Текст книги "Три французские повести"
Автор книги: Роже Гренье
Соавторы: Пьер Мустье,Рене Фалле
Жанры:
Повесть
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
Ратинье отрицательно помотал головой, его явно утомляла беседа с такой бестолочью.
– Конечно нет, старый ты болван! Там в одной статье вообще о диабете говорилось, но в частностях это как раз ко мне подходит. Я вспомнил свою тетушку Огюстину, у нее диабет был аж во всем теле, да и померла она одноглазой, а почему и как ей этот глаз удалили, уж не знаю. Да если бы только одна она – это еще не страшно, а был у меня двоюродный братец, Бенуа Клу, так он тоже диабет подцепил. И такой диабет, что уж сильнее не бывает, он его и сгубил, Бенуа и охнуть не успел. Вот и получается – двое у меня.
Бомбастый захихикал, что, по мнению его собеседника, было более чем глупо, и заявил:
– Откровенность за откровенность, и у меня тоже двоих дядюшек в четырнадцатом году убило, но мне странно было бы, если бы и со мной такое приключилось.
Так началась их первая ссора. Глод намертво вцепился в свой воображаемый диабет и никаких шуток на сей счет не терпел. Неведомый бич божий обрушился на него, и целую неделю он не находил себе места. Отныне больной питался только зеленой фасолью, пил кофе без сахара и воротил нос от каждой ложки столь гнусного пойла. Рука его, машинально тянувшаяся к бутылке красного, бессильно падала и от греха подальше зарывалась в карман.
– В жизни больше к нему не прикоснусь, – цедил сквозь зубы Глод, не устояв, однако, против искушения и ставя пустую бутылку в мойку. И продолжал: – А странно все-таки, повсюду болезней полно, даже в десятом колене. Надо полагать, передаются они, как филлоксера на винограднике, а ведь она – филлоксера – штука не смертельная. Чем же это я провинился перед господом богом, елки-палки, чтобы по наследству диабет получить, будто нет на земле другой холеры, кроме этого самого диабета; при холере хоть можно пить сколько душе угодно, и нутро не повредишь.
Как-то утром он вывел из сарайчика свой велосипед, некое сооружение, достойное занять первое место в музее «Вело», и понесся сломя голову в Жалиньи посоветоваться с врачом. На половине дороги он слегка сбавил ход. Этот Гюгюс наверняка вручит ему целый мешок разных снадобий, а он от них наверняка околеет – ведь убили же они его Франсину. Тут он принажал на педали – впереди забрезжила некая надежда. А что, если доктор вдруг разрешит ему пить, хоть немного, а разрешит…
– Пол-литра можете, мсье Ратинье.
– За обедом?
– Что вы! За целый день. Кстати, сколько вы за день выпиваете?
– Да никогда как-то не считал… Литров пять-шесть, как и Бомбастый.
– Да вы с ума сошли! – взовьется доктор. – Вы просто-напросто алкоголик, пьявка безмозглая, трава кровососная! Хватит вам в день и пол-литра!
Пол-литра! Пусть он себе кое-куда эти пол-литра вольет! Глод чиркнул ногой о землю, остановил велосипед. Какого черта катить десять километров туда и обратно, отдавать свои кровные денежки, слушать, как на тебя, старика, орут словно на мальчишку, и все из-за каких-то пол-литра, которые и распробовать-то толком не успеешь, как винцо уже в желудок проскочило! С тяжелой душой Ратинье повернул обратно, с отвращением касаясь носком сабо велосипедных педалей. Не следовало ему читать этот «Монтань». Ведь знал же – все, что печатают в газетах – сплошное вранье, знал, какую ахинею несут депутаты, только головы добрым людям морочат…
Сидя на лавочке у двери, Шерасс нажаривал на аккордеоне «Златую ниву», подпевая себе козлиным голоском. Эка развеселился, скотина, а еще полный стакан рядом поставил. Лучше бы распяли на кресте нашего болящего, чем видеть жизнерадостную физиономию Бомбастого. И не удержавшись, он резко бросил:
– Оставишь ли ты меня в покое, черти бы тебя взяли, дромадер проклятый. Дай хоть мне мирно угаснуть, пьянь чертова! Надрался с утра пораньше, пропойца эдакий!
Говорят, ученые люди запросто употребляют слово «дромадер»; вот и Бомбастый так давно взвалил себе на спину свой верблюжий горб, что до времени пропустил оскорбление мимо ушей. Решил, что, если он еще громче затянет песню, это, пожалуй, будет похлеще любой ругани:
Когда слетит на долы тихий вечер
И соловьи свистят еще лениво,
Послушаем, что нам споет златая нива!
Сгорая от зависти, Глод в отчаянии заперся у себя дома, заткнул уши, чтобы не слышать ужасающего голоса того поганца, что у него под боком опрокидывает десятую поллитровку. Небо было безоблачно синее. На лугу Добрыш играл с лесной мышкой, с еще большим садизмом, чем роковая женщина, заигрывающая с учителем математики. А дома все было мрачное, темное, и беспросветный мрак навалился на Глода.
На следующий день, в воскресенье, Ратинье совсем не встал с постели, мужественно приготовившись к смерти по причине обострившегося диабета. Он будет ждать конца столько времени, сколько потребуется, хоть две недели, хоть месяц. Бомбастый не появлялся, небось залег себе не раздеваясь под красный пуховик и никак не очухается от пьянства. Никто на свете не заглянет к Ратинье, не поможет ему, не вырвет его из когтей смерти. Синеватая муха, басовито жужжа в единственной комнате его хижины, время от времени с глухим стуком ударялась о рамку, где под слоем пыли в два пальца толщиной с трудом можно было различить фотографию молодоженов Ратинье.
В те далекие времена Франсине было ровно двадцать, и она, белокурая, грациозная, в белом подвенечном платье, смеялась перед фотоаппаратом, а Глод выставлял напоказ свои подвитые щипцами усы, столь же черные, как и его прекрасный новый костюм, который и поныне висит в шкафу, и единственный его шанс стряхнуть с себя нафталин – это дождаться кончины хозяина, когда того будут обряжать в последний путь.
Эта страшная картина несколько освежила умирающего. «Если я и дольше буду здесь валяться, – подумал он, – то, чего доброго, сдохну по-настоящему». Муха сядет на его широко открытые глаза, отложит целую кучу яичек, конечно не всмятку. А потом выведутся черви, «жирные кумовья», как их здесь величают, грязно-белые, стоит ковырнуть лопатой торф, и там таких полным-полно. Глоду почудилось, будто они, скользкие, уже устроили себе в его ноздрях логово, лезут в рот, и со страха его подбросило на кровати. Оказывается, не так-то просто взять и помереть. По здравому рассуждению, он не помрет, во всяком случае сегодня, сегодня – вдруг вспомнилось ему – день господень, читай день анисовой настойки. По воскресеньям Глод и Бомбастый взяли себе за привычку пить перно, и пить у того, у кого хранится бутылочка, которую они по неписаному уговору покупали по очереди. Сейчас бутылка как раз находилась у Шерасса, а Шерасс и не думал еще выходить из дому, в чем Ратинье удостоверился, взглянув в оконце. И его это озадачило – ведь время уже шло к полудню. Этот шут, может, уже давно окоченел под своим пуховиком, пал жертвой перепоя, «over-dose» – чрезмерной дозы, как выражаются иностранцы. А что, если Глод дал маху со смертью, а Бомбастый удачно сыграл в ящик?
Ратинье в тревоге выбежал из дому, постучал к соседу.
– Кто там? – раздался кислый голосок Шерасса.
Ратинье вздохнул с облегчением. Но что это за легкое облако там на дороге, уж не Курносая ли удирает отсюда, просчитавшись на день, а может, и на год? Да нет, просто жирный заяц, завезенный из Чехословакии.
– Это я, – крикнул Глод, – кто же еще?
Хлопнули ставни, и в окошко высунулась ехидная физиономия Бомбастого, который был в одной рубашке.
– Да это же наш диабетик! Опять пришел надоедать мне своим диабетом? Заметь, вид-то у тебя вправду не ахти какой. Проваляешься с недельку в постели да поохаешь – непременно раскиснешь, словно тебя лихорадка трепала.
– Что верно, то верно, – признался Глод, – у меня и впрямь ноги заплетаются. Ничего не поделаешь, старею…
Тут Сизисс сурово его оборвал:
– Стареть все стареют, да не все ума лишаются. Если собираешься еще протянуть, так соображать надо. Бери пример с меня!
От Бомбастого, как из винного бочонка, шел такой заманчивый дух, что у Глода сердце захолонуло, и он, еле ворочая языком, пробормотал:
– Ты уж прости меня, что я тебя вчера обидел. Неладно это было – дромадером тебя обзывать.
Тут-то Шерасс решил отыграться за оскорбление и лицемерным голоском – Ратинье уже знал это за ним – захныкал:
– Над убогими все смеются, а никто не знает, что с ним самим завтра стрясется. Вот ты со своим диабетом, глядишь, и потеряешь глаз, а то и оба. Будешь ходить с белой палкой, во все рытвины сверзиваться, как те парни, что на престольных праздниках напиваются до положения риз. – И продолжал уже обычным тоном: – Вот так-то, отец. Ты меня задержал. Час он и есть час, значит, час выпивки наступил. Я сейчас налью себе чуток, если, конечно, твоей диете этот запах не повредит.
Как землекоп, Шерасс, если говорить о колодцах, выгодно отличался от сапожников, которые, как известно, всегда без сапог. Он выкопал себе самый распрекрасный, самый глубокий колодец во всей округе, обложил его розовым кирпичом, сквозь который пробивались такие сочные, такие аппетитные растения, что хоть салат из них готовь. Вытягивая ведро осторожным жестом влюбленного, Сизисс разглагольствовал:
– Лучше моей водички, Глод, скажу не хвалясь, хоть весь край обойди, лучше не найдешь, и для супа и для анисовой. Такой там горизонт грунтовых вод, какого во всем Алье не сыщешь. Как вспомню я, что ты свой колодец уничтожил и воду из крана берешь, так у меня сердце переворачивается.
– Ты же сам знаешь, это Франсина захотела, чтобы вода из крана бежала. Сколько я ей ни толковал о твоем, как его там, горизонте чумовых, что ли вод, она, моя супружница, ни в какую. Они, бабы, сволочи и все такое прочее. Им, видишь ли, современные удобства подавай.
Освобождая от веревки дужку ведра, Бомбастый презрительно хохотнул:
– Говорят еще, что им теперь равенство требуется, бабам-то. Если они без мужиков хотят обходиться, одними только уколами, – у них, верно, карлики получатся. Нарожают не только рахитиков или диабетиков, но и уродов разных! Вроде морских коньков, тех, что в болотах откапывают!
Ратинье поддержал этот ядовитый выпад, скорчил гримасу, даже на глазах осунулся, видя, как Шерасс водрузил на скамейку анисовую и принес только один стакан. Затем Сизисс взял ковшик, зачерпнул водички и, указав на ведро, посоветовал другу:
– Можешь допить! При твоей болезни тебе это только на пользу пойдет.
С этим любезным пожеланием он подлил в стакан воды аперитива, поднес к глазам золотистое питье, на поверхности которого выступили холодные капельки.
– Видишь, Глод? Моя вода точь-в-точь такой температуры, какой требуется для перно. Градус в градус. А ихние холодильники слишком морозят, даже в животе резь начинается. С моей водичкой прямо в кишки льется, будто утренняя роса с листьев. Смотри!
Побагровевший от завистливого желания, Глод смотрел, как его мучитель сначала пригубил дьявольское питье, по движению языка догадался, что тот с наслаждением смочил нёбо, потом глотку, а потом и все прочее. Бомбастый громко причмокнул и спросил:
– Куда это ты, Глод? Опять тебя мутит?
А Глод ворвался в домик Шерасса и вышел оттуда со стаканом в руке, быстренько налил в него воды с перно и выпил одним духом. Затем, не помня себя от восторга, плюхнулся на скамейку рядом с Сизиссом и без всякого перехода объявил:
– По-моему, ночью хо-рошенький дождик будет…
– Оно и на пользу. Для садов очень пользительно. Только бы не сильный ливень.
– Думается, ливня не будет. Только так, землицу смочит.
– Может, Глод, еще один стаканчик выцедишь? Как-то оно нескладно получается – вроде одноногий.
– Ей-богу, Сизисс, я теперь и сам так думаю. Твоя вода все равно что в Лурде, высший класс, против всех болезней.
На сей раз пили они степенно. Бомбастый привалился к спинке скамьи.
– А ведь мы с тобой, Глод, не такие уж несчастные!
– Есть и понесчастнее нас, Сизисс. Глядишь, иного совсем скрючило…
– А есть такие, что ни хрена не видят… А у кого артерии совсем задубели, торчат, как волоски на руке или как спагетти.
– Хочешь, я тебе одну вещь скажу, Сизисс?
– Выкладывай.
– Диабет и пройти может, это уж как пить дать. Да и нет в нем никакого интересу. Не буду я больше диабетиком, никогда не буду. Слышишь, никогда!
Удобно усевшись на скамейке, он подсунул большие пальцы под широкие бретели синего комбинезона, вздохнул глубоко, в полное свое удовольствие и, уставившись на верхушку яблони, увенчанную сорокой, заключил:
– А ведь сейчас ты верно сказал, Сизисс: не такие уж мы с тобой несчастные.
Глава третья
В Гурдифло жили не только чистокровные бурбонезцы, полубелые, полукрасные, которые, как и все и повсюду, старались или захватить чужую землю, или сохранить свою. Жили там также бельгийцы, валлонцы, откликавшиеся на имя Ван-Шлембрук, что служило веским доказательством того, что противоестественные скрещивания происходят повсюду, даже в Бельгии.
Эти пришельцы с Севера купили амбар-развалюху в безумной надежде привести его в христианский вид, чтобы проводить там отпуск. Беднягам не удалось так скоро отпраздновать новоселье. Прошла Пасха, прошел август, прошло Рождество, а они все что-то выгружали, вкалывали до седьмого пота, возясь с расшатанными стенами, трухлявыми балками, как во время оно вкалывали только каторжники в Кайенне. Приезжали они гладенькие, а отправлялись восвояси тощие, как вороны в зимнюю пору. От зари до зари слышно было, как они хлопочут вокруг своей бетономешалки, пилят доски, вбивают гвозди, пошлепывают своим соколком, а когда прищемят палец, орут, словно нализались крепкого бельгийского пива. Они собственноручно очистили колодец, в котором утонула, или, может быть, просто захлебнулась ихняя девочка. Пока длился этот их адов сезон, Ван-Шлембруки ютились в палатках и питались какими-то кореньями. Ремонт амбара, приобретенного по дешевке, должен был обойтись им ровно в такую же сумму, какая пошла бы на постройку нового дома, даже с бассейном.
Обитатели Гурдифло посматривали не без любопытства на этих одержимых, задумавших построить себе новое жилье. Летними вечерами местные жители отправлялись прогуляться и, добравшись до новостройки, пичкали несчастных амбаровладельцев самыми противоречивыми советами. Здешние смотрели благосклонно на Ван-Шлембруков, приняли, так сказать, их в свое лоно: все-таки союзники, потомки маленькой, но доблестной бельгийской армии и короля-рыцаря. Словом, такие же люди, как мы с вами. А работящие – тут уж ничего не скажешь! Если бы все французы были вроде них, не дошли бы мы до теперешнего положения. К тому же иностранцы, а понятно, что хотят сказать, хоть и говорят «пожалуйста» вместо «спасибо», иностранцами их назовешь разве что для смеха, просто они невинные жертвы разных географических штучек, вполне они достойны быть у нас. Правда, они боятся коров, каждую корову принимают за быка, ну да разве парижане лучше…
Летом со всех сторон им тащили корзинами зеленую фасоль, ссылаясь на то, что ее такая прорва уродилась, что девать некуда. Не желая никого обижать, Ван-Шлембруки, совсем захиревшие на строительстве своего амбара, ели все подряд. Уже целых три года трудились они без видимых результатов, когда как-то апрельским вечером Глод объявил Бомбастому:
– Видать, бельгийцы приехали. Вчера, когда я уже лег, слышал, как их машина прошла.
– Нынче пасхальные каникулы, они и приехали поишачить. А я вот что тебе скажу: если им нравится из себя бедняков разыгрывать, значит, им все вполгоря. Все равно как я, когда крышу чинил! Не хватило черепиц, так я вместо них крышку от бака проволокой прикрутил, и, поверь, держится неплохо.
– Ну знаешь, когда ты вместо черепицы повсюду крышки от бака присобачишь, не так-то это будет красиво.
Ответная гримаса Бомбастого свидетельствовала о том, что плевать ему на красоту не только крыши, но и собственную. Глод нахлобучил каскетку.
– Пойду поздороваюсь с бельгийцами, пусть не болтают там у себя, что французы дикари и всякое такое прочее. Надо с людьми вежливо себя вести.
Глядя вслед уходящему другу, Шерасс в порыве благоразумия решил было, что надо бы ему поработать в саду, впрочем, с этим делом и подождать можно. Он сгреб свою шапку.
– Я тоже с тобой пойду, полезно кости поразмять.
Они двинулись в путь под дружное хлопанье двух пар деревянных сабо. Когда Глод бросил свое ремесло, он прихватил с собой в Гурдифло запас не нашедших сбыта деревянных сабо. Так что они с Бомбастым были обуты до конца своих дней, даже если этим дням суждено длиться и длиться. Во всей коммуне только они одни круглый год, при любой погоде щеголяли в сабо. Об их появлении задолго извещал стук деревянных подошв по дороге.
– Закрывайте погреба, – хихикали остряки, – польские гусары скачут.
– Дочек, дочек из дома не выпускайте, – веселились другие, – козлы прутся!
– Берегитесь! – кричал через поле сосед соседу. – Индейцы вышли на военную тропу.
Наши друзья поравнялись с лугом, его обносил оградой Жан-Мари Рубьо с помощью своего сына Антуана.
– Приветик, Жан-Мари, – бросил Шерасс, а Глод тем временем отвернулся и, не скрываясь, уставился в противоположную сторону.
– Приветик, Сизисс, – ответил Жан-Мари.
Прошли еще несколько шагов, и Бомбастый обратился к своему спутнику:
– Почему это ты, Глод, уже и с Жаном-Мари бросил разговаривать?
– Да как-то с годами разучился. Я и без болтовни все, что надо, знаю, а разговоров мне и с тобой хватает. Ну вот ты с ним заговорил, а что, тебе лучше от этого стало?
Шерасс ответил не сразу.
– Да ей-богу, не знаю, – признался он наконец. – А все-таки нужно с людьми разговаривать… Представь, мы бы с тобой не разговаривали…
– Ну мы – это совсем другое дело. Тогда бы нам плохо пришлось, ведь мы с тобой соседи.
Бомбастый снова задумался, потом пробормотал:
– Что верно, то верно. Это дело совсем другое. И потом у нас свинья общая.
– Видишь! – торжествующе заключил Ратинье.
Когда они отошли, Жан-Мари с Антуаном решили передохнуть.
– Даже смотреть жалко на этих двух бедолаг, – вздохнул отец.
– Да почему? Они еще совсем свеженькие.
– Свеженькие-то свеженькие, покуда их паразиты окончательно не одолеют. Если в доме нет женщины, там только и есть чистого, что грязные рубахи. А что они едят-то? Капустный суп, сало, бифштекса и в глаза не видят – напьются и хлоп на пол, а в один прекрасный день и вовсе не подымутся. А уж Глод – последний злыдень.
– И в самом деле, почему это ты с ним не разговариваешь?
Жан-Мари не спеша вытер платком мокрую от пота шею, потом буркнул:
– Это уж наше дело.
Чуть подальше Глоду с Бомбастым пришлось проходить мимо домика Амели Пуланжар, которая в качестве официально признанной местной тихопомешанной палец о палец не ударяла и только подвивала себе локоны. Так как все ее выходки были, по существу, безобидны, сыновья держали мать дома. Хотя по утрам она и пыталась электрической зажигалкой растапливать центральное отопление, зато умела очистить парочку морковок и картофелин и бросить их в суп. Когда она бралась вытаскивать из собачьей шерсти репьи, пес рычал и все шло своим чередом.
Амели всегда ходила в черном на манер всех старых жительниц Бурбонне, в национальном костюме, который она ни к селу ни к городу старалась оживить, нацепляя на голову розовый капор, который выудила в каком-то сундуке. Завидев наших дружков и приняв их за двух развеселых новобранцев, старуха радостно воздела к небу руки.
– Недоставало нам еще на эту полоумную нарваться, – проворчал Глод. – Таким образинам лучше всего смирительная рубашка подходит, верно ведь?
– Дружок мой Глод, – запищала старуха. – Дорогой мой Глод! Иди, я тебя поцелую!
Уязвленный в своем самолюбии, Глод легонько отпихнул ее ладонью.
– Нет уж, старуха, не взыщи, поцелуев не будет! – И добавил, грубо хлопнув себя по ягодицам: – Если тебе так уж приспичило говядину целовать, целуй сюда!
Блаженненькая фыркнула, запустив палец себе в нос:
– Ты всегда был, миленький Глод, ужасным нахалом! Когда же ты ума-разума наберешься? Иди в армию, там тебя быстро обратают!
– Верно, Амели, верно. Через два месяца мне призываться.
Вдруг она, вся даже покраснев от смущения, пискнула:
– Господи, да я же ничего тебя о Франсине не спросила! Ну как она там, моя раскрасавица?
– Хорошо, очень даже хорошо.
– Тем лучше, тем лучше! Скажи, что я завтра зайду к ней и принесу торт, хочу поздравить с двадцатилетием!
– Непременно скажу.
Они ускорили шаг, так что Амели с ее одышкой пришлось, хочешь не хочешь, выпустить свою добычу. Желая утешиться, она подхватила кончиками пальцев свои многочисленные юбки и стала отплясывать польку; от этих ее маневров в ужасе взлетели с яблони две вороны.
С самой зари Ван-Шлембруки замешивали бетон, гасили известь, суетились вокруг своего амбара, как муравьи в банке с вареньем. С верхней ступеньки лестницы Ван-Шлембрук окликнул жену, двух своих сыновей четырнадцати и пятнадцати лет, двух своих дочек десяти и двенадцати лет.
– К нам идут мсье Ратинье и мсье Шерасс! Будьте с ними повежливее, пусть не говорят потом, что бельгийцы дикари. И не упоминайте о велосипедных гонках Париж – Рубе, где мы каждый год побеждаем. Французы ужасные шовинисты, и это будет им неприятно.
После обычных приветствий и пожеланий истомленные долгим путем Глод и Сизисс уселись на складные стульчики, которые поспешили предложить хозяева своим гостям, поклонникам, но и строгим критикам их работы. Младшая девочка принесла им два стакана красного. Хозяева знали, что местные старики крестьяне на дух не принимают пива, будь оно даже твореним траппистов, по здешнему понятию пиво было просто-напросто «ослиной мочой».
– До чего же славная девочка, – сказал Сизисс и, поблагодарив, осведомился, что она будет делать, когда вырастет, хотя плевать ему было на это, спросил он из чистой вежливости.
Она сурово взглянула на него, полагая всех французов виновниками своих бед.
– Буду уезжать на каникулы, а то теперь у меня из-за этого дерьмового амбара никогда их не бывает. К морю поеду, в горы, буду повсюду ездить, где ваших сволочных деревень нету!
– Не очень бы обрадовались твои родители, послушав тебя, – заметил Бомбастый.
– Мои родители последние болваны, – проскрежетал зубами этот белокурый ангелочек, и она убежала: мать позвала ее помочь поднести мешок с известкой.
– Не больно-то хорошо ихняя дикарка воспитана, – заметил Глод.
А Бомбастый добавил:
– Это еще полгоря! А вот что они нам литровку не поставили, как принято в компаниях, это уж совсем скверно!
Хоть они и похулили бельгийцев, но продолжали смотреть, как те гнут хребет.
– Я, бывалыча, не так работал, – заметил один, видя, как мальчишки, пыхтя, все в поту, пытаются сдвинуть с места балку.
– Раз они пьют то, что пьют, откуда же им силы набраться, – подтвердил второй.
Глод одним глазком печально заглянул в пустой стакан:
– А знаешь, я даже устал смотреть, как они корячатся. Видно, к старости бездельником становишься.
– Да уж, парень, мы свое отработали. Мы с тобой с десяти до шестидесяти пяти лет круглый год как волы животы надрывали. Тебе-то все-таки лучше было, ты хоть свои бахилы под крышей тачал. А я весь божий день то в воде барахтался, то по верху колодцы украшал, вот и достукался до ревматизма, который мне сейчас покоя не дает…
– Да я и не спорю, я только хочу сказать, что работа у тебя была простая, тут артистом быть не нужно. А вот попробуй с одним сверлом сделай задок и все прочее без всяких машин, знай только поворачивайся, как новобрачная, чтобы четыре пары сабо за день смастерить. Тебе-то, чтобы землю рыть, ни головы не требовалось, ни пальцев, как у пианиста.
Бомбастый вскочил в гневе, опрокинув свой стул.
– Чего ты мне голову морочишь со своими артистами да пианистами, старый ты пустомеля! Попробуй скажи только, что колодцы рыть может любой чернорабочий. Почему тогда не арабы?
– Вот именно это я и хотел сказать, – заорал Глод, теперь уж он поднял за ножку складной стул. – Вы, землекопы, просто хамье деревенское, бурдюки!
– Это я-то бурдюк?
– Пьяница!
– Я пьяница?! А ну повтори!
– Самый что ни на есть запьянцовский алкаш! Недаром про тебя говорят, что ты себе в горб литровку прячешь, как верблюд!
– Смотри, старая падаль, что я с твоими дерьмовыми сабо сделаю! Да лучше я в одних носках ходить буду!
Мимо уха Глода пронеслось со свистом сабо, брошенное Бомбастым, но Глод уже успел схватить лопату, намереваясь сразить агрессора.
– Папа, – завопил сын Ван-Шлембрука. – Французы дерутся!
Папа кубарем скатился с лестницы, горя желанием погасить в самом зародыше гражданскую войну. Наши галльские петухи, угрожающе взмахивая грозным оружием, топтались на месте, явно намереваясь поразить соперника ударом неумолимой шпоры. Но тут оба разом присмирели, услышав с шоссе крик хозяйской девочки:
– Немцы! Немцы!
По шоссе медленно ползла серо-стальная машина с прицепом, и на номерном знаке автомобильного и явно чужеземного номера виделись буквы «WD», выдававшие национальную принадлежность ее владельцев.
Ван-Шлембрук пожурил дочку:
– Ты, Мариека, нас совсем напугала. Ну разве кто кричит: «Немцы! Немцы!», всем и без того хватает этих ужасных воспоминаний. Нужно говорить: «Какие-то немцы», как, скажем, «какие-то японцы», «какие-то американцы».
– Какие бы они ни были, – заметил Бомбастый, спокойненько влезая в свои сабо, – хотелось бы мне знать, что эта немчура здесь промышляет. Как, по-твоему, Глод, ты-то знаешь, небось, недаром они тебя целых пять лет терзали?
– Должно быть, сбились с дороги.
– Тогда, – заключил Шерасс, – это еще полбеды.
Рике, двенадцатилетний сынок Антуана Рубьо, во весь дух понесся домой. Его мать с бабушкой отправились на рынок в Жалиньи. В зальце, обставленном мебелью, покрытой голубым пластиком, мальчуган обнаружил лишь прабабку Маргериту и прадеда Блэза. Папаша Блэз, благополучно дотянувший до восьмидесяти пяти лет, с утра до вечера возлежал в шезлонге в ночном колпаке с помпоном, укутанный в одеяла, покуривал трубочку и потягивал различные лекарственные настойки, в которые ему для запаха подливали чуточку сливовой, потому что иначе, как он уверял, ихнее пойло у него в животе колом стоит. Что поделаешь, приходится подчиняться капризам предков. Хотя прадедушку в свое время хватил удар, он вполне еще мог дошаркать до буфета и стянуть оттуда бутылку сливовой.
Не отдышавшись как следует после бега, Рике торжественно предстал пред своими предками и пробормотал буквально следующие слова, правда не совсем подходящие к случаю, но на местном жаргоне звучащие вполне доходчиво:
– Так вот, родимые! Так вот, детки мои!
Тугие на ухо «детки» насторожились.
– Что с тобой случилось, внучек? – забеспокоилась Маргерита, уж не гдюка ли тебя ужалила?
Мальчуган презрительно махнул рукой, давая понять, что никакая гадюка ему на пути не попадалась, и словоохотливо приступил к объяснениям:
– Я был на Аркандьерской дороге, мы как раз с Сюзанной Пелетье в доктора играли – она стетоскоп где-то ухитрилась раздобыть, – и вдруг машина с прицепом останавливается прямо рядом с нами, чтобы спросить, как к Старому Хлеву проехать. А спрашивал толстый такой, рыжий, он за рулем сидел. Он уже заезжал к нотариусу и Старый Хлев купил, но только не знает, как туда добраться. Вот я и показал дорогу.
– Ну и что? – спросил Блэз, предварительно вставив в рот искусственные челюсти, поблескивавшие в стакане воды на манер целлулоидных рыбок. – Из-за этакого пустяка ты и несешься как оглашенный, того и гляди простуду подхватишь!
Тут малолетний Рике прямо-таки зашелся от торжества:
– Из-за пустяка! Ты бы сам посмотрел, какой это пустяк! Знаешь, кто этот рыжий толстяк, и его супружница, и его дети? Немцы они – вот кто! У них и на машине номерной знак немецкий, и говорят они так, будто у них полон рот картофельного пюре.
– Немцы? Боши? – проблеял Блэз, приподнявшись с шезлонга. – Пруссаки?
– Успокойся, Блэз, миленький, – пыталась утихомирить его Маргерита.
– Точно, дедушка. Даже если они на каникулы в Старый Хлев приехали, все равно они его у нас отобрали, сами же мне сказали.
Козлиная прадедушкина бородка встала торчком, глаза округлились на манер дула семидесятипятимиллиметровки, а сам он, побагровев со здоровой стороны и еще сильнее побледнев со стороны парализованной, завопил во весь голос:
– Да это же подохнуть можно, боши здесь, у нас! Боши в Гурдифло! Под Верденом я их всех до последнего перебил, а они, гляди ты, расхрабрились до того, что через шестьдесят лет сюда прилезли, на мою землю, мне нервы портить? Как бы не так! К оружию, капрал Рубьо! Они не пройдут, господин капитан! Я двинусь на них колонной и вышвырну отсюда этих помойных крыс!
– Не в твои годы этим заниматься, Блэз, миленький! – простонала его жена, ломая себе руки. – У тебя опять давление подскочит!
Но мужественный старец уже отбросил одеяло и, как был в подштанниках и фланелевом жилете, захромал к лестнице, ведущей в подвал.
– Плевал я на твое давление! Рубьо выполнит свой долг до конца! Возраст не помеха, чтобы умереть героем! Храбрый всегда готов к подвигу! Во имя Франции! Пора взять в руки винтовку двенадцатого калибра и обрушить шквал огня на этих ублюдков!
Маргерита попыталась было его остановить, но здоровенная оплеуха отбросила ее к стене.
– Назад, штатские! Прочь со священного пути!
Хотя малолеток Рике был в полном восторге – шутка ли, после его рассказа поднялась такая суматоха, – однако следовал он за ветераном немного ошеломленный: откуда только взялась у разъярившегося прадедушки этакая прыть – ведь еще накануне он плакался, что не может сам разрезать эскалоп за обедом.
– Вот увидишь, малыш, – гремел неукротимый старец, нахлобучивая на голову оставшуюся еще от войны 14-го года серо-голубую каску, которая висела на стене, и препоясавшись патронташем, принадлежавшим его внуку Антуану, прямо поверх подштанников, – вот увидишь, малыш, на что способен кавалер медали за воинскую доблесть, старый солдат, сражавшийся под Эпаржем, единственный уцелевший после резни в Ом-Мор! Я остался в живых, значит, смерть бошам!
– Правду говоришь, дедушка, – ликовал Рике в предвкушении будущих военных действий, – сделай-ка из них хорошенькую отбивную.
– Будет, будет им кровяная колбаса! Сами захотели! Подай-ка мне наш дробовичок.
Мальчуган, не мешкая, вручил прадеду охотничье ружье своего отца. Старый вояка разломил двустволку на колене, загнал два патрона, с сухим щелканьем привел ружье в нормальное положение и, ковыляя, двинулся по дороге, родной сестре Шмен-де-Дам (департамент Эн).
Карл Шопенгауэр, инженер из Штутгарта, широко раскинув руки жестом завоевателя, как бы включал в свои объятья Старый Хлев со всеми прилегавшими к нему угодьями.
– Ну вот! Это наше владение! Прямо за полем река! Вид восхитительный! Валютный курс более чем благоприятный для нас!