнув к ее губам, заглядывая в ее глаза, полные слез. Он не услышит больше этого картавого голоса с парижским выговором, который так воспламенял его. И не услышит больше наивных историй из времен детства вместе с придуманной Фаншон золотой легендой о любящем отце, наивной и трогательной. Никогда больше не почувствует он под своими пальцами шрам на ее бедре, оставленный пулей Мари-Жо.
Письма актера-комика навели Алексиса на мысль, что все супружеские пары, собравшиеся вокруг четы Тремюла, разыгрывали водевиль. Но только водевиль с печальным концом.
А Женевьева? Она предоставила им выпутываться из этой ужасной истории без нее, не подавая никаких признаков жизни, даже не написав ни строчки. Но, возможно, она просто ничего не знает о том, что здесь произошло? Вот уже несколько месяцев, как Алексис не встречался с нею.
Однажды, когда художник явился в больницу около трех часов пополудни, ему сообщили, что Бюнем только что скончался. Он успел только увидеть, как два санитара кладут тело на каталку, чтобы отвезти в морг. Никогда еще не казался таким невесомым этот человек, имевший столь малый вес на бренной земле. И чтобы окончательно исчезнуть, ему теперь уже ничего не требуется, кроме крошечного клочка земли где-нибудь в Пантене, Тиэ или Баньо, да и то при условии, если Алексис или кто-либо из его друзей, приносивших ему в больничную палату цветы, позаботятся о похоронах. Но даже и это пристанище будет лишь временным – пройдет еще несколько лет, и ему придется уступить место тем бедолагам, кого похоронят вслед за ним.
23
Алексис искал встреч с некоторыми людьми в надежде, что узнает какие-нибудь новости о Женевьеве. Однако чаще всего и они не могли сообщить ему ничего нового. А ведь только ради этого он принимал приглашение на обед или воскресную загородную прогулку, где мучительно томился от скуки. Он напоминал сам себе охотничью собаку, которая с нескончаемым терпением ищет свою дичь повсюду – в болотах, на равнинах. Обычно он возвращался домой ни с чем, злясь на себя за эти безрезультатные поиски. Почему он влюблен в свои воспоминания?
Наконец до него дошла весть, что Женевьева вторично вышла замуж, как и намеревалась. А еще несколько месяцев спустя донеслись слухи о том, что она якобы уже собирается разводиться. Затем, по прошествии еще некоторого времени, ему рассказали, что родственники купили ей модный магазинчик на улице Турнон, несомненно, чтобы найти для нее какое-нибудь занятие. Но как называется этот магазинчик, в каком доме он находится, никто не знал. Алексис не удержался и отправился на поиски. На улице Турнон, по левой стороне, совсем недалеко от Сената, он наткнулся на небольшой магазин с пустой витриной, на вывеске он прочел: «Фолия». Алексис расспросил соседей и выяснил, что торговля шла не очень успешно, так что в конце концов пришлось закрыть магазин. Владелица появлялась здесь очень редко, и что с ней потом сталось, неизвестно.
В канун рождества, около шести часов вечера, выходя из вагона метро на станции Гавр-Гомартен, Алексис заметил на перроне Женевьеву. С большим абажуром в руке она бежала, как всегда легко и изящно, – ее походку он уже успел забыть, лавируя в толпе, чтобы никого не задеть. И те же вьющиеся волосы. Это была та Женевьева, какую он любил. В одно мгновение все, что искажало ее образ, куда-то исчезло: их отдаление, их свидания в кафе, где они становились раз от разу все более чужими, поездки Женевьевы в Туке, партии в бридж, второй брак – словом, все то, что превращало Женевьеву в женщину, ничем не отличающуюся от других, очень обычную, иной раз даже смешную. Куда это она так спешит в сочельник со своим абажуром? На чье торжество? Чей дом она решила украсить? Алексис потерял Женевьеву из виду. Должно быть, она свернула в туннель, ведущий на пересадку. Ему и в голову не пришло прибавить шагу и догнать ее.
24
И все же настало время, когда Алексису пришлось покинуть улицу Жан-Ферранди и мастерскую, которую он снял временно – пока дом не начнут сносить, но это «временно» затянулось на двенадцать лет. Он подыскал себе другую мастерскую, чуть поменьше, на улице Плант, в Четырнадцатом округе. Ведь теперь он жил один. Иногда на его пути встречались женщины, стремившиеся навязать ему свое общество, но наталкивались на такое равнодушие, что все тут же и кончалось. Он уже не верил в возможность совместной жизни с кем бы то ни было, и женщины это хорошо чувствовали. Впоследствии, перебирая в памяти эпизоды своей биографии, он пришел к выводу, что то ли по случайности, то ли потому, что он обладал странной притягательной силой, но к нему тянулись лишь женщины, предрасположенные к неврозам, и Женевьева – самый яркий тому пример. Впрочем, он начинал подозревать, что, возможно, в чем-то патологичен и сам – если принять во внимание пристрастие к сложным женским натурам, что изначально обрекало их связь на провал. Его постоянная потребность в одиночестве и в то же время неспособность долго выносить затворничество, равно как и бесконечные блуждания, – все это приметы душевной неуравновешенности. А может быть, это шло от увлечения живописью, которая с каждым годом становилась для него все важнее и предъявляла на него свои права?
Алексис по-прежнему выставлялся у Арно Рюфера, бородатого торговца картинами с улицы Сены. Они были верны друг другу. Волосы у того и у другого поседели. Однажды художник зашел в галерею к Арно Рюферу, и тот рассказал:
– Сегодня меня заинтриговала одна посетительница – такая девица в стиле «хиппи». Она интересовалась, не я ли занимаюсь продажей твоих картин, поскольку увидела в соседнем магазине объявление о твоей последней выставке. По ее словам, у нее сохранилась одна картина – твоя давняя работа, и она хотела узнать, не пожелаю ли я ее приобрести. Я пытался добиться, чтобы она подробнее описала мне эту картину, но она не сумела. Говорит, на полотне только красное и черное – черного очень много. Я попросил ее наведаться ко мне завтра и принести картину с собой. Она пообещала. Может, тебе будет интересно ее увидеть?
– Картину или девушку?
– Ну хотя бы картину.
– Должно быть, это какая-то старая мазня, за которую мне придется краснеть.
– В таком случае следовало бы ее выкупить.
– Чтобы сжечь. Можно предположить и другое: это произведение, которое похитили из музея. Тогда ты рискуешь оказаться скупщиком краденого.
– Ты прекрасно знаешь, что ни одной твоей картины ни в одном музее нет. Пока еще нет…
– Я пошутил.
– Не нравится мне твоя манера шутить.
– Ну, а что если это подделка?
– Ты заставляешь меня сказать тебе, что твои картины еще не настолько высоко котируются, чтобы их пытались подделывать.
– Что верно, то верно.
– Послушай, какая муха тебя укусила? Я не помню тебя таким язвительным.
– Я пошутил. Ты же понимаешь, что я знаю себе истинную цену.
– Что бы такое ты мог рисовать черным и красным? Тебе не свойствен такой колорит.
– Понятия не имею. Картина большого формата?
– Нет, маленькая.
На следующий день у дверей галереи Рюфера появилась женщина лет тридцати. И поскольку в одной руке у нее была завернутая в газету картина, а за другую цеплялся мальчонка лет пяти, Рюферу пришлось распахнуть перед нею дверь.
– Здравствуйте, – сказала она. – Я принесла картину…
У нее были несколько резкие движения и глуховатый голос, которые свидетельствовали не то о нервозности, не то о тщательно скрываемой робости. На ней были сильно поношенные джинсы и индийская кофта; вязаный шерстяной шарф зеленого цвета, обвивавший шею, спускался до самых колен.
Молодая женщина была довольно высокого роста, хорошо сложена, с небольшой грудью. Светло-рыжие волосы, собранные сзади в пучок, выбивались из-под зеленого берета. Она повернулась к художнику.
– Вы Алексис Валле…
Это прозвучало не как вопрос, а как утверждение.
– Вы не узнаете меня? Я Кати… Кати Тремюла.
Мальчик оказался ее сыном, его звали Себастьян.
Алексис спросил Кати, как поживает ее мама. Он узнал, что Женевьева живет в Хьюстоне, штат Техас. Снова, в третий раз, вышла замуж. За нефтяного короля? Нет, но за довольно крупного бизнесмена – короля искусственных цветов и растений. Его фабрика выпускает целые сады из пластмассы. Пока Кати говорила, Алексис пытался отыскать в ней черты сходства с матерью. Но они не были похожи. Абсолютно. Если Женевьева была маленького роста, то Кати очень высокая, даже выше его самого, подобно всем нынешним девицам. Пожалуй, единственное, что их роднило, – это складочки в углах рта. Но и они выглядели у них по-разному. На лице матери эти складочки были лукавыми и нежными, тогда как на лицо дочери они, казалось, попали случайно.
– Значит, у вас туговато с деньгами, – сказал Алексис, – если вы пытаетесь продать картину, которая, впрочем, не очень много и стоит…
– Да. Я порвала отношения с родственниками.
– Когда вы были девочкой, вы так любили свою маму! Эта любовь переходила все границы. Вы, наверное, уже забыли, как вы ее ко всем ревновали?
– Все это так. Но после смерти отца мама заболела и меня отправили в пансион. Тогда мне казалось, что все меня бросили.
– Вам случалось встречаться с ней еще?
– Мы как-то вдруг сразу стали чужими. Мне показалось, что она перестала мною интересоваться. Она даже не появилась не моей свадьбе. А между тем, что ей стоило купить билет на самолет.
Внезапно глаза Кати наполнились слезами. Она залилась краской и стала кусать губы. Эта манера прямо, не таясь, отвечать на все вопросы, эта абсолютная искренность делали Кати легко уязвимой или, пожалуй, тут более уместно определение, которое характеризует многих молодых особ ее поколения, – незащищенной.
– Мы поговорим обо всем этом в другой раз, если хотите, – сказал Алексис. – А сейчас давайте посмотрим картину.
Он попытался было развязать веревку, но узел оказался туго затянутым, и он никак не мог с ним справиться. Арно Рюфер пошел за ножницами.
– Дай мне веревочку поиграть, – попросил Себастьян.
Когда сняли газетную обертку, Алексис увидел ту самую картину, которую в начале пятидесятых годов нарисовал для Женевьевы и назвал «Фолия».
– Поразительно, как же я сразу не подумал, что это именно она, – произнес художник. – Это моя единственная картина, которая была у ваших родителей. Вам ее подарила мама?
– Подарила или подбросила – не знаю, как будет правильнее сказать. После окончания школы-пансиона в Лозанне я захотела вернуться в Париж и учиться дальше.
– Чему?
– Всему понемножку. Языкам, изящным искусствам. Но это было несерьезно. Я ни черта не делала. Родственники купили мне небольшую квартиру, а мама подарила немного мебели и вот эту картину в придачу.
Арно взял картину и стал рассматривать на расстоянии.
– Не так уж и плохо. Красное вполне сочетается с черным. А это что такое?
Она показала на то, что можно было бы принять за странного ангела, и за сломанную скрипку.
– Позабыл. Так, какой-то наив.
Алексис прекрасно помнил, но ему не хотелось об этом говорить. Он повернулся к Кати.
– Я с удовольствием выкуплю у вас свою картину. Но я задаюсь вопросом, хватит ли у меня мужества смотреть на нее.
– Почему? Она вам не нравится? – обеспокоенно спросила Кати.
– Нравится. Просто мне тяжело при мысли, что существуют такие вещи, которых уже не помнит ни один человек на всем белом свете, кроме меня.
Когда Алексис отдал Кати деньги – Рюферу пришлось ссудить его наличными, поскольку у Кати не было счета в банке, – она невесело пошутила:
– Себастьяну на молоко.
Она попрощалась как-то неловко и смущенно. Алексис, тоже скованный робостью, чуть было уже не дал ей уйти, но вовремя спохватился и сказал:
– Мне бы хотелось продолжить наш разговор. Не согласитесь ли поужинать со мной сегодня или в любой другой вечер?
– Сегодня не могу. Я в Париже буквально от поезда до поезда. Ведь я живу в Арьеже.
Кати рассказала еще кое-какие подробности своей жизни. Выяснилось, что живет она на ферме, расположенной высоко в горах над Сен-Жироном. Но не с мужем, так как между ними давным-давно порваны все отношения. А тот человек, с кем они живут сейчас, поработав некоторое время в Париже, решил возвратиться в свои родные Пиренеи. Он занимается откормом гусей – для печеночных паштетов. Хватает ли им на жизнь? Более или менее. Теперь понятно, почему она решила продать картину? Кстати, ее приятель проявляет большой интерес к региональным проблемам, в частности к окситанскому движению.
– Он подружился с неким Марино-Гритти – замечательным человеком, таким чистым, таким цельным.
– А вы тоже с ним знакомы?
– Да. Он побывал на нашей ферме, когда путешествовал в горах страны катаров. Мы все ходили на митинг, после чего он провел вечер у нас дома. Он способен часами рассказывать о своей жизни – о своем детстве, о борьбе. Какой он рассказчик! Какой темперамент! Я часто слушаю его выступления по радио. Да и как можно его не слушать!
К чему сообщать Кати то, что он знал об этом человеке, что он сам думал о нем? Похоже, она и понятия не имеет, что в свое время этот Марино-Гритти входил в компанию, объединившуюся вокруг ее родителей. Тем не менее Алексис не удержался и негромко произнес:
– Когда-то я написал его портрет.
– Не может быть!
– Это было очень давно…
И чтобы перевести разговор на другую тему, он спросил:
– Вы привезли мою картину с Пиренеев? Значит, она была на вашей ферме с гусями?
Кати рассмеялась – впервые за все время. И тут складочки в уголках рта, такие же, как у матери, наконец обрели свой смысл. Она объяснила, что сохранила за собой парижскую двухкомнатную квартирку и сдает ее знакомым. Это приносит ей хоть и небольшой, но постоянный доход. «Фолия» оставалась там. Когда же она увидела объявление о персональной выставке Алексиса Валле, ей пришла в голову мысль попытаться предложить эту вещь владельцу картинной галереи. В Париж она приезжала, чтобы поискать такую работу, которую смогла бы выполнять у себя на ферме. Например, могла бы делать переводы – ведь она знает английский и немецкий. Однако эти поиски ничего ей не дали.
– Навестите меня, когда еще раз приедете в Париж, – попросил ее художник.
– Хорошо. Интересно, что вы оказались совершенно не таким, каким рисовались мне по детским воспоминаниям.
– И вы… Вы тоже стали, как бы это лучше выразить мою мысль… совсем другим человеком.
– Вы хотите сказать, что девочкой я была ужасно полная, этакая толстушка? Какой кошмар!
– Нет, я вовсе не это хотел сказать.
Алексис сомневался, что Кати когда-нибудь появится у него, и был не слишком уверен, что сам того желает. Ему не хотелось, чтобы женщина другого поколения, которая для него, сегодняшнего, была далекой, точно марсианка, вконец разрушила образы его воспоминаний. После ухода Кати и Себастьяна Алексис хранил молчание, а Арно Рюфер пустился в абстрактные рассуждения.
– Почему современная молодежь совершенно не умеет пользоваться жизнью?
– Мне не хотелось бы выглядеть пессимистом, но ведь уже и у нас было в этом смысле неблагополучно. У меня такое впечатление, что с ними происходит аналогичное явление.
– Есть все-таки некоторая разница. Мы были немножко мудрее.
– Думаешь? Лично я никогда не отличался особенной мудростью. Я вел себя как последний дурак.
Кати появилась снова четыре месяца спустя. Она предупредила Алексиса о своем приезде по телефону, а через четверть часа позвонила в дверь его мастерской.
Она показалась Алексису еще более незащищенной, чем в день своего появления в галерее у Рюфера. Она обошла мастерскую, рассматривая картины, висевшие на стене, и ту, над которой художник работал. Алексис со своей стороны украдкой поднимал глаза от мольберта, чтобы получше рассмотреть Кати. Нет, у нее решительно ничего не было от Женевьевы, и если стоило заинтересоваться этой женщиной, то лишь ради нее самой.
– Вы не вывесили ту картину, которую купили у меня, – строгим голосом отметила она.
– Я предпочитаю, чтобы она не была все время у меня перед глазами.
– Вот видите, значит, вы не любите ее. А вот я ее любила. Вернее, я к ней привыкла.
– Не стойте, присядьте, пожалуйста.
Она села.
– Куда вы дели Себастьяна?
– Он в детском саду. Я сейчас пойду за ним. Знаете, я опять живу в Париже. У меня не клеются отношения с моим приятелем. Я подыскиваю себе работу.
– По-видимому, дела ваши идут неважно?
Она отрицательно покачала головой и покраснела. И Алексис увидел, что она, как и в первый раз, готова расплакаться.
– А разве ваши родные не могут помочь вам? Ведь у вас есть богатые родственники и со стороны отца, и со стороны матери.
– Похоже, положение моего отца было очень непрочным – все держалось на его плечах, а когда он умер, все тут же развалилось. Мой муж был типичный сутенер. Он очень быстро промотал то небольшое наследство, которое мне досталось от папы. Вы дружили с отцом? Вы его любили?
– Меня в нем многое привлекало. Это был человек сложный, иногда, казалось, даже робкий, а в целом – загадочный. Полный тайничков. Одно было для меня очевидно: он очень любил вас обеих – вас и вашу маму. И страдал оттого, что вы не любили его или по крайней мере он так считал.
– Мое отношение к отцу со временем изменилось. Я и сама очень переменилась. Любопытно, что мы продолжаем пересматривать свое отношение к людям даже после их смерти. Сердимся, пытаемся что-то исправить…
Алексис спросил молодую женщину, не желает ли она чего-нибудь выпить.
– Пожалуй, кофе.
– Мне случалось угощать кофе вашу маму. Но то было очень давно и не здесь. Я жил тогда неподалеку от улицы Шерш-Миди.
– А я туда приходила?
– Разумеется. Вы не припоминаете?
– Нет. Решительно ничего не помню…
– Однажды вы застали у меня в гостях мужчину. Вас поразил его внешний вид. Он был маленького роста, с длинными волосами и бородой, а на черепе – бугры и вмятины.
– Эти приметы мне ничего не говорят.
Бедный Бюнем! У Алексиса мелькнула мысль, что он присутствует при научном эксперименте – «Сейчас вы убедитесь собственными глазами, как стирается память о человеке».
Кати продолжала расспрашивать Алексиса:
– И что же с ним произошло потом?
– Он умер.
– Значит, моя мама приходила вас повидать точно так же, как я сегодня, и вы угощали ее кофе?
– Да.
– Мне кажется, что в юности мною руководило одно-единственное желание – не походить на родителей. Прежде всего потому, что они были несчастные люди. Я же изо всех сил стараюсь быть счастливой.
Кати стала часто наведываться к Алексису. Придя в мастерскую, она робко протягивала ему руку, словно стеснялась. Желая ее поддразнить, Алексис напомнил:
– Когда я увидел вас впервые – вы были тогда чуть постарше Себастьяна, – вы сделали мне реверанс.
Кати двигалась по комнате бесшумно. Она просила Алексиса, чтобы он продолжал заниматься своим делом, не обращая на нее внимания.
– Так легче разговаривать.
Однако то, что она говорила, было зачастую для него невыносимо.
– В последние годы моего пребывания в пансионе Лозанны я металась между танцами, экзаменом и попыткой к самоубийству. А потом начались мужчины и аборты…
– Наверное, май шестьдесят восьмого был серьезным моментом в вашей жизни?
– Чтобы верить во все это, я была уже слишком старой – в тот год мне исполнилось двадцать шесть! Знаете, чем я была занята в мае шестьдесят восьмого? А вы прикиньте… Я рожала Себастьяна!