Текст книги "Жить не дано дважды"
Автор книги: Раиса Хвостова
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
2.
Нет, вы что хотите говорите, – а мне везет. Едва машина остановилась у какого-то домика, на крыльцо вышли два офицера. Один из них был…
– Товарищ подполковник! – кинулась я обнимать Прищуренного. – Товарищ подполковник!.. Товарищ подполковник…
А больше ничего не могу сказать. Подполковник Киселев тоже разволновался. Приподнял за локти, поцеловал в обе щеки.
– Олечка! Милая ты моя… Жива-здорова? – в прищуренных глазах его синие смешинки, отцовская нежность. – Ну, значит, все в порядке.
А я все твердила:
– Товарищ подполковник… Товарищ подполковник…
Какие слова замечательные – товарищ подполковник, – можно вслух сколько угодно произносить. Прищуренный ласково улыбался. Кто был на фронте, понимает, как велика солдатская дружба, как велико чувство привязанности к людям, с которыми свели тебя дороги войны. Не знаю, обрадовалась бы я тогда маме так, как ему. Хотя мама для меня – самый дорогой человек.
– Садись, Олечка! – Прищуренный ласково подтолкнул меня к своей машине. – Садись, отвезу тебя к друзьям.
– Товарищ подполковник… Ой, как хорошо быть дома, товарищ подполковник!
Из-под тяжелых век понимающие глаза.
– Где же ты была, Олечка! – улыбается Прищуренный. – Мы тут с ног сбились в поисках, – не случилось ли чего?.. Степан с Верой помогали – расстроились бедняги. На Лизу напустились оба. Та перепуганная: «Вечером, – говорит, – спать легла, а утром постель пустая». Куда тебя занесло?
Я смеюсь – теперь все действительно выглядит смешным – и рассказываю, как меня «пленил» советский солдат.
Прищуренный спрашивает:
– Куда Василий девался?
А вот это совсем не смешно. Я рассказываю о Василии, и волна гнева захлестывает меня. Неужели этот подлец уйдет от расплаты?
Прищуренный не отвечает сразу, кажется, что-то вспоминает или соображает. Но потом говорит сквозь зубы:
– Кажется, не уйдет.
Он долго смотрит на мелькавшие за дорогой сумеречные поля, виноградники. Молчит.
– А у меня для тебя сюрприз, – говорит он вдруг загадочно. – Угадай, какой?
Взбудораженные мысли рисуют нечто невообразимое. Может, мамочка приехала… Может, сестру Танюшу перевели в нашу часть… Может, папа служит где-то рядом… Самое затаенное держу про себя – боюсь подумать. Но вслух говорю:
– Сережка…
Белые брови Прищуренного вскидываются на лоб.
– Откуда ты знаешь, Олечка?
– Я не знаю. Я…
– Понятно! – серьезно кивает Прищуренный. – Сердце подсказало.
Сумерки уже настолько густые, что мне трудно разглядеть лицо Прищуренного – не смеется ли? Но по голосу угадываю – не смеется.
– Приехал он на второй день, как вы улетели… Встретился он где-то в пути с нашим врачом, случайно узнал о тебе. Самовольную отлучку человек совершил – не застал. Письмо оставил…
Мы молчим какое-то время. Прищуренный не мешает мне думать. Собственно, я не думаю, два чувства – счастье и горе – борются во мне. Счастье, что Сережка жив и здоров – был, во всяком случае, месяц назад. И горе, что могли встретиться и не встретились. Два дня отдалили нашу встречу на неизвестное время. Двумя днями раньше был бы он, или на два дня позже начали бы вылет – и мы бы встретились.
Но чувство счастья взяло верх: все-таки Сережа нашелся. Он искал меня, значит, помнит, любит. Значит, ничего не изменилось.
Что-то он написал в своем письме?
Уже в темноте подъехали мы к небольшому домику в два окошка, затянутых маскировочными шторами.
Подполковник крепко застучал в стекло, крикнул:
– А ну, подружки-дружки, встречайте найденыша!
Таня перелетела через ступеньки крыльца, задушила меня в объятиях. Обняла и замерла.
– Давай… поцелуемся…
Голос меня не слушался. Расцеловались. Расплакались. Рассмеялись. Вошли в освещенную комнату, снова обнялись.
– Вот мы и опять… вместе… – наконец заговорила я. – Где Максим?
Таня опомнилась, захлопотала.
– Помыться тебе надо!.. Вещи твои здесь… Скоро они вернутся… Вот мыло и полотенце…
Таня прижалась ко мне смуглым влажным от слез лицом.
– Олечка…
3.
Вот они – письма. Немного школьный, разбросанный мамин почерк; знакомый и незнакомый, отвердевший что ли, почерк Сережки. Я перебираю треугольнички, сворачиваю и разворачиваю их, так мне легче представить каждого. Прочитываю поочередно адреса. Заглядываю то в конец, то в начало писем. Стану читать одно, потом переметнусь к другому. Я не знаю, какому отдать предпочтение, и потому сама себя путаю.
В конце концов, замираю над Сережкиным письмом. Оправдываюсь тем, что мама – дома, а Сережка – на войне.
«Здравствуй, моя Вредненькая! Надеюсь, ты осталась – вредной, ты ведь захочешь назло фашистам вернуться с задания? Я очень верю в это, иначе не знаю, как бы смог жить дальше, узнав, где ты, родная моя, шальная девчонка. Трудно мне сейчас…
Представляешь – еду в часть из госпиталя (немного пообожгло, тушил склад с боеприпасами, дома не знают, и ты не пиши им), еду я, значит, всякими попутными средствами, вплоть до собственных нижних конечностей. Где-то, где, теперь и не вспомню, присоединяется ко мне военврач – не молодой и не старый дядя. Симпатичный на вид.
Ну, вдвоем всегда лучше, чем одному… Едем мы с ним, идем, голосуем на дорогах, постепенно разговариваемся: кто откуда и кто куда. Понравились друг другу – знаешь, как на фронте бывает? – и давай один перед другим открываться. Он свое, я свое. «Есть, – говорю, – у меня девчонка, ростом с ноготок. Маленькая, – говорю, – а страшно вредная. Ждать обещала. Но дождется ли? Совсем ребенком была, когда расставались. Такая одна не останется. С виду, может, и не очень приметная, а брызжет из нее свет – праздничным фейерверком».
Доктор спрашивает: «А что, у вашей девушки слово не твердое?»
Я так рассердился: «Как это, не твердое?! Да она, – говорю, – такая вредная характером, что назло всем дождется!»
Доктор спрашивает: «Так чего вы сами себя изводите?»
«Тоскую очень. В госпитале почти месяц лежал с завязанными глазами – не знал, буду видеть или нет, – так до галлюцинации доходил: видел ее наяву, смех слушал. Даже разговаривал. Больше года не переписываемся, так сложились дела: то не мог писать из части, то не хотел писать из госпиталя. Только перед выпиской отправил несколько строк. Может, и нет ее дома. Не сможет она сидеть дома в такое время».
Тут доктор ударился в лирико-философские рассуждения: о величии вашего, женского, пола. О духовной силе, спрятанной в хрупкую оболочку. Рассказал, какие у них в части смелые и милые девчата, как он восхищается ими и жалеет их. Трудно девушкам, а держатся.
«Вот, – говорит, – одна перед самым моим отъездом вернулась из тыла с простреленной ногой. К счастью, легко отделалась. Такая крохотуля, как ваша, с ноготок. Косточки воробьиные. И все приставала: «Милый доктор, мне лежать некогда – на задание идти. Вы меня получше лечите». Глаза огромные, серые, – такие чистые, вся душа в них светится. Я ей говорю: «Сержант Казакова…»
Понимаешь, Вредненькая, в этот раз я так и не узнал, что сказал тебе доктор. Я чуть душу из него не вытряс. Ухватился за борта шинели, трясу и приговариваю: «Казакова?.. Вы сказали – Казакова? Серые глаза? Душа в них светится?»
А доктор спокойненько говорит: «Если вы из меня, Сережа, сделаете кровавый бифштекс, так никогда не узнаете – та ли Казакова! Казаковых на белом свете… Ольга, что ли?»
«Ольга! – кричу. – Михайловна! Казакова!»
Прочел бы, Оленька, про такое в книге – не поверил. Я сам себе не верил. Понимаешь? Я загнал славного доктора – так торопился к тебе. Рассчитал – явлюсь на сутки позже в свою часть, пусть потом хоть штрафбат. Мне обязательно нужно было увидеть тебя, узнать – любишь ли?
Подполковник Киселев сказал: «Она вернется, Сережа».
Я изумился: «Откуда вам известно мое имя?!»
«Фотокарточка ваша у меня вместе с Олиными документами».
Значит, все по-прежнему. Вредненькая! Напиши сейчас же, как вернешься, солдат мой смешной.
Подошла машина. Еду. Целую. Твой Сергей».
Сережка, Сережка… Как тебя не хватало там!
Я откладываю в сторону Сережкино письмо. Берусь за мамино.
«Милая доченька моя! От тебя все нет и нет писем – я догадываюсь, где ты. Но от этого мне только трудней. Так я тоскую по тебе, родная, так бы прижала к сердцу. Как маленькую.
Я почему-то все время вижу тебя маленькой – глазастой, курносой, с золотыми кудряшками. И во сне ты мне такая снишься. А вот возмужавшей, в шинели, какой видела тебя в последний раз, в разведшколе, не представляю. Наверное, потому, что для матери взрослые сыновья и дочери – всегда маленькие дети.
Ни в чем не упрекаю тебя, моя девочка. Ты помнишь, я не отговаривала, наоборот, сказала, что на твоем месте поступила бы так же. Но я мать. А материнскую тоску ничем не уговорить. Сердце болит и болит. Тревожится, отчаивается, надеется. Я очень надеюсь, что ты вернешься. Выполнишь честно свой долг – и вернешься. Только так я себе мыслю нашу встречу, моя родная. Мы уже говорили об этом при расставании.
Дома все хорошо, не волнуйся за нас. Была проездом Танюша, ехала в Сибирь за своими девочками. После блокады ее узнать трудно, но по-прежнему озорная и веселая. Платончик гордится своими сестрами – все трое немцев бьют! Приедешь – не узнаешь своего братика. Вымахал, но худенький, уж очень подвижной.
Папа жив и здоров. Прислал недавно письмо – удивляется, что ты не пишешь. Я ему не говорила, где ты. На войне и без того трудно.
Целую тебя, моя милая, обнимаю. Крепко надеюсь, что письмо ты, в конце концов, прочтешь. И как только прочтешь, немедленно напишешь.
Еще раз целуем. Мама».
Я долго сижу, придавленная счастьем. Счастье, оказывается, тоже трудная штука. Оглушает.
Потом возвращаюсь к письмам – читаю и перечитываю, перечитываю и читаю. Мысленно пишу ответы – пока только мысленно. Надо сначала освоиться со счастьем. Привыкнуть к нему. Потом я напишу – завтра или послезавтра. Длинные-предлинные письма маме, Сережке, сестричкам и братику. И папе. Папе я не напишу про вражеский тыл – на войне и без того трудно. Это я знаю. Нередко здесь человеческая жизнь зависит от настроения.
4.
Вот уже который вечер мы собираемся за столом, рассказываем, слушаем. Больше мне приходится рассказывать. Таня с Максимом вернулись много раньше. Маринка и Клава еще не были на задании. В части больших изменений не произошло. Все новости выложили в один день.
Я вспоминаю полузабытые подробности. Мне даже нравится их вспоминать, потому что у Маринки глаза становятся завистливыми, а у Клавы – испуганными. Маринка по-прежнему завидует находчивости других и не верит в свою, а Клава всего боится.
И вообще мне хорошо. До того хорошо, что я немножечко – самую малость – чувствую себя героиней. Может быть, из-за того, что Таня смотрит на меня восхищенными глазами, точно она совершила меньше. А в глазах Максима мне чудится плохо скрытое обожание. Да я и другого слова не подберу взгляду Максима.
И вообще Максим… Он берет продукты сухим пайком, бегает по селу в поисках масла, яиц, кур, готовит нам обеды. Он подсовывает мне лучшие куски, а когда я возмущаюсь, тихо говорит:
– Ешь, Оленька: ты сильно похудела. Твоя мама пишет…
Вот так! Максим успел списаться с моей мамой. Консультируется с ней. Мне и смешно, и чуточку лестно, хотя Максим останется для меня только другом. Он и сам это, кажется, понимает.
Максим не может простить Тане, что она, встретившись со мной в Григориополе, прошла мимо.
Таня и без того казнится:
– Если бы я знала, что Олечка осталась одна, я бы подошла. Несмотря ни на что!
– Нужно было хоть несколькими словами переброситься, – возражает Максим. – Спросить, не нужна ли помощь. Так по-товарищески полагается…
Прищуренный сидит тут же, но не вмешивается в наш спор. Он и сам нарушает правила общения разведчиков тем, что собрал нас за один стол. Существует на свете закон товарищества. Как и в каких случаях пользоваться им – разведчику может подсказать только интуиция.
Максим, нападавший на Таню, защищает ее:
– Она всю ночь проплакала после встречи с Олечкой.
Я вспоминаю, что тоже расстроилась. Но в то же время у меня потеплело на душе от того, что где-то рядом работают невидимые друзья.
– А Нине я обрадовалась, как лучшему другу. Она и вправду хорошая девушка…
Все почему-то примолкли, отвели глаза. Вот уже который раз – стоит мне заговорить о Нине, все отводят глаза. Я считала, Нина – на задании, все хотела спросить, когда она вернется.
Сейчас спросила в упор:
– Говорите, что с Ниной?
И по тому, как тревожно забилось сердце, поняла – случилось несчастье. Поняла раньше, чем Прищуренный разжал крепко стиснутые зубы.
– Нина погибла.
Я обвела всех тревожным взглядом.
Вдруг Клава всхлипнула:
– Сволочи… Гады… Сволочи… Всех в порошок…
Я вспомнила: Клава же подружилась с отчаянной связной Ниной.
– Как это было? – чуть слышно спросила я.
– Смалодушничал кто-то из наших…
– Почему не скажете – кто? – вскинулась Таня.
– …и под давлением вызвал ее на связь, – закончил Прищуренный. – А кто – придет время, узнаете.
Я гладила пальцем звездочку на пилотке. Красную звездочку на моей пилотке. Девушки носили береты. И у меня был берет, но я выпросила себе пилотку – на пилотке отчетливее выделяется красная пятиконечная звездочка. Я не расставалась с пилоткой даже сейчас, за столом, пилотка со звездочкой лежала на моих коленях. Надо побывать во вражеском тылу, в логове врага, где за красную звездочку пытают и расстреливают, чтобы научиться дорожить ею.
Я гладила пальцем звездочку на пилотке, чтобы скорбь превратилась в холодную ненависть. Надо ненавидеть врага – холодно и расчетливо, – только так можно победить его.
Таня опередила мой вопрос:
– Товарищ подполковник, скоро на задание? Мы прямо, как на курорте здесь.
– Скоро, – ответил без улыбки Прищуренный. – Скоро, мои дорогие девочки.
Мы вскинули на него глаза – разведчику полагается два месяца отдыха, и командование стойко выдерживает этот срок.
Прищуренный пояснил:
– В некоем квадрате, по нашим предположениям, находится немецкая разведывательная часть, Олечка, которую ты выследила в Тирасполе и которую мы было потеряли. Вероятно, отправитесь втроем – с Таней и Максимом.
Мы трое переглянулись.
Маринка обиженно произнесла:
– А я опять останусь?
– А я? – почти беззвучно прошептала Клава.
Прищуренный невесело улыбался.
– Всем на этот раз найдется дело… И чего вы носы повесили? Ну-ка, песню!
Я глянула в синий прищур повеселевших глаз подполковника и неохотно начала – первую, что подвернулась на память, песню:
Дан приказ – ему на запад,
Ей – в другую сторону.
Все подхватили:
Уходили комсомольцы
Защищать свою страну.
Слово за словом, строка за строкой – и мы втянулись в песню, в ее грустный и бодрый ритм. Я напевала: «…если смерти – то мгновенной, если раны – небольшой…» А в глазах стоял Сережка, каким я его видела в последний раз – бегущим через рельсы. Мальчишески тонкого, сверкающего белой рубахой, надутой парусом, белыми тапочками. Какой он теперь – мне не удалось увидеть.
Я с завистью смотрю на Прищуренного. Он видел Сережку, разговаривал с ним. Может быть, на прощанье жал Сережке руку?
– Товарищ подполковник, – шепчу я, – вы жали Сережке руку?
– Да, – прошептал в ответ Прищуренный. – Я проводил его до машины.
Песня без нас сбилась, скомкалась.
– А какой он теперь?
– Как на карточке твоей. Только чуть постарше… Хороший парень он, Олечка.
– Очень хороший, товарищ подполковник! Вы еще не совсем знаете, какой он хороший!
– И ты про него не все знаешь! – дразнит Прищуренный. – Знаешь, что он – старший лейтенант?
– Сережка?
– Сережка!
Все слышали наш разговор. Но я и не таюсь – пусть знают о Сережке.
Танины глаза сияют от моего счастья. А Максим темнеет лицом, отворачивается.
5.
– Товарищ сержант, вас вызывают в штаб на одиннадцать ноль-ноль!
Посыльный вытянулся передо мной, словно я генерал.
– Чего вы тянетесь, – недовольно пробормотала я. – И больше ничего не передали?
Значит, что-то случилось. Тогда почему не пришел Прищуренный? Разведчика зовут в штаб в чрезвычайном случае.
До штаба – на окраине села – почти бежала. Но у входа остановилась – на крыльце стоял часовой. Не для необходимости, а по привычке все запоминать, припомнила – здесь прежде не было часового.
Я сказала – меня вызывают, не знает ли он, куда пройти. Часовой молча выслушал, молча пожал плечами – ничего, мол, не знаю.
Я разозлилась:
– Чего тогда здесь стоишь?
Солдат равнодушно сказал:
– Шпиона, что ли, привели.
Я побежала по коридору и постучалась в первую дверь. Никто не ответил. Снова постучала – сильнее. Дверь приоткрылась.
– Тебе чего? – спросил солдат с автоматом на груди.
– Меня вызыв…
Я осеклась. В двух шагах от двери, на стуле, сидел Василий. Наши взгляды встретились на один миг, и Василий отвернулся. Опустил голову.
Страх – это все, что я увидела в его взгляде. Животный страх, страх загнанной собаки. Да и вид у него был нашкодившей собаки – ободранный, грязный, ссутуленный.
Гнев ударил в голову. Все вспомнилось за один миг. Хотелось задушить его своими руками. Задушить за подлость, чтобы не оскверняла такая мразь землю.
– Пройдите, товарищ сержант! – негромко, но настойчиво сказал солдат. – Не полагается.
Если бы он знал, этот солдат, кого сторожит, забыл бы про магическое солдатское слово – полагается, не полагается.
Я прошла через комнату в соседнюю дверь. Увидела за столом Прищуренного и только почувствовала, как глубоко врезались ногти в ладони. Едва расправились пальцы.
– Ну вот, Маленькая, – сказал незнакомый голос, – узнали, небось, напарника?
За столом у окна сидел пожилой полковник. Перед ним лежали какие-то бумаги.
– Еще бы не узнать, товарищ полковник! Задушить хотела…
– Ишь вы какая! Сердитая… А вот он тут плакался, чуть чернильницы через верх не пролились. Ошибся, говорит.
– Ошибся?! Это он-то ошибся?!
Я оглянулась – руки Василия, вылезающие из короткого немецкого кителя, мелко дрожали.
– Он что, товарищ полковник, перебежал от немцев?
– Где там, – махнул рукой полковник. – В плен попал.
Полковник задал несколько вопросов, видимо, он готовил документы для трибунала. Ответы мои записал. Потом спросил:
– Вы хотите ему что-нибудь сказать?
– Да.
Мы трое прошли в первую комнату. Руки Василия запрыгали. Он втянул голову в плечи, кажется, ждал удара. Больших усилий стоило мне, чтобы не дать ему по щеке.
– Так кто оказался прав? – спросила я тихо. Василий молчал.
– Если мое слово что-нибудь значит, – сказала я громко, – я буду просить, чтобы тебя расстреляли. Не место тебе среди людей.
Василия едва поставили на ноги, чтобы вывести. Шел он шаркающей, немощной походкой. Трус есть трус. Он и умереть не сумеет по-человечески.
Забегая вперед, скажу – Василия приговорили к расстрелу, но заменили штрафным батальоном. Там он и погиб, не знаю, со славой или бесславно. Скорее последнее. Такие не способны совершить подвиг, они убивают себя трусостью. Но и та уже польза была, что его смерть оставила другому жизнь.
Когда Василия увели, полковник сказал:
– Есть для вас и повеселее новость, Маленькая.
Я замерла – вдруг в отпуск, в Москву, хоть на один день.
Полковник сказал:
– Вам присвоено внеочередное звание – старшина. Это раз. А второе – вы представлены к награждению орденом Красная Звезда.
– Служу Советскому Союзу!
Подумать только, у меня будет орден, Красная Звезда. Не маленькая звездочка на пилотке, а большая красная пятиконечная звезда на груди.
Возвращалась из штаба вместе с Прищуренным. Он не поспевал за мной – так меня несли ноги от радости. Хотелось скорей к девочкам, поделиться, выговориться. Прищуренный то и дело окликал меня:
– Я ведь старик, Оленька, пожалей!
Я смеялась, ну, какой же он старик! Совсем молодой, свой парень, только вот годы… И мне было жаль, что Прищуренному уже тридцать пять. Молодым быть лучше.
Он догнал меня и взял под руку. Я опять смеялась – трудно мне приноровиться к его длинным ногам. Был весенний полдень, солнце слепило и ласково грело. И хотелось беспричинно смеяться. Собственно, когда у тебя хорошее настроение, для смеха всегда найдутся причины. Я уже придумывала, что бы это такое выкинуть сегодня с Максимом – мы опять измываемся над ним, – что-нибудь такое, чего еще не было.
– Послушай, Оленька…
Подполковник замедлил шаг, посмотрел на меня сверху вниз своим прищуром. Казалось, он колеблется. И это было странным потому, что подполковник Киселев никогда не колебался: если надо – надо.
– Дело такое… У тебя еще полтора месяца отдыха. Если ты не захочешь, тебя не пошлют. Но майор Воронов…
– Какое отношение имеет ко мне майор Воронов?
– Ты же разведчик, Оленька, – упрекнул Прищуренный, – вырабатывай в себе терпение. Так вот, майор Воронов просил поговорить с тобой. Его квадрат – белое пятно. Сведений оттуда не поступает…
– Я пойду с Таней и Максимом?
– Нет. Ты пойдешь с другим разведчиком. Опытным.
Я нахмурилась, мне так хотелось идти с моими друзьями. Я их знала, могла на них положиться во всем. А новый… Кто его знает, какой он, не окажется ли Василием? Я понимала, что Василий – редкий выродок. Но достался же он мне!
– Прежде чем согласиться, подумай хорошо. Задание трудное. Всего две недели назад там арестована группа.
«Оля, подумай – будет очень тяжело, могут арестовать так же, как и тех, что были перед вами. Земля чужая – это тебе не Украина, где свои люди кругом. Арестуют, будут бить и пытать, мучить… И никто не сможет помочь… а тебе всего восемнадцать лет, жить-то хочется?..
А разве им не хотелось жить – тому пленному молоденькому офицеру, которому тоже не больше восемнадцати, помнишь, Оля, его – босого на снегу, в одних брюках и рваной майке, протягивающего консервную банку, помнишь его синие чистые глаза, как синее свободное небо, и совсем мальчишеский вьющийся чуб?
Его убили потому, что он хотел жить. Жить стоя, а не ползком. И тем четверым мальчишкам-москвичам, убежавшим из десятого класса на фронт, куролесившим на аэродроме перед вылетом, – один из них тогда порвал брюки, и вы смеялись до коликов – мальчишкам, которых ты увидела через несколько дней висевшими один возле другого на свежевыструганной виселице, – им разве не хотелось жить?»
– Я согласна, товарищ подполковник. Но почему майор Воронов просит именно меня?
– В этом квадрате сейчас находится какая-то немецкая разведывательная часть. Надо установить – не та ли, из Тирасполя? И потом, он знает, как ты справилась с заданием одна. Нужны проверенные в деле разведчики.
– Я согласна.
– Не торопись. Вечером я познакомлю тебя с майором Вороновым. Поговоришь с ним. Обдумаешь. Решишь. Поняла?
Я кивнула, хотя все уже решила.








