Текст книги "Три французские повести"
Автор книги: Роже Гренье
Соавторы: Пьер Мустье,Рене Фалле
Жанры:
Повесть
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)
– Мсье, несомненно, спутал, – заявил он. – Что и неудивительно в его возрасте.
– Уймись, Чарли! – воскликнул комиссар, увидев, что я затрясся от негодования. – Не рассчитывай, что с нами можно шутить, как бы ты не разочаровался. – Потом, обернувшись к Дюмулену и трем другим полицейским, сказал: – На сегодня достаточно. Уведите их!
На улице Вьоле, на первом этаже у лифта, я увидел Соланж.
– Мне здорово повезло, – сказала она, целуя меня, – приди я на пять минут раньше, я бы тебя не застала.
Со времени похорон меня стали целовать люди, которые прежде довольствовались тем, что пожимали мне руку. А Соланж, желая убедить меня в своей искренности, каждый раз запечатлевала на моих щеках два звучных поцелуя. Столь демонстративные проявления нежности выводили меня из себя. Я не мог простить свояченице, что она одних лет с Катрин. Я предложил ей присесть, но сначала она внимательно обследовала гостиную и вынуждена была признать, что все содержится в полном порядке.
– Передай мои поздравления мадам Акельян. – Потом вдруг замерла перед фотографией Катрин и вздохнула: – Да, здесь она как живая!
Я не удержался и раздраженно пожал плечами, она поинтересовалась, в чем дело.
– Да так, пустяки, – сказал я, – пустяки. – И поскольку она настаивала на объяснении, я, горячась, добавил: – Но погляди же ты внимательнее, эта карточка нисколько на Катрин не похожа. Ведь какой у Катрин был взгляд, сразу чувствовалась личность!
Соланж извинилась, сказала, что прекрасно понимает, но я не должен так волноваться: конечно, фотография – это не бог весть что. Никакое изображение не заменит живого человека! Она положила горячую ладонь мне на запястье, но я тотчас отстранил ее руку.
– Не сердись, – сказал я. – Эти визиты к комиссару так меня изматывают.
– О-о! – воскликнула она, боясь пропустить хоть слово.
Скупыми фразами я рассказал ей о сцене, только что происшедшей в кабинете мсье Астуана. Но ее непритворное внимание в конце концов сломило мой лаконизм, и, говоря о Чарли, я распалился: мне была омерзительна наглая улыбка этого подонка; он относился ко мне точно к неодушевленному предмету, оттого что я старик, но сам-то он, недоумок, со всей своей молодостью, не стоил и волоска Катрин.
– Да, – сказала Соланж. – Ну и времена настали! – И тут начала молоть всякий вздор: – Взять хотя бы Сильвию… – И сообщила мне, что у Сильвии двадцатипятилетний любовник, американский студент. – Представляешь, при тринадцатилетнем-то сыне!
Не желал я себе ничего представлять! Но она продолжала: Сильвия потеряла мужа за несколько месяцев до того, как родился Мишель. Говорили, что у нее связь с Жоржем Лотье, разведенным журналистом, который старше ее на десять лет. Все эти цифры закружились у меня в голове.
– К чему ты мне рассказываешь про Сильвию? – не выдержав, крикнул я. – Что общего у нее с этими бандитами?
– Ничего, – испуганно ответила Соланж. – Просто я говорю о молодом поколении. Для них не существует никаких запретов.
– Для кого не существует запретов?
– Ну для нынешней молодежи, и для Сильвии тоже, ведь ей тридцать два года. Не понимаю, с чего это ты раскричался.
– Я не кричу, но вы всё валите в одну кучу. Да-да, Робер, Морис, Клеманс и ты, вы всё валите в одну кучу. Твердите мне о молодом поколении, а речь идет просто о преступнике. Хватит с меня ваших общих рассуждений!
Соланж твердым шагом направилась к двери, на пороге обернулась и протянула мне руку.
– Ты совсем не хочешь меня понять, – и в голосе ее послышались слезы, я не стал пожимать ей руку, а расцеловал в обе щеки, на сей раз от чистого сердца.
На следующий день, когда я был в ванной комнате, зазвонил телефон. Я знал, что мадам Акельян раньше меня поспеет к аппарату. Поэтому, не торопясь, направился в гостиную.
– Это из полиции! – патетическим тоном воскликнула мадам Акельян. – Идите скорее!
Звонил комиссар Астуан. Он спрашивал, не смогу ли я прийти к нему часа в три пополудни. Ну конечно же, смогу.
– Великолепно, – сказал он. – До скорого! – и дал отбой.
Я еще несколько секунд подержал в руке трубку, прежде чем опустить ее на рычаг. Мадам Акельян все это время торчала в гостиной, старательно начищая подсвечник, который явно в этом не нуждался.
– Соберитесь с силами, прежде чем туда пойдете! – посоветовала она.
И чего она вмешивается? Все эти люди ищут моего общества с единственной целью поиграть в частных детективов. Это становилось невыносимым. Мадам Акельян приготовила на обед мясо по-бургундски и тушеный цикорий.
– Вам что, не нравится? – крикнула она пронзительным голосом, когда я, крупно шагая, выходил из гостиной.
Голова моя была занята совсем другим. Ведь через несколько часов произойдет событие, которого я ждал целых две недели, ждал с такой тревогой, с такой яростью, о каких и сам не догадывался, разъедаемый воспоминаниями, словно проказой. Ровно в три часа у меня будет очная ставка с Сержем. Я снова увижу его бородку, его глаза. Его жесткие ладони больше не коснутся меня, но голос вновь вывернет мне всю душу. До еды ли мне сейчас? Я с трудом проглотил кусочек яблока. Кружа по квартире, я переходил из комнаты в комнату, натыкался на мебель, открывал и тут же захлопывал за собой двери, словно спасаясь от преследования. Минуты мучительно тянулись, цеплялись одна за другую, сливались в бесконечные четверть часа. Меня мучила жажда, но едва я подносил ко рту стакан с водой и ощущал на губах ее пресный вкус и запах, меня начинало мутить. Перед самым уходом я вдруг решил переменить рубашку и галстук, но, когда я расстегнул жилет, намерение это показалось мне глупым.
– Побольше хладнокровия! – громко сказал я самому себе.
Я бросил шоферу такси: «Набережная Орфевр!», он понимающе улыбнулся, и я пожалел, что не поехал на метро. На мосту Карусель наша машина застряла из-за дорожного происшествия – столкнулись, впрочем без серьезных повреждений, грузовичок и мопед. Таксист попытался завязать со мной разговор:
– Пусть там говорят что хотят, но полиция неплохо делает свое дело.
Чтобы не отвечать, я прижался к дверце, уткнувшись носом в стекло.
Когда я вышел из такси у здания уголовной полиции, было два часа тридцать минут. Не желая появляться раньше назначенного срока, я направился вдоль парапета к лестнице, спускавшейся прямо к Сене. В воде плавали апельсиновые корки и пробки; подхваченные течением, они устремлялись вперед в бесплодной попытке достичь середины реки, но всякий раз их прибивало обратно к берегу. Это зрелище тщеты всех усилий было столь наглядным, что у меня закружилась голова. От грязных плит и стенок набережной шел резкий запах мочи, отгоняя от реки ароматы молодой листвы, колеблемой ветерком. В ветвях копошился дрозд, порой он слетал на землю и прыгал по маслянистым лужицам и пропитанной жиром бумаге. Я добрел до Нового Моста и медленно зашагал обратно, по-прежнему озабоченный тем, чтобы не явиться раньше времени. В конце концов я предстал перед мсье Астуаном с пятиминутным опозданием. Серж уже находился в кабинете вместе с мсье Дюмуленом. Бородку он сбрил. Я впервые увидел его гладко выбритые щеки и скошенный подбородок, что делало его лицо неузнаваемым. В четко очерченных губах затаилась какая-то двусмысленная мягкость. И глаза тоже казались другими. Прежде они были точно песок, скованный льдом. Теперь лед растаял, и песчинки словно кружили в воде. Я был до такой степени ошарашен, выбит из колеи, что даже усомнился, он ли это. Словно бы все еще длился пережитый мною кошмар и, как в бредовом сне, гиена превращалась в безобидную собачонку. В течение нескольких секунд мне и в самом деле казалось, что я схожу с ума. Смятение мое не укрылось ни от комиссара, ни от Дюмулена, который, пожав мне руку, мягко, но настойчиво усадил меня в кресло. Обивка из искусственной кожи скрипнула подо мной, пальцы мои судорожно сжали подлокотники. Мсье Астуан не решился выразить беспокойство по поводу моего здоровья, но чувствовалось, что состояние, в котором я находился, отчасти смущает его, и он не совсем уверенным тоном задал мне вопрос:
– Признаете ли вы в мсье Нольта, здесь присутствующем, лицо, совершившее на вас нападение?
И тут словно прорвалась пелена, скрывавшая изменчивый облик, и я увидел Сержа таким, какой он есть, пусть без бороды, но совершенно тождественным тому человеку, который напал на меня и убил Катрин. Достаточно мысленно наложить несколько пучков волос на это лицо с его притворной мягкостью, и передо мной вновь был садист с бульвара Гренель – та же изощренная жестокость, тот же пристальный взгляд не то шлюхи, не то нациста. Лед подтаял только на поверхности, и песчинки кружили лишь для того, чтобы смягчить судей. Чистейшая комедия!
– Да, – во внезапном порыве ответил я. – Это наш убийца.
VII
Я произнес слова «наш убийца» так, словно смерть Катрин повлекла за собой и мою смерть. Комиссар не стал изобличать эту аномалию, она, без сомнения, показалась ему вполне естественной. Он зачитал мои показания и обратил мое внимание на то, что нигде нет ясных свидетельств, что Серж Нольта ударил Катрин. Я ответил, что, действительно, не видел, как он ее ударил, но что он несет ответственность за это преступление. Именно он подстрекал других, был заводилой. В ответ на обращенный к нему мсье Дюмуленом вопрос Нольта спокойным голосом заявил, что, коль скоро внешние обстоятельства свидетельствуют против него, отныне он будет говорить только в присутствии своего адвоката.
После его ухода комиссар побеседовал со мной.
– Теперь мы будем видеться гораздо реже, – сказал он.
И сообщил мне, что я буду иметь дело главным образом со следователем, мсье Каррега́, который вызовет меня через месяц или через два. Такая затяжка показалась мне чрезмерной, о чем я и сказал комиссару. Мсье Астуан с отеческим видом покачал головой.
– Для следователя два месяца совсем небольшой срок. Пройдет целый год, прежде чем он сможет передать материалы следствия в апелляционный суд. Суд присяжных вынесет решение по этому делу не раньше чем через полтора года.
– Это же неслыханно! – воскликнул я, напуганный такими сроками. – Но почему же так?
Думаю, вопрос мой пробудил в нем привычную горечь, поскольку ответил он мне дружески, хотя и со сдержанным нетерпением, что судебные чиновники и без того перегружены делами. Число судейских остается неизменным, тогда как количество процессов возрастает в геометрической прогрессии. К тому же мое дело требует весьма серьезного разбирательства. Поскольку прямые доказательства отсутствуют, весьма трудно установить степень ответственности каждого из шести обвиняемых. Расследование предстоит долгое: придется прибегать к помощи других судебных учреждений и следователей, вести дознание, контрдознание. Нужно к этому приготовиться.
Затем мсье Астуан попытался искренне, правда без особой убежденности, подбодрить меня: органы правосудия доведут свою работу до конца и сумеют преодолеть все препятствия. Не такое уж правосудие в наши дни боязливое и беспомощное, как полагают некоторые. Он посоветовал мне звонить ему всякий раз, как у меня возникнут какие-нибудь трудности, и протянул свою мускулистую руку, которую я не без удовольствия пожал.
И вот потекли мучительные для меня дни. Бездеятельность давалась мне с трудом, а всякое действие вызывало отвращение, словно лекарство, которое глотаешь, лишь бы убить как-то время. Нервное напряжение, граничащее с пароксизмом, сразу спало, дошло до мертвой точки. Слыханное ли дело: полтора года, чтобы осудить за преступление! Все мало-помалу уляжется, истина уже никого больше не испугает. Остывшие, мумифицированные факты будут иметь чисто теоретическое значение. Юристы примутся исследовать степень ответственности каждого обвиняемого как правовой вопрос, станут обмениваться всякими юридическими тонкостями над трупом Катрин. Робер поинтересовался, намерен ли я возбудить гражданский иск. Я ответил, что не желаю об этом слышать. В моем случае подобного рода меркантильные соображения просто оскорбительны.
– Но, – добавил я, – твое решение не должно зависеть от моего. Ты волен действовать иначе.
– Нет, нет! – возразил он. – Если ты не будешь, то и я не стану предъявлять иск.
И он не преминул упрекнуть меня за то, что я приписываю ему какие-то низменные побуждения, тогда как одна лишь мысль получить хоть сантим как возмещение убытков приводит его в ужас.
– Я спросил об этом только ради принципа. Вот и все.
А меня как раз самый этот принцип и ужасал.
Заточив себя в нашей трехкомнатной квартире на десятом этаже, я проводил свои дни, снова и снова перебирая прошлое. Воспоминания кружили в моей голове, окутывали мое одиночество, точно нити уже опустевший кокон. Наступила жара, и я не решался открыть окно и не желал выходить на улицу, чтобы купить газету или починить транзистор. Мадам Акельян поставляла мне хлеб и последние новости. А когда она не приходила, я грыз сухое печенье, хрустевшее у меня на зубах, точно гравий. Мадам Акельян обращалась со мной, как с ребенком.
– Вы ведете себя неразумно. Ведь вы обещали мне покушать с аппетитом и выйти подышать свежим воздухом.
Я уже свыкся с ее бесцеремонной болтовней, с ее назойливой заботой. Свойственное ей простодушие делало ее присутствие менее тягостным, она становилась такой же неотъемлемой частью окружающего, как, например, пыль, исконный ее враг. Случалось, я даже прислушивался к ее мудрости консьержки. Когда она говорила: «Следует убивать тех, кто убивает. А еще твердят, что человеческая жизнь священна», я выслушивал эту примитивную логику довольно снисходительно; а слово «священна», вызывавшее улыбку у человека свободомыслящего, каким я был или думал, что был, заставляло меня настораживаться. Пока я спал, Катрин могли просто положить в ящик и отнести этот ящик в холодную камеру морга при больнице. А потом судебные эксперты копались в ее животе, демонтировали внутренние органы, как систему колесиков и винтиков какой-нибудь серийной машины. И наконец могильщики зарыли ее в землю на кладбище Тиэ, где черви и вода обратили в прах, в ничто. Но это ничто вопиет о своей обездоленности, зовет на помощь. И я должен ответить на этот зов, должен что-то предпринять. Или тоже немедленно умереть.
Как-то в воскресенье около полудня меня навестила Сильвия, она привела ко мне своего американского друга Билли Стоуна. С ними вместе пришел и Мишель. Билли был похож на Эрика, первого мужа Сильвии, такой же высокий, тонкий, белокурый, с таким же прозрачно-водянистым взглядом, с такими же робко-непринужденными манерами. Он с трогательной непосредственностью калечил французский язык и извинялся после каждой фразы, что не находит нужных слов, немало, впрочем, о том не заботясь. Раз десять он заявлял, что Сильвия его подружка. Ему, казалось, и в голову не приходило, что она старше его и что у нее тринадцатилетний сын. Эта внешняя безотчетность нисколько не мешала ему с любовью относиться к Мишелю. Наоборот. Он словно выбрал подростка себе в товарищи, не принимая в расчет те узы, которые связывали его с матерью мальчика, а Мишель, глядя на него, так и замирал от восторга.
Мне нечем было их угостить. Ни капли виски или аперитива в доме, нет даже фруктового сока. Но Билли сказал, что пьет только молоко. Я необдуманно ответил, что у меня осталось еще немного порошкового молока, и тут на Билли напал приступ смеха. Закинув назад голову, он схватился руками за живот и между двумя взрывами хохота повторял:
– Wonderful! Wonderful![6]
Тогда и я в свою очередь расхохотался. Но я уже отвык от смеха: казалось, грудь мою раздирала икота, вернее, какие-то судорожные рыдания, тело содрогалось в конвульсиях, так что даже слезы выступили на глазах.
– Oh god![7] – прошептал Билли, побледнев.
Сильвия положила ладонь мне на плечо, а Билли робко коснулся пальцем моей руки.
– Excuse me[8], – сказал он.
Мишель, весь ощетинившись, смотрел на нас не шевелясь. Я окликнул его. Он сделал шаг вперед, один-единственный шаг.
– Видишь, – сказал я, вытирая слезы, – старики смеяться не умеют.
– Как когда, – процедил он сквозь зубы.
Тут я как-то особенно болезненно вспомнил Катрин, представил, как она улыбнулась бы на моем месте этому мальчугану. И Мишель бросился ко мне в объятия.
Никогда себе не прощу, что мне так поздно захотелось иметь ребенка. К тому времени мы были женаты уже семь лет. Внезапное властное желание совпало с нашей поездкой в Кавальер и тем достопамятным гранатом. Позднее я узнал, что гранат считается у народов Востока символом плодородия; но в ту пору я об этом даже не слыхал, да и символика не играла никакой роли в перемене моих намерений. Но теперь я никак не мог примириться с мыслью о бесплодии своей жены и то и дело уговаривал ее проконсультироваться у крупных специалистов. Увы, профессор медицинского факультета в Лионе, который осматривал Катрин, лишь подтвердил диагноз хирурга, оперировавшего ее в Гренобле в 1929 году: никакой надежды стать матерью нет. Катрин, как ни странно, была разочарована, пожалуй, меньше меня – глубина моего горя давала ей неоспоримое доказательство моей любви. И она даже утешала меня:
– К чему восставать против судьбы. То, что кажется тебе несправедливым, видимо, имеет свой смысл, я в этом убеждена.
И она не ошиблась. Народная мудрость гласит, что дети являются цементом, скрепляющим брак. А для нас таким цементом стало отсутствие детей и беспрестанные мысли о них. Втайне мы безумно любили своих воображаемых малышей – мальчика или девочку, плоть от плоти нашей.
Теперь-то я понимаю, почему Катрин обожала Сильвию. Когда мы переселились из Барселонетты в Париж, Сильвии было всего семнадцать лет. И сразу же между теткой и племянницей возникло взаимное доверие, основанное на любви. Соланж, всегда не слишком-то ладившая как с дочерью, так и с золовкой, ревновала к этой их близости. Наигранно шутливым тоном она твердила направо и налево, что моя жена вздумала играть в дочки-матери. Но Соланж заблуждалась. Катрин тянулась к Сильвии вовсе не из желания выступать в роли мамаши. Она с радостью обнаруживала в племяннице столь привлекательные для нее черты, которых сама была лишена, например, красоту киноактрисы. Глядя в глаза Сильвии, выслушивая секреты, которые та ей поверяла, она словно бы разукрашивала собственную молодость.
Пятого июня 1973 года – эту дату я помню совершенно точно, потому что то был день рождения Марселя и я как раз написал ему поздравление, – мадам Акельян принесла мне газету, хотя я вовсе не просил ее покупать газет.
– Почитайте-ка! – сказала она мне. – Насочиняли здесь бог знает чего.
Заметка, помещенная в разделе «Происшествия», была озаглавлена «Банда Нольта» и начиналась следующими словами: «До сих пор еще недостаточно писали о деле, которое наверняка заставит пролиться немало чернил». Весьма схематичный рассказ о нападении 25 апреля содержал довольно-таки фантастические сведения. Мол, на восьмидесятилетнюю чету на бульваре Гренель, у надземного метро, напала банда «подвыпивших поп-музыкантов». Чуть дальше эти музыканты именовались уже «teen-agers»[9], а еще дальше «воскресной шпаной в линялых куртках». Автора заметки, подписавшегося инициалами К. П., интересовала личность главаря банды – Сержа Нольта, двадцати четырех лет, без определенной профессии и живущего на иждивении матери, управляющей прачечной-автоматом. Нольта был охарактеризован как «асоциальный, порочный тип, совращающий безвольных подростков, довольно убогих в интеллектуальном плане». К. П. сравнивал его с опасными героями Стэнли Кубрика или Сэма Пикинпага, напоминал читателям о «черных ангелах» и сан-францисских улицах и, наконец, выражал сожаление по поводу подобных проявлений насилия, мода на которые занесена к нам из-за океана, где процветают садизм и всякого рода комедиантство, так завораживающе действующие на молодежь Западной Европы.
Я вернул газету мадам Акельян и посоветовал сохранить ее у себя или выбросить в мусорный ящик.
– Восьмидесятилетняя чета! С чего это им вздумалось состарить вас на целых десять лет? – оскорбленным тоном заметила она. – Да и напали на вас вовсе никакие не музыканты, откуда только они все это взяли?
– Не знаю, – ответил я. – Спросите у них! Нет, нет! Только не вздумайте ничего спрашивать! А то они, чего доброго, сюда заявятся.
Мадам Акельян тщательно сложила газету и оставила ее на буфете.
– Я заберу, когда буду уходить, – сказала она. – Пусть и муж прочитает.
Я чуть было не спросил, с какой же стати; если, как она заявляет, К. П. рассказывает всякие бредни, заметка его никак не заслуживает подобной чести.
Мне неведомо было, что из двух истин люди всегда выбирают наиболее искаженную, даже когда убеждаются в передергиваниях и отвергают их. Иначе говоря, я ничего не знал о прессе и силе ее воздействия. Несмотря на все неточности, сочинение К. П. не было ни ложью, ни глупостью. Оно просто подавало факты в таком освещении, что центр интересов смещался. Как в современной живописи, оно отступало от классического полюса притяжения и от реальности. Так, к примеру, в заметке в двух словах говорилось об убийстве Катрин. Судьба жертв нападения отходила на второй план. Важно было отыскать «звезду» и направить на нее луч прожектора. И для этого избран был Серж Нольта.
Через два дня мне позвонил Марсель: он поблагодарил за то, что я вспомнил о его дне рождения, и поинтересовался моими делами, поскольку в своем письме я ничего об этом не сообщал. Я ответил, что чувствую себя хорошо и что жизнь моя протекает нормально: дело будет рассматриваться не раньше чем через полтора года, а пока что я ожидаю вызова к мсье Каррега. Он не знал, кто такой мсье Каррега, но произнес только: «Ах так!», словно был в курсе дела. Потом стал уговаривать меня приехать на несколько дней в Барселонетту.
– Жанин будет в восторге. И Антуан тоже. Погода стоит просто великолепная. В воскресенье мы ездили обедать в Сент-Арно. Знаешь, дом все такой же. И сад тоже. Весь зарос полевыми цветами и кажется ухоженным.
Я опустил на рычаг трубку, но долго еще не снимал с нее ладони, словно не желал уступать овладевшему мной волнению, не решаясь в то же время отмахнуться от него. Взгляд мой затуманился. Я как бы вновь увидел наш сад с его примулами. Вот я высовываюсь из окна, выходящего на стремительный речной поток, и вдыхаю тот мучной запах, что поднимается от нагретой солнцем пашни и тающего снега. Еще минута – и наступит вечер. Мать пока еще не зажигала керосиновой лампы, но огонь в очаге освещает комнату, которая служила нам одновременно и кухней и столовой. Я чувствую себя таким счастливым, глядя, как языки пламени лижут котелок, слушая, как потрескивают дрова. Мне хочется есть. Тулуз, наша собака, как и я, ждала, когда наступит время ужина, она положила обе лапы мне на башмаки, словно призывая набраться терпения. Время от времени, когда овцы начинали беспокойно двигаться в овчарне, она издавала глухое ворчание, и тогда мать кричала: «Молчать!» Марсель крепко спал в своей колыбели. Мне так хотелось, чтобы он поскорее вырос. Мы ходили бы тогда вместе на берег реки, где росли лиственницы. Могли бы играть в трапперов, ловить руками форель, выслеживать сурков, расставлять силки на певчих дроздов. Увы, когда Марсель подрос, у меня уже не было времени играть с ним. С тринадцати лет мне пришлось зарабатывать на жизнь. Наш учитель, мсье Онора́, считал, что у меня исключительные способности и просто преступление прерывать учебу. Но у нас не было ни гроша на черный день, и мне пришлось помогать матери. За мешок ржи и несколько серебряных монеток я батрачил на соседних фермах, хотя сноровки у меня не было, я был плохо приспособлен к физическому труду и испытывал отвращение к полевым работам. А сейчас вот звонил Марсель. Ему теперь шестьдесят пять лет, и он с важностью промышленного магната говорит о своей маленькой лесопилке – столярной мастерской, точно это мощный трест. Но рассуждает он все так же по-крестьянски и мало что смыслит в делах, требующих хотя бы небольшого размаха. Качество неободранной древесины, которую он покупал, интересовало его меньше, чем периметр и площадь тех лесов, где эти деревья были срублены. Он способен был убить целый день на то, чтобы выторговать на корню дуб или орешник. В свободную минуту он мечтал лишь о том, чтобы прикупить луг или лес, окружавшие нашу крошечную усадьбу в Сент-Арно.
Но все это никак не объясняло моего волнения, ведь я в конце концов не чувствовал, подобно Марселю, особого пристрастия к нашим наследственным угодьям. Сколько себя помню, я предпочитал город деревне и не был по-настоящему привязан к земле. Я без удовольствия вспоминал свое детство и все тяготы тогдашнего моего существования. «Мизерабилизм», который я так ценил в литературе и зрелищем которого наслаждался в кино, для меня был совершенно непереносим, когда это относилось к моим собственным воспоминаниям. Его суровая правда причиняла мне боль. Так почему же сейчас я вдруг так растрогался? И почему с такой охотой вглядываюсь я в это давно минувшее прошлое? Я смотрел, как пальцы мои сжимают телефонную трубку, и ничего не понимал.
Наконец в понедельник 2 июля в четыре часа дня мсье Каррега принял меня в своем кабинете. Более ста десяти кабинетов следователей размещается на территории Дворца Правосудия, этакий портовый городок в городе, со своим храмом, своим торжищем, своими доками, где, прежде чем найдешь место для причала, плаваешь, с трудом вычисляя курс. Я все предвидел, все себе заранее представил, кроме немыслимой реальности. Едва палец мой коснулся электрического звонка, как полицейский в форме распахнул дверь, и я оказался перед девятнадцатью персонами, заключенными в комнате площадью семь на пять метров. Прежде всего я увидел шестерых адвокатов, расположившихся на составленных плотным полукругом стульях в левом углу комнаты. Их мантии, сливаясь воедино, образовывали как бы погребальное покрывало. Справа на скамье, между Сержем и Чарли, сидел бригадир полиции. Другой полицейский расположился на скамье позади них, между Ле Невелем и Дедсолем. Ваас поместился рядом с Чарли на первой скамье, а Логан рядом с Дедсолем – на второй. У правого окна стоял полицейский в форме. Еще один полицейский охранял левое окно, а тот, что впустил меня, остался у двери, прислонившись к ней спиной. Мсье Каррега и секретарь суда сидели лицом ко всему этому сборищу. Мсье Каррега был еще молод: по-видимому, лет тридцати пяти, и походил он на кадрового офицера, только отращивающего волосы. Удобно устроившись за своим письменным столом, он держался очень прямо и неподвижно, словно желая придать больше веса своим словам. Напомнив, что я являюсь единственным свидетелем, он неторопливо объявил, что я должен быть приведен к присяге, и тут же пробарабанил ее текст:
– Клянитесь отвечать без страха и ненависти, говорить правду, всю правду, ничего кроме правды. Поднимите правую руку и скажите: клянусь в этом!
Я поднял правую руку, но мне было трудно дышать в этой комнате, густо насыщенной испарениями, и я только шевелил губами, не издавая ни звука. Следователь мягко заметил, что ничего не слышит. Он повторил текст присяги громче и не так быстро. Руки я не опустил, но невыразимая усталость опять сковала мне уста. Я слышал позади себя приглушенный шум и решил, что это адвокаты за моей спиной обмениваются улыбками или переглядываются со своими клиентами. Никогда еще не чувствовал я себя таким жалким, таким старым.
– Садитесь, мсье Реве! Передохните минутку! – смилостившись надо мной, предложил следователь, бросая свирепый взгляд на часы.
– Нет! Это бесполезно, – сказал я, внезапно обретая голос. – Я клянусь.
– Очень хорошо! – подхватил следователь с удовлетворенной улыбкой. – Но вы должны принести присягу по всей форме, – и он в третий раз повторил ее текст.
Я снова поднял правую руку с каким-то унизительным ощущением, будто я внезапно впал в детство и прошу у учителя разрешения выйти из класса: заливаясь краской, я пробормотал:
– Клянусь.
Мсье Каррега попросил меня сесть и дать свидетельские показания; но в раскаленной атмосфере этой комнаты, где сталкивались враждебные течения, я просто не мог снова излагать от точки до точки столько раз уже повторенный и запротоколированный рассказ. Я спрашивал себя, почему следователь не принимал в расчет те показания, которые я давал мсье Дюмулену и комиссару Астуану. Надо было просто зачитать их и попросить меня подтвердить. Таким образом мы выиграли бы время, а я был бы избавлен от словесных потуг и усилий быть красноречивым. Потому что мне вдруг стало трудно подбирать нужные слова. К примеру, когда надо было точно указать место, на котором я сидел в метро, я погрузился в молчание.
– Вы забыли? – спросил следователь.
– Да нет! – нервно ответил я. – Только я не знаю, как это объяснить.
– Ну же, соберитесь с мыслями! – мягко посоветовал следователь. – Не так уж это сложно. Тем более для такого человека, как вы, который полжизни преподавал французский язык.
Вне всякого сомнения, ему хотелось, чтобы я, как говорится, почувствовал себя более раскованным, но его добрая воля лишь увеличивала мое смятение. Я путался в объяснениях, допускал все больше оплошностей. Он не совсем понимал, как это хулиганы могли напасть на нас сзади. Мне надо бы уточнить, что скамейка, на которой мы сидели, была последней в ряду и за ней находилось свободное пространство перед дверью вагона. Но я предпочел придраться к термину: это не было нападением в полном смысле слова; просто хулиганы не давали нам встать с места.
– Разве они не пытались заглушить ваши крики? – спросил следователь.
– Нет! – ответил я. – Это уже позже, на бульваре Гренель.
– Однако мне кажется, один из них в метро играл на трубе.
– Совершенно верно.
– А разве не для того, чтобы заглушить ваши крики?
– Очевидно!
– Вот видите! – торжествующе отцовским тоном произнес следователь.
Я видел, что он из кожи вон лезет, лишь бы заставить меня немного расслабиться, но от этих его усилий я чувствовал себя еще более скованно.
– Вы только что, – сказал он, – произнесли имя Чарли. Как я полагаю, речь шла о Шарле Пореле, но, возможно, не все здесь это поняли. Поэтому я попрошу вас отныне, всякий раз как вы будете называть имя одного из нападавших на вас, оборачиваться к нему и указывать на него пальцем, в том случае, если вы узнаете его среди обвиняемых.
Я постарался буквально следовать его предписаниям, но весьма скоро столкнулся с непреодолимыми трудностями, когда перешел ко второй части своего рассказа. Ведь хулиганы обрушились на нас с Катрин всем скопом, и я не в состоянии был определить, кто во время этой преступной расправы избивал нас, кто был в ответе за тот или иной удар, за исключением двух-трех отдельных жестов. Но следователя это не устраивало, он засыпал меня вопросами. Он хотел знать, кто именно ударил «мадам Реве», кто ударил меня, кто раздавил мои очки, кому принадлежал пуловер, который мне накинули на голову. Окончательно растерявшись, я колебался, отвечал уклончиво, и создавалось впечатление, что с памятью у меня не все в порядке. Мое поведение, видимо, приводило в восторг адвокатов, они слушали меня с понимающим видом. «Бедняга! До чего же он измучился!» – можно было прочесть в их глазах, а брошенный в сторону взгляд говорил: «До чего он запутался и до чего же он стар!» Не знаю уже, на какой именно фразе или слове я споткнулся, но только вдруг я уловил во взгляде Сержа нестерпимый торжествующий блеск и резко вскочил с места.