Текст книги "Жить не дано дважды"
Автор книги: Раиса Хвостова
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
18.
– Федор, – говорю я, сдерживая рвущееся дыхание. – Сиди, не оглядывайся. В окно подсматривают. Прикрути немножко лампу…
Только что было все хорошо. Я листала потрепавшуюся украинскую книжицу без начала и без конца, не столько читала, сколько мечтала. Наши перешли в наступление. Скоро мы с Федором будем у своих. Своих… Майор Воронов. Подполковник Киселев – Прищуренный. Таня с Максимом, Маринка, Клава. И письма, письма. Много писем. От Сережки, конечно. От мамы обязательно. От папы, может быть. От Платончика, Наты.
Я улыбалась… В щели между плохо задернутой занавеской и открытой рамой – чьи-то глаза из-под козырька кепи.
Заставила себя продолжать улыбаться. Уткнулась в книгу. Федор, прикрутив огонь, продолжал читать немецкую газету. Так мы просидели час.
– Пора спать, Женечка! – громко сказал Федор и поднялся.
Он вышел во двор. Я разобрала постель, подошла к окну – никого в густой тьме за рамой. Но мне показалось – рядом кто-то дышит. Стараясь выглядеть спокойно, на случай если за мной следят, захлопнула створки, задвинула шпингалеты, плотно задернула шторы. Федора все не было.
Он вернулся минут через десять. Сказал спокойно:
– За нами следят, работу временно прекращаем. Как быть с рацией?.. Передавай молнией. Дождись ответа.
Счастье, что вход на чердак из сеней.
Я взлетела по лестнице, развернула рацию. Рядом положила «лимонки». Ни себя, ни рацию не отдам. Еще и этих сволочей положу.
Тревожно мигала индикаторная лампочка. Пять минут – целых пять минут посылала в эфир тревожные сигналы. Но еще длиннее оказались десять минут ожидания, пока услышала свои позывные.
– «Рон», «Рон»… «Работу свернуть. Рацию, оружие зарыть. Самим уходить Рышканский лес партизанам. Новый пароль: «Не дадите ли нам стакана воды, очень пить хочется». Ответ: «Для вас воды не держим, сами нуждаемся». Прибытие партизанам сообщите по их рации. Воронов».
Быстренько расшифровала, дала квитанцию и, нарушив закон радистов-разведчиков, отстукала привет – 73 с.
Так я закончила последнюю связь. Свернула сумку с рацией и батарейками. Сорвала антенну, в кровь исцарапала руки, – они предательски дрожали.
Тихо спросила Федора, караулившего внизу у лестницы.
– Можно выносить? Приказ закопать рацию и оружие.
– Выноси.
Федор взял сумку, я – «лимонки» и наши пистолеты.
Перед тем как толкнуть ногой дверь, сказал:
– Если что, Женя, – от легенды ни на шаг.
Наверное, у меня стало испуганное лицо. Федор добавил:
– Успокойся, сейчас уйдем.
И Федор опустил сумку, запер дверь – лучше выждать.
Мы потушили свет, просидели два часа впотьмах. Потом Федор ушел один копать яму. Долго не возвращался – мне уж что только не мерещилось – схватили, убили. Но вернулся – рыть пришлось очень тихо, чтобы не наделать шуму.
Осторожно вынесли все. В яме был постлан брезент, уложили на него свое снаряжение, прикрыли. Зарыли, затоптали, закидали сухим быльем. «Похоронили», – подумалось мне, и слезы навернулись, трудно расставаться с милым моим «Северком».
Федор сказал:
– Проберись в дом – тихо. Возьми пальто и хлеб. Мой пиджак. Я покараулю.
Я пробралась в темноте в дом, протянула руку за пальто у двери и – услышала грохот колес. Смолкли около калитки. Затаилась: «Что бы это могло быть?»
Тяжелые ботинки застучали по террасе, острый лучик карманного фонаря скользнул по стене и ослепил.
– Вот она! – сказал кто-то по-румынски.
Кто-то поставил на стол фонарь. Я видела трех жандармов и Федора со скрученными назад руками.
Федор был во дворе, когда подъехала повозка, он мог легко уйти. Почему же он не ушел? Не захотел оставить меня?
Я медленно надевала пальто, ни на кого не глядя.
Двое из тех жандармов – молодые ребята – обыскивали дом. Делали они это не очень тщательно, сверкали в усмешке зубами, а третий, видимо, за старшего, покрикивал на ребят. Потом он обыскал Федора, положил его документы к себе в карман. Подошел ко мне, я, наверное, побледнела – неужели меня обыскивать станет? Жандарм сунул пальцы в карман пальто, раздвинул полы – на белом в зеленую точечку платье не было карманов. Тогда он сказал по-русски:
– Возьми для него пальто.
Я взяла. Потом кинулась к комоду за расческой – слепо шарила руками, хваталась за нее несколько раз и не могла найти. Подумала с горечью: «Нужна ли теперь расческа?» – и тут же нашла ее.
Во дворе стояли еще два жандарма – целый эскорт снарядили.
За селом нас настиг рассвет. Он быстро набирал силу – креп, розовел восходящим солнцем. Дрожали на утреннем ветерке порозовевшие листья кустов и деревьев, золотились зеленью кукурузные поля. Синее бездонное небо горело на востоке. В природе все, как было, легко и свободно.
Свободно!
Только познавший плен может оценить свободу.
А наши думают, что мы свободны. Что ушли к партизанам. Они станут ждать весточки из Рышканского леса – радиограммы, что добрались благополучно.
Радиограммы не будет.
Майор Воронов по десять раз станет забегать на узел связи: «Есть что-нибудь?» А ответ все один: «Ничего нет, товарищ майор!»
Потом дадут задание группе разведчиков – узнать, где мы. Они узнают и доложат. «Взяли…»
Прищуренный при встрече будет укоризненно смотреть в глаза майора Воронова – как это не сумел сберечь! Хотя прекрасно знает – майор Воронов тут ни при чем. Все я.
Если бы я ускользнула из дома, когда подъехала повозка, мы оба – Федор и я – были бы на свободе. А теперь и Федор из-за меня… Всякие неприятности случались только из-за меня.
СИЛЬНЕЕ СМЕРТИ
1.
В тесном коридорчике, за грохотом кованых румынских ботинок, Федор успел шепнуть:
– Только легенда!
Я с благодарностью взглянула – он еще и утешает, когда по моей вине арестован.
Дверь открылась, и нас втолкнули в кабинет шефа.
– Какие у вас грубые люди! – сказала я громко. – Доброе утро, Ион!
Шеф вытянул навстречу клювастую головку.
– Вы не у меня в гостях. Здесь жандармерия. И перестаньте, наконец, играть. Понятно?
– Нет, господин шеф. Я надеюсь, недоразумение…
– Я тоже – на-де-юсь… – Повернул голову к Федору. – Фамилия, имя, отчество.
Федор неторопливо и обстоятельно отвечал на все анкетные вопросы. Вот кончатся эти вопросы, и шеф задаст вопрос, который прояснит, за что нас взяли. Но шеф крикнул жандарма и приказал увести Федора.
На пороге Федор задержался, повернулся ко мне, сказал:
– Ты не волнуйся, Женечка. Это недоразумение, и господин шеф сумеет разобраться… Не вздумай плакать, тут какая-то ошибка.
– Разберусь, разберусь, – усмехнулся шеф, короткий срезанный подбородок под огромным носом совсем исчез в складках шеи.
Я вздрогнула от отвращения – как это раньше не замечала ужасного оскала!
– Фамилия, имя, отчество? Отвечала, как можно веселее:
– Сараева… Имя вам известно, господин шеф, Евгения. Отчество – как и Федора – Михайловна…
Шеф покосился одним глазом – у меня язык прилип к гортани:
– Извольте отвечать без лишних слов… Национальность.
Кончилась анкета. Я собрала все силы – что-то сейчас он спросит? Но шеф снова крикнул жандарма и велел увести.
Посадили в какую-то крошечную камеру, совершенно пустую. Несмотря на жаркий день, в ней было сыро и холодно. Постелила пальто, выбрав угол почище, села. А что дальше будет?
Необходимо собраться с мыслями. Прежде всего – за что нас могли взять? Может, шеф наврал, может, он все-таки узнал меня? Ну, а если он узнал – чтобы арестовать, ему нужны какие-то причины. Впрочем, им не нужны причины, они могут арестовать – и все. Кто там станет спрашивать, за что? Но все-таки за что-то нужно арестовать. Может, подозрения пали на нас в связи с последними событиями: убийство, бомбежки важных объектов?
Перебрала все обстоятельства и не нашла. Конечно, подозрения должны на кого-то пасть, но почему именно на нас? Может, нашли закопанные парашюты и теперь проверяют тех, кто недавно тут поселился? Может быть, и так. Но скорее всего – где-то мы допустили ошибку. Где и когда?
Словом, можно было гадать сколько угодно и ничего не угадать. Разгадка у шефа. А он почему-то не вызывает. Кончился день, прошел вечер, наступила ночь. Я дремала, вжавшись спиной в угол, вздрагивала от каких-то видений, и снова наваливалась тяжелая дрема.
Наконец кончилась бесконечная ночь. В конце под потолком глянул косой лучик солнца, где-то там, далеко и близко, щебечут птицы, воздух прохладен и чист, ветер перебирает листья. Душная тоска подкатила к горлу. Нет, нельзя ей поддаваться!
Поднялась, вытянулась так, что хрустнули кости.
Да, надо проверить – нет ли каких улик на мне: записки, метки пошивочной фабрики или чего другого. Сняла платье – порядок, какая-то иностранная марка, вывернула пальто – немецкая марка. Но, что это завалилось за подкладку полы? Встряхнула – спички.
Сразу все вспомнила: на аэродроме, в ожидании вылета, решили перекусить. Я взяла из рук майора Воронова коробок, светила, пока он отыскивал пакет с продуктами. Потом, наверное, машинально сунула коробок в карман, карман протерся.
Вытащила спички – фабрика № 1, Башкирия, на этикетке портрет Героя Советского Союза Виктора Талалихина. Ох, нашли бы этот коробок при обыске!.. Что же с ним сделать? Съесть? Коробок полон спичек. Как же от них избавиться?
Стучу в дверь. Вошел жандарм – попросилась в туалет. Жандарм повел меня через двор. Зашла, закинула крючок, поглядела в щель – жандарм стоял в пяти-шести шагах, рассматривал на руке часы, наверное, новые. Я просунула руку в отверстие и забросила коробку дальше под пол.
Только теперь облегченно вздохнула – как все-таки разведчику надо быть предельно осторожным. Малейшая неосмотрительность ведет к катастрофе. Спички могли дать в руки врагу неопровержимые улики – откуда на оккупированной территории советские спички? Здесь забыли, как они выглядят!
В полдень меня ввели в кабинет шефа.
– Ну что, Ион… Простите, господин шеф, вам удалось разобраться?
Шеф обошел стол, встал передо мной, вперив оба страшных глаза. Мне казалось, жизнь медленно уходит из моего тела. Но я еще улыбалась трясущимися губами.
– Да, – выдохнул он. – Да.
И влепил пощечину.
– Парашютистка? – прошипел он.
– Нет.
Пощечина.
– Парашютистка?
– Нет.
Пощечина.
– Парашютистка?
– Нет.
Пощечина.
– Снять отпечатки!
Шеф сел за стол.
Вошел жандарм, стал снимать отпечатки пальцев – большого и указательного. Засмеялся вдруг, сказав по-румынски:
– Пальчики благородные.
Я стояла спиной к шефу. Щеки горели, разбитые губы саднило. Горло сжимали спазмы. Меня еще никогда не били! Но я держала высоко голову. Пусть этот гад не думает, что я боюсь или что меня можно так легко испугать.
Жандарм ушел.
– Садитесь, Женя, или Марина, или еще как там вас зовут, – почти дружелюбно сказал шеф. – Надеюсь, вы поняли – запираться не стоит. Мы заставим говорить любыми мерами. А меры эти – не для барышни. Покрепче вас не выдерживали.
– Не понимаю, о чем вы…
Шеф нетерпеливо перебил:
– Отлично понимаете!.. Просто так человек не станет менять имена и фамилии. Вы в селе возле Саланешт…
– Но я никогда не была в Саланештах.
– Неужели вы поверили, что я не узнал вас? Я думал, вы умнее.
Крикнул:
– Хватит! Говори – парашютистка?
– Нет!
Шеф обошел вокруг стола, впившись в меня глазами-кровососами. Сейчас ударит.
– Парашютистка?
– Нет.
Пощечина.
– Парашютистка?
– Нет.
Пощечина.
Шеф шипел и бил, бил и шипел. Бил по голове, по плечам, по спине, по зубам. Бил железными кулаками – шеф жандармерии Ионеску славился жестокостью.
Но выбивал только одно:
– Нет!.. Нет!.. Нет!..
Я кричала, чтобы заглушить боль и унижение, чтобы он понял – меня не сломить. Я почти ликовала – он ни черта не знает, шеф жандармерии, ни черта! И никогда не узнает! Никогда!
2.
Допрос длился пять суток. Пять дней и пять ночей – почти без передышки. Утомленного шефа сменяли его подручные – на то время, что он принимал гостей дома, целовал пышную красавицу Марго, спал. А меня били, били, били.
Уже не было боли. Не было моего тела. Левый глаз не видел, волосы покрылись кровавой корой. Жестким стало изорванное платье – еще недавно в зеленую точечку. Временами угасала мысль. Жило во мне только одно яростное сопротивление – его нельзя было растоптать, окровавить, изуродовать. Оно было недосягаемо для кулаков палачей. Его можно было только убить вместе со мной.
Но меня почему-то не убивали. Надеялись выбить признание. Хоть ложное, но только, чтобы шефу заработать награду от своих хозяев. Шутка ли, в его владениях такие диверсии, а преступников нет.
– Нет!.. Нет!.. Нет!.. – твердила я разбитым ртом.
На шестой день вывели меня во двор. На солнце. Меня затрясло в ознобе. Клацали зубы, и ничем нельзя было унять дрожь.
Скоро жандармы вывели во двор пожилого мужчину – в темном костюме и молдаванской шапке. Следом вышел шеф. Повертел птичьей головой, подошел ко мне:
– Стой и смотри. Буду рассчитываться с партизаном.
Я разглядела правым глазом мужчину – следов побоев незаметно. Держался он с достоинством – прямо, спокойно. Как Федор.
Федора я не видела, не знала, что с ним, – может, уже и в живых нет. Если они меня истязают, то что говорить о Федоре.
– Сними сапоги! – приказал шеф мужчине.
Тот сел на землю, стянул сапоги, размотал портянки. Портянки сунул в голенища сапог, сапоги аккуратно поставил вместе. Встал.
Шеф медленно засучивал рукава.
Подошел к мужчине. Размахнулся. Ткнул кулаком в лицо.
Человек беззвучно грохнулся на спину. Шеф подошел и пнул его ботинком в окровавленное лицо. Еще раз пнул… И еще… Лицо стало месивом. Человек захрипел, захлебываясь кровью. А шеф бил ботинком – все по одному месту, по кровавому месиву бил, бил, бил. Ухая, как мясник. Ботинки, обмотки, брюки его были залеплены кровью.
Наконец он вырвал у жандарма винтовку и разрядил ее в неподвижное тело.
Меня рвало.
– Смотри!.. Будешь весь день стоять тут и смотреть! – он отдал винтовку жандарму, достал из кармана носовой платок, вытер лицо и руки. – Может быть, теперь вспомнишь.
Шеф неторопливо прошагал по двору, скрылся в дверях жандармерии. «Нет!.. Нет!.. Нет!..» – кричал во мне внутренний голос. Сказать это громко не смогла, горло будто сдавили клещи, язык не шевелился. Только зубы стучали и все тело дрожало в ознобе – мне было нестерпимо холодно под жарким солнцем.
Лишь вечером увели меня со двора. Не знаю, как выстояла весь длинный день. Тело нестерпимо болело, каждая клеточка в отдельности саднила, кровоточила. Ломило кости, ноги стали дубовыми. Держала меня на ногах святая ярость. Казалось, ненависть всей Руси к ее извечному врагу собралась во мне.
Ночью тихо приоткрылась дверь, вошел жандарм, судя по голосу, молодой. Что-то положил возле меня на пол.
– Хозяйка, – шепнул он и исчез.
Я потрогала – кусок хлеба и сало. Есть я не могла, мучила жажда и мучил холод, я все не могла согреться. Куталась в коротенькое пальтецо, стонала, проваливалась в бредовую дрему. Вдруг вспомнила – хозяйка. Что за хозяйка? Никаких хозяев я не знала. Странно. Не подвох ли тут – что за хозяйка в жандармерии?
Потом в памяти всплыло сытое белое лицо, пухлые руки в ямочках. Марго? Кто же, кроме нее, может быть хозяйкой в жандармерии. Что ж, для Марго это немалый подвиг, а риск явно большой. С чего она так? Страхуется – на случай, если попадет в руки нашим?
Я попыталась жевать – нестерпимая боль. И все-таки сквозь боль надо поесть. «Надо поесть», – слышу я чей-то бесконечно дорогой и почему-то полузабытый голос. «Надо поесть, а то никогда не вырастешь большой». Мама?! «Как ты сюда попала, мамочка? Родненькая моя!» – я тяну руки, тяну и – вскрикиваю от боли. Разбитые руки ударились об стену. Не пойму – сон это или бред. Мне становится немножечко легче – не стучат зубы, спал немного жар, будто теплые руки коснулись лба. Надо немного поесть… Остаток ночи я сосу сало, разминаю хлеб – жевать невозможно.
С первыми лучами солнца меня выводят во двор.
Подвели к убитому партизану и поставили. Глаза запухли так, что почти не вижу, – узенькие щели остались. Но постепенно они приоткрываются, и я вижу у ног труп в лужах черной запекшейся крови. Я завидую ему – хорошо ничего не видеть, не чувствовать. Это блаженство – упасть и умереть.
Я бы упала. Раз уж была на грани обморока. Но всплыло мамино лицо. «Ты обещала – не отдавать жизнь понапрасну…» Я покачалась на жидких ногах и устояла.
Мама… Мамочка моя! Что бы только я не отдали, чтобы почувствовать на себе твой ласковый заботливый взгляд. Твои руки залечили бы мои синяки и ссадины… Но надо держаться! Собрать все силы и стоять, не опустив головы. Я вернусь, моя родная! Они слабее меня… Мне поможет любовь твоя, я должна быть сильнее их, чтобы ты, мама, не лила слез. Ты знаешь: я выполню свой долг с честью и до конца. Ты отдала Родине самое дорогое – свою дочь, и будешь вправе гордиться ею.
3.
Следующие ночь, день и ночь не трогали меня.
Наутро восьмого дня появился жандарм.
– Выходи.
Думала опять на допрос – пальто и туфли остались в камере. Вывели во двор. Кроме меня, там уже было человек десять арестованных. Первый, кого я увидела, – Федор. Он рванулся навстречу, но жандарм перегородил дорогу, толкнул его назад. Лицо худое, изможденное – два раза в день по кусочку мамалыги с водой, еда не для мужчин, – но следов истязаний не заметно, только на подбородке черный синяк. Я нашла в себе силы обрадоваться, что Федора, который арестован из-за меня, меньше били.
Еще попыталась улыбнуться ему – не знаю, что получилось из этой попытки, но лицо Федора побледнело, вытянулось, губы задрожали. Глаза его показались безумными. Он что-то забормотал-забормотал, я силилась услышать, но ничего не поняла. Что же это такое творится с Федором – с моим старшим братом, таким всегда спокойным и выдержанным?
Я стояла, прислонясь к стене, не держали ноги от слабости и боли. Ступни иссечены, распухли.
– Господи, да куда же она пойдет такая! – воскликнул горестный женский голос. – Упадет через десять шагов.
Поискала глазами ту, о которой сожалел женский голос, и не нашла. У всех был вид плохой, но никто не собирался падать.
Тем временем жандармы строили арестантов парами, связывали им правую и левую руки Впереди был Федор, перед последней парой поставили меня одну. Открыли ворота, конные жандармы окружили нас, и мы двинулись.
Смутно помню начало пути – моментами теряла сознание от боли в ступнях. Спотыкалась, каждый шаг мог быть последним. Но чьи-то руки всякий раз поддерживали. Наконец, боль потеряла остроту, стала тупой и привычной. Я шагала, шагала, шагала, оставляя на дороге кровавые следы.
Так прошла я восемь километров вместе со всеми. Вместе со всеми вошла в село Романы. В жандармерии мужчинам разрешили сесть посреди двора. Только здесь я разглядела, что позади меня шли две женщины – одинаково круглолицые и чернобровые. Поначалу показалось – двоится в глазах, такие они одинаковые. Это их рукам я обязана, что не упала в пути. Женщин заперли в сарай. А меня повели к шефу.
Допрос был коротким:
– Параш-ш-шютист?!
– Нет.
Удар в лицо.
– Параш-ш-шютист?!
– Нет.
Удар по голове.
– Параш-ш-шютист?!
– Нет!
Хлыстом по пяткам.
Наконец меня вывели и заперли с женщинами. Там уже стояла моя порция мамалыги и кружка с водой.
– За что они тебя так, господи? – воскликнул знакомый уже мне голос.
Я не ответила. Мне теперь всюду чудились соглядатаи. Молчать и молчать. Мало ли что можешь сказать в полубеспамятстве. Я размачивала мамалыгу в воде.
Одна из женщин оторвала подол у нижней юбки, кое-как забинтовала мои ступни. Я не поблагодарила, боялась рот раскрыть.
Пришел жандарм, приказал выходить.
Увидел забинтованные ноги.
– Снять!
Женщины вскрикнули – по их спинам прошлась плеть. Снова я впадаю в короткое беспамятство на первых порах от жгучей боли, словно дорога устлана битым стеклом. Снова меня поддерживают руки женщин, снова остаются на дороге кровяные следы моих ступней.
К вечеру добираемся до следующей жандармерии.
– Женечка! – кидается ко мне Федор.
Но его отталкивает жандарм.
– Не сметь!
Меня уводят в здание жандармерии. На допрос.
Когда я возвращаюсь, женщины, прижавшись друг к другу, спят на земляном полу. Я опускаюсь в угол и долго сижу, подтянув колени, избитые ступни держу на весу. Когда я засыпаю, ступни касаются пола – я просыпаюсь от боли.
С утра все повторяется – боль и беспамятство, женские руки, отупение. В полдень жандармерия – допрос, снова дорога. До вечера. Вечером жандармерия – допрос. Избитую кидают в сарай к женщинам. А утром снова….
Потерян счет дням и жандармериям. Только потом узнала, что их было на нашем пути двадцать девять! И что этот путь и эти жандармерии были еще не самым худшим. Худшее впереди. А тогда стлалась и стлалась передо мной дорога – клочок пыльной земли, обрезанный ногами впереди идущих. Не было солнца, не было лета и садов. Не было желаний и мыслей. Было одно – ярость. Назло им выстоять, выжить. Немыслимо сказать даже, как она держась там – в больном и синюшном теле, которое просвечивало сквозь лохмотья.
К голове боялась притронуться – не было больше моих пышных густых волос. Был колтун из крови и грязи. А когда в одной из жандармерий мне запустили в голову тарелку, колтун стал и липким.








