Текст книги "У Судьбы на Качелях"
Автор книги: Римма Глебова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Веничка с Софочкой купили квартиру – в кредит, конечно, на целых двадцать восемь лет, еще и Левочке останется выплачивать. Случалось у них еще много всякого – и хорошего, и не очень. Бывали даже крупные семейные разборки – Софочка оказалась, к собственному удивлению, очень ревнивой, но Веничка на нее за это не сердился, и всё заканчивалось полным примирением – свою невиноватость Веничка обычно доказывал в самой дальней и очень уютной комнате (молоко и мед текут, как оказалось, именно в этих стенах). Софочка даже хотела родить, но ничего не получилось, и Веничка успокаивал её – есть же у них Левочка!
Каждый шабат Веничка разливает по рюмкам вино и говорит: «Лехаим»! А потом неизменно добавляет: – «Ты еще не жалеешь, Софочка, что сделала со мной фиктивный брак?» Софочка обычно не отвечает. Но иногда в шутку сердится и говорит: – Ну что ты! Я с самого начала в тебя влюбилась! А когда ты стал ловить рыбок в ванне, я была от тебя без ума!
– Да, – вздыхает Веничка, – когда же я выберусь на рыбалку, говорят, здесь есть хорошие места и клев замечательный.
Соседи
Накануне вечером к Науму вселили соседа. Разумеется, не в его комнату, а рядом. В хостеле каждому полагалась своя – с полуметровым закутком, где едва помещалась маленькая газовая плита на две конфорки, и еще один закуток за фанерной дверцей для душа и унитаза. Здание хостеля старое, еще в 50-х годах построили, когда-то в нем жили рабочие, а теперь – одинокие старики, так как семейные пары не поселишь в крошечные комнатки. Обитатели хостеля (контингент постоянно пребывал в «движении» – известно, куда деваются старые люди) с надеждой ожидали обещанного властями города переселения в новый дом и пока жили в этих мечтах, невольно слушая (и часто с любопытством) через тонкие стенки всё, что происходит у соседей слева и справа. Наум жил в последней по коридору комнате, поэтому сосед у него мог быть только один. И Науму, как всегда, всё слышно: как новый сосед кряхтит, кашляет, временами что-то высказывает, неизвестно кому, а ночью невыносимо храпел, с громкими переливами и раскатами. Утром сосед еще и стучать вздумал: то ли гвозди в хлипкую стенку вколачивал – вешать портреты любящих и засунувших его сюда деток и внучков, то ли зеркало пристраивал – глядеть на свои морщины, – ерничал про себя Наум. Но видно, слишком стараясь, сосед промахнулся и врезал себе по пальцам – Наум услышал вскрик и звонкий стук падения молотка на плиточный пол, и тут же соседа пожалел. Всего чуть-чуть. Так как жальче ему было Яшу, что раньше там жил и месяц назад умер от инфаркта (хотя какая разница, от чего: Яша говорил, что в старости умирают только от старости). Жалость к умершему и тоска по другу-приятелю весь месяц не отпускали его, а сейчас только обострились и, не желая больше слушать застенные звуки, Наум ушел во дворик, где под деревьями стояли скамейки, и еще были два деревянных стола для любителей настольных игр. И тут Наум обнаружил, что держит в руке шахматную доску. Опять! Когда же он привыкнет, что Яши уже НЕТ, и больше не сыграют они партию, да не одну – по пять-шесть партий играли, пока не утомятся и пойдут прогуляться за ворота, на улицу. К последнему времени переговорено уж было всё: о жизни прошлой рассказано, обиды на несправедливости судьбы выплеснуты, пережевывать по очередному кругу уже не хотелось, и они гуляли молча. Правда, Яша молчать долго не любил, и озорник он был изрядный. Подталкивая в бок Наума и показывая на голоногую и голоплечую девицу, он делал вид, что устремляется за ней. «Наум, ты видел, нет, ты видел, какие ножки, а походка! Сейчас догоню, знакомиться буду!» Конечно, не догонял и не знакомился, засекая уже следующую привлекательную особь. «Ты глянь, как она пупочек свой показывает, с ума сойти! В наши времена разве могло быть такое?! Эх, в молодости я удалец был, Фаечка моя ревновала страшно! Да красавец какой, ну, ты ж видел фотки!»
Нет теперь веселого Яшки, не с кем словом переброситься, переругнуться слегка, не с кем партию сгонять. Наум сидел за столом, мрачно перебирал пластмассовые фигурки и всё думал о бедном Яше, которого хоронили всем хостелем – один как перст остался: сын давно погиб – альпинистом был и со скалы сорвался, а жену, с которой вместе репатриировались, уже пять лет как похоронил. Вспоминал он ее чуть ли не каждый день, «лучше Фаечки на свете женщины нет и никогда не будет».
– Я один что-то на свете задержался, зачем, не знаю, наверно, чтобы с тобой в шахматы играть, – говорил Яша, «съедая» с ухмылкой ладью у Наума и поглядывая хитрыми глазками из-под седых, смешно торчащих кустиками бровей. – Чего скуксился? – бросал он острый взгляд на приятеля. – Опять болит, язви ее в душу! Так зачем ты лопал сегодня эти жареные блины?.. Ах, угостили, на халяву-то всё сладко! Уксусом не угощали? Говорят, он на халяву лучше всего! И я знаю, кто тебя угощал! Маня, что против меня живет. Она ко мне пару раз с угощением подкатывалась, ха-ха, тоже с блинами, но я ни-ни, наотрез! Раз возьмешь, два, на третий прилипнет. Женщинам ведь возраст не помеха, это мы, старичье, ни на что не годные. А может, ты еще герой? Ну-ну, не куксись, пройдет твоя язва… рано или поздно. А Маня, вижу, на тебя свои старые глазки положила, смотри, – Яша погрозил пальцем, – не поддавайся, ты глянь, какая она толстая – придавит!
Наум сердился, но ненадолго – на Яшу невозможно сердиться. Тем более что он прав – не надо было есть Манины блины, распахлась тут на весь коридор! А все остальное, что Яша наговорил, так жить он без шутки, без подначки не может.
Эх, Яшка, Яшка, вспоминать про него – и то отрада. А уж поговорить – на том свете разве.
Кто-то остановился возле. Наум поднял повлажневшие глаза и с недоумением разглядывал незнакомца, но тут же понял – новый сосед! Здоровый дядька и лысый как коленка. А вот и палец перевязанный.
– Звездануло? – спросил Наум, не очень-то желая вступать в разговор, да ведь всё равно придется, мужиков в хостеле мало, раз-два-три и обчелся, а с женщинами что – одни суси-муси, одуванчики божии, как говорил Яша.
– Да, – пристукнул малость, – охотно откликнулся сосед. – Портрет жены покойной вешал, – пояснил он. Слово за слово и познакомились, тот присел напротив и тут же стал жаловаться. Стариковские истории все одинаковы. Дети – хорошие, замечательные дети, самому (самой) не хочется им мешать, толкаться под ногами; внуки – талантливые, только у них все свое и не очень понятное: компьютеры, дискотеки, друзья, которых некуда пригласить, нужна отдельная комната, и т. д. и т. д.
Этот же смотрел на всё с другой стороны – со своей, и жаловался на нечуткую дочь, на внучку, что опять выскочила замуж (двадцать лет и уже во второй раз!) и привела зятька в их тесную квартирку. А куда деда девать – тут же и сообразили, в хостель его, куда ж еще, и скоренько запихнули в эту конуру. «Там же повернуться негде!» – возмущался Гриша.
– Привыкнешь, – сказал Наум, с некоторой досадой слушая нудное бормотание. Места ему мало! А вот Яше места хватало, «апартаментами» называл он свою комнатку и уверял, что для одного даже роскошно. Он всегда находил повод порадоваться, да еще когда бутылочка появлялась (по очереди иногда покупали), то после двух рюмок он начинал хвастаться: редкой специальностью картографа, друзьями – сплошь большие люди были, прежними победами над женским полом (Фаечка, ты там не слушай, – поднимал Яша вверх глаза, – вру я!) Получалось, что всё у него раньше и даже теперь замечательно. «Одно плохо, привязалась одна старушенция, импотенцией зовут, – нарочито старчески кряхтел Яша и добавлял: – Только это секрет, никому не выдавай!» «А на девочек-то смотришь», – ехидничал Наум. «А смотреть всем разрешается, я же их не трогаю!» – смеялся Яша. Сердился он только, когда Наум пускался в ностальгические воспоминания.
– Что ты мне опять мозги полощешь? – негодовал Яша. – Мне в свое время их достаточно промывали, да до конца так и не промыли! Чего ты мне нюнькаешь? Сидел? Сидел! Почти десятку ни за что отгрохал? Отгрохал! Нахлебался ведь досыта, а теперь – и это было хорошо, и это прекрасно! Чего там прекрасного было у тебя, скажи, а?
– Молодость была, – вздыхал Наум.
– А-а-а… молодость… Девки, бабы… Не у одного тебя была. Не-ет. не о той молодости ты скучаешь. Ты о тюрьме, о лагере скучаешь.
– Как это? – опешил Наум.
– Вот так. Читал я откровения бывших лагерников. Ка-ак они тоскуют по тому времени. Проклинают, костерят и. тоскуют.
– Ну да! Завираешь ты.
– Не завираю. И я их понимаю. Сначала не понимал, а позже понял. Человек, особенно старый, всегда тоскует по прошлому, пусть даже порой оно ему кажется таким-рассяким, даже по лагерю, по друзьям лагерным, по той силе, физической и душевной, что была тогда, по той траве и по тому небу. Ну, ты понимаешь.
Наум тогда не согласился с Яшей, и крепко они поспорили, даже бутылочки им не хватило на этот спор. Но потом, раздумавшись, он понял, что Яша частично прав. То, что было плохого – и дрянь, и мерзость – всё покрылось радужной дымкой, и просвечивают теперь сквозь эту дымку только светлые искры счастливых минут, ножиданных удач, теплой дружбы и взаимовыручки в самые тяжкие передряги – и лагерные и не только. И это-то хорошее и светит оттуда и греет сердце, а фон, на котором всё происходило – он совершенно размылся и давно потерял свою остроту. Он еще не раз говорил с Яшей на эту тему, пока тот не сказал:
– Хватит, Наум, забудь! Живи сейчас! Посмотри, какое солнце! Все на него только и знают, что жалуются, а мне нравится! Отогреюсь за все прошлые годы!
Гриша бубнил и бубнил, шевеля тонкими красными губами, у всех стариков губы с возрастом бледнеют, а то и синеют, а у этого, поди ж ты, красные. Какое-то смутное воспоминание, даже не воспоминание, а неопределенное, но неприятное ощущение чего-то давнего и тяжкого, связанного с к р а с н ы м, кольнуло Наума, но тут же пропало.
– А чего мы сидим? – кивнул Гриша на шахматы. – Давай, сыграем.
– Умеешь? – скептически покосился Наум.
– Умею, умею, а кто не умеет, тот круглый дурак!
Они погрузились в партию. Гриша оказался отменным игроком, и Наум всё ему простил – и ночной храп, и красные губы, и нудные жалобы. Играть с Гришей было интересно и даже трудно: две партии Наум едва свел вничью, а третью с треском проиграл и совсем Гришу зауважал. Гриша явно загордился, выпятил массивный подбородок и победно сверкал бледносерыми и круглыми как у совы глазами, но Наум нисколько не расстроился. Сильный противник – это здорово. Яша тоже порой выигрывал, но брал не умением, а измором и хитростью – охал, стонал, что прозевал и теряет фигуру, и тем усыплял бдительность Наума, а сам раз-раз, и загонял его короля, намертво затыкал в угол и спешил объявить мат, хотя там еще мата и в помине не было, но Яша так веселился, что Наум терялся и сдавался, а потом корил Яшу за подлый обман. А этот серьезен, свою победу долго смакует и подробно разъясняет, как следовало бы Науму сыграть. Нудник – окрестил его Наум, но всё равно был доволен, что будет теперь с кем играть.
Так и вышло, что обзавелся Наум новым приятелем. Не таким веселым и говорливым как Яша, но все же было с кем пообщаться, тем более что вскоре, кроме их двоих, мужчин в хостеле не осталось. Один старичок умер – заснул и утром не проснулся (счастливая смерть! – сказали все), а другого увезли в больницу – долеживать до «конца», известно какого. Женщины, те между собой кучкуются, сядут рядком на скамейке, пошутишь с ними, расскажешь анекдот (Яша это куда лучше умел!), а Гриша стоит рядом и рассматривает всех по очереди, потом отойдет и скажет: «Богадельня!», а Науму отчего-то неприятно. Конечно, они старые, а кто здесь молодой? Наум идет за Гришей, глядя, как тот старается держаться прямо, а спина не держит, гнется вперед, лысина блестит на солнце, и длинные ноги в стоптанных ботинках шаркают по дорожке. Но с лица Гриша получше: щеки хотя и обвисли, но гладкие; серые глазки ясны и всегда усмехаются чему-то, или над кем-то, и усмехаются губы, только, когда он играет, они крепко сжимаются в узкую красную полоску.
Где. когда. Наум что-то подобное, к р а с н о е видел, и видел близко. Нет, не вспомнить, тягомотится что-то в душе, царапнет вдруг, но быстро пропадает. Никогда с Гришей он не встречался, это точно.
Израильское, или как Яша называл, «еврейское» лето навалилось сразу – хамсином, жарой, которой щедро плескалось с небес взбесившееся солнце. Спасения не было ни во дворике с мгновенно пожелтевшей травой, ни в комнатках со слабо жужжащими вентиляторами.
Ко второй половине дня, ближе к вечеру обитатели хостеля выползали во двор и спешили занять места на затененных скамейках – тут хоть ветерок иногда дунет, всё полегче дышать.
Гриша с Наумом сели у края стола, где падала тень от густого дерева. Пока Наум расставлял фигуры, Гриша стащил с себя футболку и вытирал вспотевшее лицо. Наум не последовал его примеру, он не любил сидеть перед людьми полуголым, чего хорошего можно показать в стариковские годы – дряблую кожу и редкую поросль на груди, да неровные круглые шрамы. Да и женщины ходят мимо, неудобно. Оба сосредоточились на партии, не глядя ни по сторонам, ни друг на друга. В какой-то момент Гриша надолго задумался, Наум же просчитал наперед несколько возможных ходов и рассеянно огляделся, посмотрел на Гришу. И уже не отрывал от него глаз – от одного места на предплечье: синий, хотя и поблекший за давностью лет, трехголовый дракон щерил разбросанные на три строны пасти, а над центральной пастью было изображено что-то вроде зубчатой короны. У Наума больно заныло под ложечкой, он потер это место рукой, но облегчение не пришло. Видение всплыло перед ним и заслонило Гришино лицо – теперешнее лицо. Вместо него возникло другое – молодое, с жестоким бешеным взглядом и сжатыми в красную полоску губами…
Следователю по прозвищу «Гемоглобин» (за всегда красные губы и яркий румянец на щеках) стало жарко от своей нелегкой работы, и он скинул не только гимнастерку, но и белую майку (наверное, чтобы не запачкать), и дракон на голой руке щерился на Наума тремя головами, а рука со сжатым кулаком ритмически поднималась и резко опускалась, беспощадно и неотвратимо, пока Наум не перестал ощущать свое, превращенное в месиво, лицо и раскрошенные во рту зубы. Он потерял сознание, подручные «Гемоглобина» отлили водой и потащили в камеру, а наутро всё повторилось, и еще, и еше. Снова дракон терзал его, бил и прижигал горящие сигареты об израненную и потому так чувствительную кожу, и конца этому ужасу не было. Нет, конец все же пришел. Опять – в который раз – перед почти невидящими, заплывшими кровью глазами заколыхался лист бумаги и нетерпеливый, ненавистный голос заорал: «Подпиши, блядь! А то сей момент сдохнешь, убью! Подписывай! Свидание дам с женой, ну!» Он сунул Науму ручку… Наум из последних сил сжал ее трясущимися пальцами и подписал там, куда ткнул мучитель. Согласился, что он немецко-англо-и еще какой-то шпион и давно вынашивал мысль убить дорогого товариша Сталина.
Потом был лагерь, из которого он вышел в 56-м году, отсидев, вернее отпахав на лесоповале восемь лет из присужденных десяти. Жену свою он больше никогда не увидел – погибла в другом лагере, загнанная туда как член семьи изменника родины. А детей у них еще не было – не успели. Потом, после лагеря он еще однажды женился, но семейного счастья, такого как было у него, пока он не стал «шпионом», он больше не нашел. Всё это он рассказывал Яше, а Грише – нет, не тянуло.
– Ты кто? – хриплым голосом спросил Наум.
– Я? – Гриша поднял глаза от доски. – В каком смысле?
– Ты, падла! – Наум вскочил, задев доску, и несколько фигур посыпались на траву. – Следователем был, сволочь! Припаял мне десятку, и не только мне! Измывался над людьми! Сколько подвел под вышку, сколько в лагерь засунул! Сознавайся, падла! Гляди сюда, нелюдь! – Он поднял майку, обнажив темные, выделяющиеся на незагорелой светлой коже, пятна шрамов. – Твоя работа!
Он с ненавистью смотрел на растерянное и побледневшее Гришино лицо и не видел его, видел перед собой того – молодого, красногубого, упоенного властью и кровью хозяина жизни и смерти, с мерзкой наколкой на сильной гладкой руке.
Гриша встал, лицо его совсем побелело, казалось, он очень испугался, или просто сильно растерялся.
– Ты ошибаешься, Наум… Опомнись, Наум… ты принял меня за другого. Я всю жизнь был учителем физики, я никогда не был следователем. никогда.
Последнее слово Гриша уже прошептал, поднял упавшую майку и пошел в дом, согнув плечи и шаркая сандалиями по асфальтовой дорожке.
Наум не поверил. Он теперь не мог избавиться от видения, выплеснутого из глубин памяти: беспощадная рука с выколотым драконом и белый, нетерпеливо дергающийся лист бумаги. И снова (как тогда) почувствовал соленый сгусток крови во рту и обломки сломанных зубов. Наум сплюнул, посмотрел вниз на бесцветный плевок и сел на скамью, обхватив руками голову. Вот. что-то еще было у Гемоглобина, что-то еще такое, приметное. Вспомнил! Еще одна наколка… Откуда они вообще у него – следователя НКВД? Из шпаны блатной, наверное, вылез и поднялся вон куда, – Наум еще тогда раздумывал об этом, когда сидел в кабинете на привинченной к полу табуретке, стараясь не слушать и не вникать в дурацкие, лишенные для него всякого смысла, однообразные вопросы. Да, такая маленькая наколочка на левой кисти: «Вера». А у Гриши – есть или нет? Если нет.
Наум постучал в соседнюю комнату. Ответа не услышал, толкнул незапертую дверь и вошел. Гриша спал или притворялся: лицо было накрыто газетой, руки сложены на груди. Наум подошел ближе, посмотрел: татуировочки не было. Свел! Уничтожил примету. Гриша не шевелился и газета не колыхалась. Наум потянул газету, всмотрелся в неподвижное лицо.
– Ты что? Ты живой? – громко спросил он.
Гриша приоткрыл один глаз.
– А ты подумал, что я со страху перед тобой умер? – Гриша сел и вздохнул.
– Эх ты, сказал он сумрачно, – я ведь тоже сидел, и меня не миновала чаша сия. Правда, недолго – за хулиганство всего три года дали. Молодой был, глупый, в первый же день еще в драку со следователем полез – антисоветчину вздумал мне пришить! Так что повезло, легко отделался.
Наум стоял в растерянности. Врет, всё врет. Но ведь как похож на Гемоглобина проклятого. Раньше не замечал этой схожести, да и в голову не приходило, а как увидел дракона… Что-то Гриша на еврея не больно смахивает. Видно, жена еврейка была. У них, энкэвэдэшников, у многих были жены еврейки. Почему – непонятно, тогда про переезд в Израиль и слыхом не слыхивали, далеко было еще до этого, ох, далеко.
– А где ты выколол эту тварь? – ткнул Наум пальцем в татуировку.
– В тюрьме, где же еще? – скривился Гриша. – С урками вместе посадили, те и уговорили.
Наум молчал. Всё можно придумать.
– Пойду, шахматы соберу, во дворе остались, – сказал он и вышел.
Или он должен поверить Грише, или простить его, думал Наум, подбирая в траве фигурки и складывая их в коробку. Простить – да разве возможно? Никогда! Поверить? А если Гриша врет? Кто ж в таком прошлом сознается. Э-эх, Яшки нет, он бы рассудил их.
Хамсин закончился или ушел в другие края, сразу стало легче дышать, хотя всё равно было жарко.
Стол во дворе пустовал несколько дней. «Поссорились старички, кричали друг на друга, – судачили женщины. – Помирятся, куда ж им деваться».
В одну из особо душных ночей Науму приснился Яша. Веселый, счастливый. Наум всё пытался рассказать ему, объяснить свою проблему, но Яша не слушал, говорил о чем-то непонятном, вроде, как ему теперь «здесь» хорошо, «своих» встретил, он радостно смеялся, но вдруг посерьезнел и сказал: «Брось, Наум, в дерьме ковыряться, посмотри-ка, что у меня есть!» – и показал ему руку, а на руке – дракон, но не синий, а малиновый. И сразу дракон растаял, исчез, а на его месте появилось малиновое солнце, и его острые лучики протянулись к Науму и ослепили его. Наум сразу проснулся, еще явственно слыша удаляющийся Яшин смех, и тут же зажмурился – из-за неплотно задернутой шторы светило яркое солнце. Надо же, Яшка все-таки приснился, ни разу со дня смерти не приходил, а тут пришел. Странный сон, непонятный.
Весь день Наум думал про этот сон, а к вечеру вышел во двор, разложил на столе деревянную коробку и расставил фигуры. Гриша прохаживался по дорожкам, посмотрел издали и, продолжая прохаживаться, медленно приближался. Подошел, кивнул, здороваясь, сел и двинул пешку. Две головы, одна лысая, другая седая, склонились над черно-белой доской.