355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Р. Рубина » Вьётся нить (Рассказы, повести) » Текст книги (страница 20)
Вьётся нить (Рассказы, повести)
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 06:00

Текст книги "Вьётся нить (Рассказы, повести)"


Автор книги: Р. Рубина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)

Мирра некоторое время наблюдала за ней, потом отвернулась и стала внимательно разглядывать стены, надеясь в разноголосице веков и стилей разыскать что-нибудь негаданое. Внезапно снова появилась бордовая дама, неслышно, будто из стены, возникнув из той же двери. Прежняя сцена повторилась во всех подробностях. Старушка вскочила, с готовностью приподняла край белой тряпицы, в которую было завернуто то, что она принесла в магазин и с чем ей так трудно было расстаться. Мирра в этот момент стояла совсем близко к обеим женщинам, и ей удалось увидеть содержимое старухиного узелка. Маленький холст, совсем крошечный. Но… Мирра не верила глазам своим. Неужели Рембрандт? Тоже коричневая живопись. Но какая! Если не Рембрандт, то, во всяком случае, голландская школа… Рембрандта или кого-то другого из голландской школы старушка принесла в целлофановом мешочке, укрыла от дождя. Мирра и бордовая дама смотрели на изображение через целлофан. Всего несколько мгновений. Старушка снова прикрыла картину концами белой тряпицы. Бордовой даме, видимо, досаждал непрошеный свидетель, которого она не сразу заметила. Лицо Мирры настороженно пробуравили черные птичьи глазки. Подхватив старушку под локоть, дама чуть ли не силой увлекла ее за собой.

Мирру пронзила жалость к старой женщине, которая сама будто сошла с рембрандтовского полотна и теперь, на исходе лет, вынуждена расстаться со своим сокровищем. Откуда у нее этот холст? Наверно, семейная реликвия… Веками переходила из рук в руки. Где сейчас этот холст найдет пристанище? Может быть, на родине, в Голландии? Скорее в Америке. Бордовой даме палец в рот не клади. А старушка так простодушна… Не не только она, оборотистая бордовая дама тоже напляшется вокруг Рембрандта. Не одна экспертиза предстоит…

Мирра повязала голову своей жестяной косынкой и решительно направилась к выходу. Но лицом к лицу столкнулась со знакомым молодым художником.

Как ребенок, которому трудно удержать в себе счастливое открытие, Мирра выпалила:

– Хотите смейтесь, хотите нет, Володя, но одна старушка принесла сюда Рембрандта… Если это не копия, – осадила она вдруг самое себя, и не только потому, что для полной уверенности у нее не было оснований, но и смутно ощутив, что молодой человек испытывает неловкость от встречи с нею в магазине. Увидев ее, он будто сделался меньше ростом. И вообще он казался опустившимся, что, впрочем, бывало нередко. Темная дремучая растительность охватывала его подбородок и щеки до ушей. От этой черноты он казался многим старше своих тридцати с небольшим лет.

– Шел мимо, – промямлил он невпопад, – и решил заглянуть.

Мирра сокрушенно всматривалась в тусклое, будто немытое лицо художника. Под мышкой у него была картина, да еще в раме. Углы рамы недвусмысленно проступали сквозь плотную бумагу. Цель Володиного прихода в магазин не вызывала сомнений. Но почему он это скрывает? Почему так смутился?

Мирра тоже почему-то растерялась. Она с досадой почувствовала, что по ее щекам разливается румянец. Молодой человек решил, наверно, что в этом магазине она промышляет картинами своего мужа. Боже милостивый, не рассказывать же, что и в самые трудные для нее годы, даже в войну, ни одна из работ Ехиэла не попала в случайные руки, что ее никогда не покидала надежда на тот час, когда его произведения займут свое место на стенах музеев, в солидных частных собраниях. Ведь работ осталось не так уж много, только то, что удалось спасти… Да, не так уж много… А сколько было сделано!

– Я знаю, о чем вы подумали, – внезапно рассмеялся молодой человек. – Мол, чертово зелье привело меня сюда. Правда? Угадал?

– Да, угадали. Простите, Володя, – ответила Мирра рассеянно, она еще не вынырнула из собственных мыслей. Кроме того, для нее не было тайной, что щедро одаренный Володя отнюдь не брезговал спиртным. Конечно, эта слабость была огорчительна, но обсуждать ее с Володей Мирре не приходилось. Читать ему мораль – по какому праву? К тому же Мирра видела, что сейчас он совершенно трезв.

– Не забывайте, я ведь отец семейства, – с невеселой иронией добавил Володя. – На хлеб-то надо зарабатывать? Представил картину на осеннюю выставку, а за день до открытия сняли. Год работы…

– Володя, послушайте меня, лучшие вещи, самые дорогие вам, надо сохранить. Не эта выставка, так другая… Увидят свет, можете не сомневаться. А что касается заработка… Вы пробовали связаться с комбинатом?

– С комбинатом? А вы не думаете, что в нем-то и дело? Подсказали какому-то с оловянными глазами, он и снял. Ему ведь все равно… – И без всякого перехода: – Видали эту троицу? – он кивнул на парней с лицами с униформе. – Спекулируют на своей «левизне» не хуже тех, кто боится хоть на шаг отступить вот от этого, – он показал на стены.

– И все-таки отступают, – возразила Мирра. – Слепое обезьянничанье уже не проходит. В моде скорее коктейль. Капля справа, капля слева… Только взболтать как следует…

– Говорите, старушка продает Рембрандта? – вернулся Володя к началу их беседы. – Рембрандт сам за себя постоит. Загляните лучше вон в тот угол. Там у стены – картина со странной подписью. Не знаю, кто этот художник. Но наверняка наш, современный, из националов, возможно. Будь у меня деньги… Я ее вчера видел. Не пугайтесь. Стоит как миленькая. Никуда не денется… – Володя кивнул Мирре и, не оборачиваясь, с картиной под мышкой, будто действительно зашел в магазин случайно, направился к выходу.

Мирра заглянула в угол, указанный Володей… и, чтобы не упасть, схватилась обеими руками за подвернувшийся столик. Рядом никого не было, никто, слава богу, не заметил ее состояния. Мирра открыла глаза. Резкой боли, которая так внезапно обожгла сердце, она уже не чувствовала. Унимаясь, боль разлилась по всей груди, отозвалась на мгновение в левой лопатке и сгинула. Мирра исподтишка оглянулась на продавщицу. Она уже и сама не верила в эту, так быстро миновавшую, минуту слабости. Ей даже не пришлось сделать над собой усилия, чтобы скрыть от случайных глаз свой внезапный шок. Он уже ничем не грозил ей. Мирра была спокойна, совершенно спокойна. Все, что ей довелось пережить до сегодняшнего дня, сосредоточилось в единственном желании – во что бы то ни стало заполучить картину, вон ту, на полу, у стены.

Подошла продавщица:

– Вам, видно, понравилась эта картина? Мне тоже нравится. Показать ближе? Поднять на свет?

– Нет, нет. Спасибо. Я вижу. Сколько она стоит?

– Недорого. Триста рублей.

– Пожалуйста, выпишите.

Мирра отсчитала в кассу ровно триста рублей. Это была ссуда, которую она вчера получила в Художественном фонде в связи с выставкой мужа. К счастью, забыла выложить из сумки. Выйдя на улицу с упакованной картиной, Мирра некоторое время боролась с мыслью, не вернуться ли в магазин. Теперь, когда картина принадлежит ей, может быть, она вправе разузнать, когда и каким образом картина попала в магазин и, главное, кто ее продал? «Что за безумие? – ожесточенно спохватилась Мирра. – Выдать себя? А если сыр-бор загорится? А если – расследование? Потом, потом… И после выставки успеется».

3

Все еще сохраняя спокойствие, Мирра вошла в квартиру. У порога стянула резиновые сапожки. Повесила плащ, сунула ноги в шлепанцы и распаковала картину. Поставила у стены. Села напротив, на диван, где спала.

Небо прояснилось. Сквозь окна струился ровный, бледно-голубой свет.

Мирра ревниво вглядывалась в картину. Последние три года, чем ближе становилась выставка, тем мучительнее донимала Мирру мысль о недостающих работах. Потерянных навеки. Никто никогда не увидит их. Мирра не отрываясь смотрела на картину. Сравнить ее было не с чем. Папки с работами Ехиэла уже в выставочном зале. Дома, конечно, ничего не осталось. Висело ведь лучшее, в специально заказанных рамах… Вроде бы надо радоваться: многолетняя мечта близка к осуществлению. И все же Мирра будто во второй раз овдовела. Ее одиночество стало еще отчаянней, еще беспросветней. Когда увозили работы, она, потерянная, выбежала из дому и, стоя под дождем, смотрела вслед машине, покуда глаз различал ее в уличной сутолоке. Мирра вернулась в комнату и не узнала своего жилья. Обои, которые так нравились ей своей фактурой, смахивающей на рогожку, и нейтральным сероватым тоном, – оказалось, грязноваты. И даже кое-где отстали от стен. Заброшенная, нежилая комната. Пусто. Больше не смотрит на Мирру и автопортрет Ехиэла – осколок счастья, далекий отблеск тех утренних часов… Как радовались они, когда, одновременно проснувшись, обнаруживали другого рядом с собой…

Ехиэла не стало, и все же до этого дня он был с нею. Картины – ведь это он. Может быть, Мирра переоценивает его работы. Вслух она никому не признается, как высоко она их ценит. Не беда, что лицо выдает ее, – она сама чувствует, как сияет, когда кто-нибудь, заходя к ней, рассматривает работы Ехиэла в благоговейном молчании или с бурным восторгом… Пусть, что за печаль, если и пошутят по ее поводу: «Будто невеста»…

Мирра любит живопись. Так же, как некогда ее муж, радуется подлинному дарованию. Но сравнивать с кем-нибудь Ехиэла ей не под силу. Он для нее единственный – такой, каким жил, такой, каким остался в своем искусстве.

Мирра все смотрела и смотрела на вновь обретенную картину, на выкупленную невольницу, и не узнавала ее. Из своей второй поездки в Среднюю Азию в 1939 году Ехиэл привез целую папку эскизов к этой картине. Холст он начал писать лишь в сороковом. День за днем Мирра после работы заезжала в мастерскую к Ехиэлу. Знала: только услыхав ее шаги за дверью, он оторвется от холста. Отведя руку с кистями, чтобы не испачкать краской ее одежду, он на пороге второй рукой обнимет ее. Потом скажет:

– Ну, говори!

Мирра, всматриваясь в картину, почти всегда распознавала, что изменилось за день, и осторожно высказывала свое суждение. Мирра говорила, Ехиэл охотно слушал, а взглядом все придирчивей вцеплялся в полотно. И снова начинал стучать кистями. Нередко Мирра замечала, что он делает нечто прямо противоположное тому, что она советовала. Но ей и в голову не приходило обижаться: она смотрит – он видит. Одно в таких случаях печалило ее: если Ехиэл начинает переписывать картину наперекор ее словам, ей придется терпеливо ждать и молчать к тому же. А потом изощряться в уловках – как оторвать его от работы, заманить домой, чтобы он поел и отдохнул.

В магазине Мирра не разглядывала картину. Не до того было!

Но теперь, когда картина Ехиэла стояла у нее в комнате, с каждой минутой все большее недоумение овладевало Миррой. Ведь эта картина создавалась почти что у нее на глазах и все эти годы так отчетливо стояла перед ней. И все же… Память подвела ее. Что-то от нее ускользнуло. Забыла? Нет, не забыла. Картина стала другой. Мирра уже не сомневалась: изменился колорит. Желтизна раскаленных стен повторяется теперь более интенсивно в платье женщины, в кувшине на ее голове. И так лучше. Конечно, лучше. Что происходит? Может, это мираж, цветовая галлюцинация? Она же видит, Ехиэл картину переписал, и существенно. Но когда? Когда он мог над ней работать? Они же расстались за три дня до того, как немцы заняли город.

Мирра сидела, поджав ноги, опершись плечами о спинку дивана. Напряжение отступило. Она чувствовала себя опустошенной, как после тяжелой болезни. Клонило в сон. Она устало прикрыла глаза. Но какой-то краешек сознания все не унимался. Будто колесико вертится в мозгу с ужасающей быстротой – не остановить. Как объяснить в Союзе художников внезапное появление картины? Как ответить на резонный вопрос, почему она не представила ее заранее?.. Вот счастливая случайность: вчера сказала экспозитору, что у нее есть свои соображения о том, что нужно выставить на отдельном стенде, что требует особенно полного освещения… Дождливая осень… Тусклый свет… Что ее надоумило заговорить об этом? Видно, натиск и категоричность экспозиторши вконец перепугали ее. Сегодня Мирра никуда не пойдет. А в понедельник, когда Тоня начнет монтировать выставку, принесет картину прямо в зал и скажет, что именно ее надо экспонировать на отдельном стенде. Будто бы нарочно представила в последний день. Конечно, придется слегка повиниться, оправдываясь тем, что никаких усилий не требуется! И рама готовая! Тоня сперва отчитает ее, потом побежит к начальству, и все уладится. С экспозитором все-таки повезло: у Тони есть голова на плечах. Рама… Кто же это с таким вкусом оформил картину? Узкая, не слишком глубокая рама цвета свежей древесины. Хорошо, что светлая, очень хорошо. Сделано с пониманием… Но кем сделано? Как попала к нему картина? Мирра снова широко раскрыла глаза, остановившимся взглядом смотрела в одну точку. Может, этот неизвестный знает что-нибудь о Ехиэле? Кто он – преступник или, может быть, друг, а то и просто встречный-поперечный, ни о чем не подозревающий. Не время. Пока еще не время искать его. Выбросить из головы все мысли о нем! Терпение! Терпение!

Не поднимаясь с места, Мирра протянула руку к ящику стола, проглотила таблетку. Не запивая. Не было сил сходить на кухню за водой. Вытянулась на диване. Снова закрыла глаза. «Среди бела дня снотворное? Впрочем, какая разница?» Действие таблетки еще не могло сказаться, а Мирра уже спала. Разбудил ее телефон. Аппарат стоял у изголовья, на диване.

– Что, Томочка? Голос заспанный? Да, вздремнула слегка. – Мирра взглянула на будильник – почти три с половиной часа спала. – Чувствую себя хорошо. Немножко устала. Новости? Да нет, никаких новостей… – Мирра как будто видела дочку: стоит еще, наверно, в пальто. Едва вернувшись с работы, сразу хватается за телефонную трубку. – Все в порядке, Томочка. Новостью теперь уже будет вернисаж, – спокойно продолжала Мирра. – Говоришь, на улице сейчас хорошо?.. Да, ты права. Пройдусь немного. Целую тебя, дорогая…

Мирра положила трубку. Картина, от которой она не отрывала глаз во время разговора с Тамарой, в ранних осенних сумерках приобрела таинственную глубину. «Работал. Весь холст переписал», – не оставляла Мирру все та же мысль. И вдруг она спохватилась: Нохум может ненароком заглянуть к ней за книгой. С минуты на минуту Блюмы вернутся с работы. Мирра завернула картину и поставила за спинку дивана.

Скрыть находку от Блюмов. Ни словом не выдать себя Тамаре. Мирра твердо решила: никто из них, из самых близких, бесспорно имеющих право знать истину, не увидит картину до выставки. Начнутся разнотолки, пересуды, которые могут смутить, поколебать ее. Нет, она должна рассчитывать на себя, только на себя.

Может, в самом деле пойти подышать? Давно она не видела такого прозрачного свечения. Мирра стала быстро одеваться, мимоходом взглянула в овальное настенное зеркало в коридоре и поразилась своему отражению. Она себя давно такой не видела. В нарядном клетчатом пальто, в кожаном берете – это была как будто и не она. А может, вовсе не одежда была причиной такого преображения? Впалые щеки порозовели, в уголках глаз ни намека на морщинки озабоченности, которые, как казалось Мирре, уже стали непременной принадлежностью ее лица.

С Арбата Мирра повернула направо. Легкими шагами, словно вместе с жестяной «болоньей» она сбросила с себя добрый десяток лет, дошла до улицы Воровского и долго кружила по близлежащим переулкам. Хотя улочки ее детства вовсе не походили на московские, сами названия их говорили о другом жизненном укладе – За́мковая, Юрьево-Завальная, – все же в трудные минуты она отправлялась побродить вдоль одноэтажных и двухэтажных особняков и почти всегда возвращалась из таких прогулок умиротворенная. Смешение архитектурных стилей только прибавляло прелести этим переулкам в ее глазах. Каждый раз она с любопытством отмечала, как в русский классицизм дерзко врывался модерн – цветы ириса в затейливой резьбе, овальные окна, решетки… Мирра с удовольствием вдыхала аромат осевших здесь столетий. Ведь и модерн принадлежал уже старине.

Тридцать лет назад Ехиэл в первый раз привез Мирру в Москву. До тех пор она Москвы никогда не видела. Остановились они, как и во все последующие приезды, у старшего брата Ехиэла. Отправляться в какой-нибудь музей было поздно. Билеты в театр Мейерхольда Нохум раздобыл для них только на следующий день. И Мирра с Ехиэлом провели свой первый общий вечер в Москве в этих арбатских переулках. Как и теперь, тогда стояла осень. Но была она совсем другой. Ясная и теплая днем, с ласковой прохладой по вечеру. Сухие листья взлетали из-под ног, кружились, шелестели. В солнечном свете – оранжевое золото; золото с лиловыми вкраплениями – когда по земле распластывались тени…

Ехиэл показывал впервые молодой жене Москву с самоупоением владельца обширнейших угодий. Смеялся, дурачился, как это бывает в детстве, когда метафора представляется большей реальностью, чем сама жизнь.

– Знаешь, как называлась раньше эта улица? Поварская. И впрямь, вон бегут поварята с полными подносами. Смотри, в белых фартуках… – говорил он с мягкой усмешкой.

Мирра, по обыкновению, подхватила игру:

– Белые колпаки на головах…

– Сами розовые, а волосы льняные.

– Куда же они бегут?

– Сейчас покажу – вон в тот переулок… Называется Скатертный. Там накрыты длинные столы.

– Прямо на улице?

– На улице. Застелены накрахмаленными белыми скатертями. Слышишь, даже потрескивают? А чуть поодаль собаки. Охотятся за костями. Прыжок, хвать со стола – и утаскивают вон туда. Идем, я покажу тебе Собачью площадку…

Чтобы узнать человека, надо съесть с ним пуд соли. Так уверяет пословица. Когда же Мирра успела съесть пуд соли с Ехиэлом? Не иначе, как в другой, прежней жизни, до того, как они встретились и назвали друг друга по именам.

На обратном пути у Никитских ворот Мирре бросился в глаза неказистый плакат, приглашавший на фильм, который давно сошел с экрана. Недолго думая, Мирра завернула в давно полюбившийся ей Кинотеатр повторного фильма. Предыдущий сеанс еще не закончился. До следующего оставалось целых двадцать пять минут. Мирра терпеливо ждала в фойе. Но вот свет в зале погашен. На экране появляются первые титры. Из русской старины Мирра переносится в недавнюю Америку – всего несколько десятилетий назад. Забавная и трогательная Дина Дурбин… Никак не справится, бедняжка, с чудом века – пылесосом.

Когда Мирра вернулась домой, ее родственники уже спали. На цыпочках она вошла в клетушку, служившую кабинетом Нохуму, кухней – ей и невестке, ванной всей семье. Взгляд задержался на этюде, который купил Нохум. Мирра подошла вплотную, прочла: «Вечер в Сокольниках». Сокольники, конечно, место красивое. Однако к чему здесь такой точный адрес? Застраховал себя горемыка художник. Отчего бы не назвать эту вещь просто «Красное и синее»? А почему в музыке «До-минор» можно, а в живописи «Красное и синее» непозволительно?.. Мысль улетучилась, не успев оформиться.

Она тихонько переоделась, почистила зубы, умылась. Во время этих невинных занятий, повторяемых автоматически изо дня в день, не требующих ни воли, ни сосредоточенности, ее снова охватила безотчетная тревога – та самая, что предвещает неукротимую бессонницу. Мирра проглотила таблетку, помедлила и приняла еще одну. «Только сегодня, – оправдывалась она перед собой, – сегодня иначе нельзя».

С карниза мерно падают крупные капли дождя и расползаются по стеклу. На городской площади звонит большой церковный колокол. Все ближе, ближе. Звон врывается в комнату, бьет в самые уши. Низкие басовые ноты. Церковный колокол или человеческий голос? Мирра хочет проснуться и не может. Сердце вот-вот разорвется от ужаса. Мирра кричит, сознает, что кричит. А у кровати стоит кто-то – очень родной. Может быть, Ехиэл? Он и рядом и будто нет его… Ей плохо. Почему он не слышит ее? Почему не приходит на помощь?

Мирра проснулась от собственного крика. Некоторое время лежала не шевелясь. К чему-то прислушивалась, затаив дыхание. Тихо в комнате, тихо на улице. В окно заглядывало осеннее утро, еще колебавшееся, обрушиться ли на землю дождем или от щедрот своих отсыпать ей горсточку солнечных лучей. При мутном свете в сознании у Мирры отчетливо обозначились два слова: «Егор Аверкиев». И сразу услужливая память сделала невозможной и надежду на сон.

В течение десяти лет, или около того, Аверкиев был вхож в их дом… Из тех гостей, которых не зовут, но терпят. По привычке. Позже, когда дом ее остался далеко и ни Ехиэла, ни Аверкиева она больше не видела… Вот-вот, снова, после стольких лет, их имена всплывают вместе. И тогда, когда фашисты заняли город, и потом, когда были изгнаны из него, она почти во всех письмах, во всех запросах сама ставила рядом эти имена… С досадой, будто кощунствуя, искала обоих. Она не испытывала к Аверкиеву недобрых чувств. И все же, когда она повсюду рассылала запросы о судьбе Ехиэла и одновременно – Аверкиева, так как он единственный мог что-то знать о ее муже, Мирре иногда казалось, что они участвуют в каком-то неведомом состязании. Сначала бегут рядом, а потом вперед вырывается Аверкиев. Он финиширует, а Ехиэл остается где-то позади и пропадает из виду… Нет, зла Аверкиеву она никогда не желала. Но когда в воображении возникала эта картина, Мирра покрывалась холодным потом.

Желать ему зла? Что за абсурд! До своей послевоенной поездки в родной город Мирра жалела Аверкиева, вспоминала о нем с участием. Но потом… Даже сейчас, сегодня, как это ни противоестественно, их имена возникают вместе: Ехиэл и Аверкиев. Картина Ехиэла… Подозрение превратилось в уверенность. Это он, Аверкиев, продал в антикварный магазин картину. Никаких сведений о Мирре у него не было, и, разумеется, ему и в голову не могло прийти, что она живет в Москве. Наверняка он не разыскивал ее с таким упорством, как она его. Да и столько лет прошло…

Первое впечатление… Мирра обычно верила своему первому впечатлению о человеке. Но Аверкиев… Он появлялся, исчезал, и первое впечатление со временем стерлось. Сегодня, однако, первая встреча с Аверкиевым ожила в ее памяти с яркостью фотовспышки.

…Заляпанные краской полотняные брюки, рубашка, распахнутая на груди, – таким появился он в столовой дома отдыха, являя всем своим видом житейский напор, для которого не существует никаких препятствий. Мирре бросилось в глаза несоответствие его растрепанной одежды с безукоризненно гладкой головой. Густые, черные как смоль волосы, разделенные над левым глазом будто по линейке прочерченным пробором, блестели, точно приклеенные.

– Что я вижу! Новенькая! Сегодня приехали? Будем знакомы. Егор… – подсев к ее столу, он без долгих церемоний протянул ей свою широкую волосатую руку. Опустив в тарелку ложку супа, которую она уже поднесла было к губам, Мирра подала руку незнакомцу и, растерявшись, назвала себя. Глаза, будто подернутые жиром, мазнули ее по лицу. Не смотрели, но отражали ее в своем глянце. Минуту спустя новый знакомый Мирры, одновременно и растрепанный и зализанный, уже сидел у соседнего столика. Его густой бас сразу заполнил всю кубатуру столовой.

– Что же, если я сочиняю стихи, мне рисовать нельзя? – внушал он соседкам по столу, будто они запрещали ему писать стихи или рисовать. Мирра видела, как его сильные руки с ожесточением рвут хлеб, громоздящийся рядом с тарелкой, как его красные губы дуют на дымящийся борщ, как он зачерпывает и проглатывает полные ложки в то время, как его бас гулко, точно пустая бочка, раскатывается по просторной столовой. – Того и гляди, забудем, что Пушкин рисовал, Лермонтов занимался живописью…

Кроме двух женщин, с Аверкиевым за столом сидел пожилой писатель. Мирра читала его роман и сборник рассказов. Ей не терпелось сказать ему, какое сильное впечатление произвели на нее его книги. Подойти к писателю запросто она не решалась. Если бы кто-нибудь их познакомил… Но однажды, сидя на берегу моря, он сам обратился к Мирре, кивнув на Аверкиева, который проходил мимо, играя хорошо развитыми мускулами и с видимым наслаждением просеивая сквозь пальцы босых ног белый песок:

– Родись я на сто лет раньше, я бы вызвал этого на дуэль…

– За что? – усмехнулась Мирра. – Такой славный малый… Каждый подтвердит. Вы заметили, что все здесь называют его по имени?

– Я бы вызвал этого «славного малого» прежде всего за его рассуждения об искусстве.

На следующий день в столовой, не успел аверкиевский бас пророкотать: «В наше время, когда так тесно сталкиваются различные науки… Леонардо да Винчи… Откуда взяться теперь такому титану…» – пожилой писатель со своего места бросил на Мирру жалобный взгляд. Мирра сочувственно кивнула, и Евгений Тимофеевич, будто грея руки о края тарелки, осторожно поднял ее и пересел к Мирре. Аверкиев поперхнулся на полуслове, следя за передвижениями своего соседа по столу. Когда тот поставил тарелку и сел рядом с Миррой, Аверкиев хитро подмигнул неизвестно кому: «А старый – не промах…» И снова в галоп: «Прекрасное, благородное надо пропагандировать. У нас слишком утилитарное отношение к жизни…»

Любознательные соседки по столу ловили каждое слово Аверкиева. С одной из них, это бросалось в глаза, он уже не ограничивался застольными беседами. Мирра никогда не видела Аверкиева просто так сидящим у моря. Он или поджаривался, распластавшись на солнце, или стоя разглагольствовал, не забывая играть мускулатурой. Между делом он опускал руку на обнаженное плечо своей самой благоговейной слушательницы: «Не пора ли, Шурочка, солененького отведать?» А та, с трудом поборов смущение, с особой заносчивостью задирала головку и, под нескромными взглядами мужчин на пляже, пускалась с ним вплавь. Аверкиев будто мощными веслами резал руками воду. Женская голова в голубой шапочке некоторое время двигалась рядом с непокрытой черной головой мужчины, потом начинала отставать. Аверкиев на большом валуне, торчавшем из воды, поджидал свою даму и помогал ей на него вскарабкаться. А на берегу строила замки из песка трехлетняя дочурка Шурочки, очень похожая на маму, пухлый белокурый амур с кудряшками – будто рубенсовской кисти.

С пяти до семи вечера Аверкиев сидел у моря, раскрыв этюдник. Писал. За его спиной постоянно толпились любопытные. Он принимал это как должное, это ему определенно нравилось.

Сколько раз и Мирру подмывало взглянуть, что у него получается. Не исключено, что он даровит. Каких чудес не бывает в искусстве! Но все же Мирра не могла себя заставить подойти к Аверкиеву, только присматривалась издали. Она замечала, какой возбужденный он возвращается с этюда и как быстро это состояние покидает его. Поставит этюдник, вымоет кисти и в тех же заляпанных краской штанах садится к столу – вещать и уминать еду.

– Конечно, он! Картина была у него! – вслух произнесла Мирра. И прикусила губу. Неужели она уже разговаривает сама с собой? И ведь не впервые. Порой это случается с нею и на улице, по вечерам, когда она выбирается подышать. Знак старости, знак одиночества. Спохватившись, она тревожно вглядывается во встречных: не дай бог, кто-нибудь услышит, заметит… Сейчас-то она была в комнате одна, никто не мог ни услышать, ни увидеть ее. И все же ей стало не по себе: нельзя поддаваться, человек становится старым, когда примиряется с мыслью о том, что стар…

– Не трогайте! Слышите, что вам говорят? Поставьте на место!

Девушка в купальнике… Белые и голубые полоски… Судорожно вцепилась в опрокинутый на ребро лежак, не зная, что делать дальше. Мирра сперва подумала, что Аверкиев не может допустить, чтобы такое хрупкое создание тащило тяжелый лежак. Наверно, хочет помочь. Но Аверкиев, зарывшись животом в песок и повернув голову к девушке, расходился все пуще:

– Сейчас же поставьте лежак, много вас таких, охотников до чужого! Она не из нашего дома отдыха, – обратился он за сочувствием к окружающим. – Идите, идите отсюда! – снова набросился он на девушку, а та, в ожидании заступничества или просто из упрямства и отвращения к орущему на нее субъекту, только крепче вцепилась в лежак, как будто победа в этой схватке была для нее вопросом жизни. Внезапно она отпустила свою незаконную добычу и пошла прочь.

В тот день Мирра явилась к обеду с небольшим опозданием. К ужину – тоже. Она больше не могла переносить аверкиевского баса. Но он оказался вездесущим. Возвратившись вечером из столовой в жилой корпус, Мирра невольно услышала «интимное» объяснение Аверкиева. Правда, он не слишком старался, чтоб его не слышали.

– Вот чудачка! Что ты переживаешь? У тебя же есть муж! Наберись терпения, Шурочка, на будущее лето я достану две путевки, и мы снова недурно проведем времечко. Я слов на ветер не бросаю, не сомневайся! – смешок и звонкий поцелуй.

– Муж у меня хороший. Он меня любит, – тоненьким голоском всхлипывала Шурочка.

– Ну и на здоровье! Дурак он, что ли, как можно не любить такой сладкий персик? Ты и мне по вкусу…

После короткого забытья с кошмарами все это ожило перед Миррой так ясно, будто было вчера. Странно: тогда, вернувшись домой из дома отдыха, она в первый же день сыграла Ехиэлу всего Аверкиева. Сыграла и сама удивилась, почему она недавно так возмущалась им. Издали никакой неприязни к нему она не испытывала. Буффонный персонаж – и только. «Твой коллега. Художник», – завершила она свой рассказ, рассмеялась и выбросила Аверкиева из головы. Ни разу не вспомнила о нем до… до новой встречи через полтора года с совсем иным Аверкиевым, предупредительным, радушным, всегда готовым услужить, с Аверкиевым, которого она потом так долго искала.

…Мирра повернулась лицом к стене. «Память – чего только не отыщешь в этом чулане, – размышляла она, – все свалено в кучу, одно на другом – не разгребешь. И вдруг, откуда ни возьмись, вылезает из-под груды рухляди рваный башмак. Пока человек молод, сношенные башмаки знают свое место, лежат, притаившись до поры до времени. Начинаешь стариться – и какая только ветошь не норовит выбраться на поверхность». И досадливо перебила себя: «Что мне теперь за разница, какое впечатление справедливо – первое или второе? Если Аверкиев жив, он снова иной. Хоть бы на час уснуть! Отоспать таблетки…» Но перед глазами все крутилось колесо. Не давало забыться…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю