Текст книги "Мастер и сыновья"
Автор книги: Пятрас Цвирка
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
– Мать, а мать?
– Чего? – шамкает она беззубым ртом.
– Живот крутит, дай полыневой настойки! – облегченно вздыхает мастер, удостоверившись, что Агота живая.
– Горе ты мое! Достанется еще тебе от господа за твой язык! – и она встает поискать снадобье для старика.
– Мать, уже прошло, – удерживает он жену, – отрыгнулось.
Со стороны пригорка доносится пение немки. Не нашего края песня, похожа на выкрики матросов, иногда приплывающих с баржами, доверху нагруженными корюшкой:
– Фиш, эй, эй!
Такая песня кажется мастеру просто глумленьем над песней.
– Черт знает, сейчас-то поет, а потом – заплачет. Твой Андрюс – щенок. Ерманка – чем она виновата! Человек, как и все. И еврей, и австрияк – все человеки..
Странным кажется домашним и соседям еще одно обстоятельство в жизни Андрюса: теперь он совершенно не считается с другими, а просто берет, что ему вздумается. Нисколько не смущаясь, вселился с женой в угол, занятый Симасом, отгородился простынями, оставил брату половину без окон, а себе взял светлую сторону. В первый же день новоселья притащил из монопольки железную кровать, которая от малейшего прикосновения ухает, словно сова. Вскоре Андрюсову стенку украсили часы с боем. Для дома мастера это большая роскошь. Еще задолго до звона часы принимаются шипеть, пыхтеть и бьют до тридцати.
– Прусская штука, – прислушиваясь к часам, рассуждает Йонас. – Версты показывают!
Молодые кормятся на свои средства. Сопровождаемая мужем, немка идет в местечко, там покупает молоко, хлеб, и возвращаются они оттуда вместе, взявшись за руки. Матушке кажется, что и это не по-людски. Парочка не сводит глаз друг с друга ни на минуту. Немка без умолку что-то говорит графчику, поглаживает ему руки, волосы. Гораздо ниже его ростом, она смотрит на мужа снизу вверх и, не обращая внимания на людей, словно курица, подпрыгивающая к ягодному кусту, клюет Андрюсов подбородок короткими, звонкими поцелуями. Он, мечта всех местечковых красавиц, шагает гордый, склонив плечо, чтобы немке было удобнее прилепиться к его боку. Слушает Андрюс, как немка повторяет непонятные ему слова.
Когда домочадцы уходят из кухоньки и немка принимается за свою стряпню, Андрюс лежит или, просунув туда голову, любуется, как жена ходит, как нагибается, и на каждом шагу обнимает ее, усаживает на колени надо или не надо, зовет по имени:
– Кете!
– Андрэ! – откликается немка. – Вас вильст ду? – Его имя и это «вас вильст ду» она произносит мягким голосом, от которого щекотно в груди.
Кете опекает Анддюса, заботится о нем, как о малом ребенке. После завтрака каждый день лощит посуду, подметает пол, проветривает перины, сметает пыль. Осмелев, она переступает свои границы – вымывает все окна, выковыривает землю из щелей порога, посыпает золой вонючую помойную яму под окошком. Понемногу она повсюду наводит порядок. Но не все домашние благосклонно относятся к стараниям Андрюсовой половины. Старушке кажется, будто у немки барские замешки и она презирает их бедность. Симасова жена совсем другая. Хотя она терпеливо корпит целыми днями – больших перемен в хозяйстве незаметно. Но ее работа старушке нравится, может, потому, что Марцеле не восстает против исстари заведенной неряшливости. Матушка даже чернозем под ногтем считает признаком трудолюбия. Немкины руки ей не нравятся – чересчур чистые. Не нравится и то, что немка моет, отскребывает каждую вещь. Почистит немка ложку – старушке невкусна еда, подсушит мокрые поленья – старушка ворчит: слишком много дров сгорает. Постелила немка у дверей мешок, чтобы ноги вытирать, – старушка схватила и вышвырнула, и сама не ведает почему. Накинулась свекровь на Кете, чего та ее тряпки выстирала. Сноха, скорее всего, хотела ей угодить и, не понимая, что же плохого она сделала, расплакалась, бедная. Теперь она больше не притрагивается к старушкиным вещам, но по-прежнему все такая же добрая: увидит, что мастер, Симас или Йонас что-нибудь несет, сразу бросается помогать И все говорит, говорит, сквозь смех называет их: Зимас, Фатер, Йонас.
– Э, какая ласточка! Понимаешь, что это такое – ласточка? Э-бе-бе! Пусть тебя этот научит… Андрюс.
– Ja[12]12
Да (нем).
[Закрыть], Андрэ… – И, когда отец произносит это имя, глаза у нее загораются ласковым огнем, она повторяет его много раз, словно благодаря отца за Андрюса.
Она останавливается у двери мастерской, оглядывается, показывает пальцем на пол, несколько раз произносит все те же слова. Мастер одобрительно кивает головой, хотя он ничего не понимает. Она исчезает на минутку, возвращается с метелкой и шуршит в стружках, как мышь, нежная, неуловимая. Долго не приходится ждать: в мастерской на глазах светлеет. Она даже из рубанков щепки вытаскивает. Мастер наблюдает за ней.
– Видишь, какая проворная. Э, синичка! Спасибо, ступай… А как по-вашему «спасибо»? Эх, трудно с тобой. Добрая ты, только что лютерка.
Мастеру все больше нравится немка, и все чаще они болтают, каждый на своем языке. Глядишь, она землю из его деревянных клумп вытряхнула и балахон залатала. Симасова жена этого никогда не делала. Отец не забывает про достоинства немки:
– Мать, ты зря на нее не наговаривай. Куда ни повернется, там сразу светлей. Пруссак в одном логове со свиньей спать не станет, а мы привыкли. Ихний народ хитрый: машины придумывает.
Но мастер непостоянен, как осенняя погода: прошел час, и он уже ненавидит Андрюса с немкой. На каждом шагу они милуются, ластятся друг к другу, а как подумает отец, что делается все это без церковного благословения, что они просто так сошлись, может, даже венчаны в кирхе, – хоть и не туп мастер и на обряды гораздо спокойнее других смотрит, но все-таки начинает закипать. Ковыляет он тогда к старушке и начинает:
– Чтоб их тут не было! Скажи им, чтоб проваливались ко всем чертям – недотепы! Сцепились, как лягушки, тьфу, куда ни повернешься. Чего доброго, лютерское семя посеют. Видишь, ластится, хвост поджавши– тар-тар-тар! Приберет все к рукам, никто даже тявкнуть не сможет.
Мастер шумит, гонит Андрюса из дому, дает ему всего несколько часов на сборы, проклинает сына-еретика, не может старик работать, не может от стыда на люди показаться, невкусна ему похлебка, перестоял на печи хлеб, кто-то намочил табак…
Проходит немного времени – и мастер все позабыл. Возвращается в мастерскую, скидывает балахон – снова вьется кудрявая стружка, а табак, что и говорить, не поспеваешь трубку набивать.
Длиннолицая, с высоким лбом, русые волосы разделены посередине на пробор, словно усыпанная белым песком дорожка по пригорку, – полногрудая, почему-то пахнущая яблоками, проходит Кете, ласково улыбаясь отцу. Она не знает, что здесь произошло. Вскрикивает чибисом, когда мастер вешает на нее еловую стружку.
– Чем она виновата, – снова оправдывает ее старик. – Жалко ее… как немая. А этого жеребца надо гнать из дому! Шпион!
Графчику неважно, что люди о нем говорят и думают. Если услышит щеголь, что его жена не нравится кому-нибудь из соседей, нарочно по десять раз на день будет водить немку у того под окнами. Если отцу и матери кажется, что он милуется с женой не по-людски, то Андрюс еще жарче прижимается к Кете.
Андрюс знает, что братья не любят его, – это из-за Йонаса он испытал столько горели и позора, пока дождался дня отмщения. Вот этот день: не сеет Андрюс и не Жнет, а живет как асессор. С утра до вечера, умывшись духовитым мыльцем, графчик шатается в тонкой ситцевой сорочке, в мягких кожаных туфлях. Курит он необычно – засунув папиросу в мундштук. Завтрак Кете подает мужу в постель. Встает он чаще всего к обеду, выходит на двор позевать и, раза два-три подтянувшись на суку груши, снова бродит вокруг дома или, примостившись у окна, стоит так целыми часами, глазея на работающую Кете. Мало понимая, что она там рассказывает, Андрюс тоже старается выражаться по-немецки:
– Пышка… ферфлюхт! Кис, кис!
– Дас ист нихт гут, Андрэ, ферфлюкт… некорош. Андрюс приволок из города гармонику и теперь каждый вечер мучает ее, раздирает без всякой меры. От его музыки на собак находит хандра – вой стоит по всему Паграмаитису.
– Из него музыкант, как из борова доктор, – услышав этот вой, говорит Йонас.
Мастер еще добавляет:
– Кто его знает, он дольше будет играть или я плясать?
– А что, отец: он – булочку, мы – корочку.
– Перестанет коровка доиться, посмотрим, что тогда теленок пососет.
Скоро Андрюсу наскучивает гармоника, и у него появляется охотничье ружье. Щеголь возится с ним тут же в комнате или во дворе, он загоняет патрон, опять вытаскивает, поднимает ружье дулом кверху. Только он прицелится, мастер первым стреляет:
– Паф! Что? Косой. Где? В цыганском поместье капусту грызет.
Часто на охоту вместе с Андрюсом ходит и Кете. Сидит она где-нибудь в кустах, а завидев ворону, кричит:
– Андрэ, шнель, шнель! Хир-хир! Ай-яй-яй! Андрюс стреляет. Сразу же над яворами поместья и над лесом с карканьем взмывает целая туча ворон. Птицы долго не могут успокоиться. Услышав выстрел, в ивняк сбегаются ребятишки, сообщая друг дружке:
– Графчик пуляет!
Каждый день после обеда Андрюс скатается по зарослям ракиты, изредка переправляется на лодке через речку. За ним гурьбой следуют малыши, которые загоняют ему зайцев, наводят на стаю уток, на лисью нору.
Может, на десятый день охоты графчик приходит домой не с пустыми руками. Кете встречает его радостными криками, не может надивиться добыче. Перекинув ружье через плечо, Андрюс несет на веревке щуку, которую по случаю купил у рыбака.
Местечковые, позабыв обо всех делах, останавливаются и рассуждают, можно ли подстрелить щуку. Тем временем возвращается из деревни Кризас, окончивший наряжать чью-то единственную дочку и, судя по всему, хлебнувший пенистого ячменного. Сопровождаемый подмастерьями, портной шагает, словно под музыку, высоко задирая ноги. Услышав, о чем толкуют жители местечка, он сует нос в толпу.
– Э, вот и я с охоты! – Кризас вытаскивает из сумки жирного селезня. – Иду мимо Аркучяй, гляжу– утки летят. Я в кусты, приготовил ножницы, и, как только утки мимо меня, я первым делом ихнего губернатора – чирк, развязал сумку – швырк. Сотню штук настриг, ножницы притупились, иду теперь поточить!
Сказав это и положив селезня в сумку, Кризас подмигивает вслед Андрюсу, который уже направился к дому мастера:
– На охоте кому как повезет – целился в волка, а подстрелил хорька.
Понимают местечковые, что Кризас бросает камушки в огород Андрюса. Как-то не вяжутся с убогой Девейкиной лачугой новые повадки графчика. Слишком уж колет всем глаза внезапное барство ленивого сына. Не впервые возникает эта загадка и перед семьей. Домашние мастера с явной тревогой следят, как всякий день Андрюс тащит в дом покупки. Осеняя себя крестным знамением, матушка подбирает с мусорной кучи пустые коробки от конфет, от папирос, показывает их старику.
– Не иначе – укокошил он кого, – пугает мастер.
От такого неожиданного предположения старушка приседает, словно кто замахнулся топором на ее седую голову. Смотрит она на мужа, и беззвучно шевелятся ее обветренные губы.
Будь у Андрюса незапятнанное прошлое, еще можно было бы поверить, что он женился на немке не только ради ее красивых глаз. Где-где, а уж в Паграмантисе не отыщешь родителей, которые бы с легким сердцем согласились отдать и дочь, и приданое первому приблудному с чужой стороны, не знающему их языка и не признающему их богов. Простым людям, ценящим каждую копейку, все это непонятно. Характерно и то, что Андрюс с женой не ищут жилья попросторнее, по своему карману, а ютятся под бедной кровлей мастера.
Сотни и сотни раз собирается Девейка выгнать Андрюса с немкой, но оттаивает его сердце, и снова он терпит их.
Все утешение для мастера: работа и друзья. Йонас уже давно не ходит на плотах – он носит контрабандой книги и газеты. Об этом не должен знать ни один человек с длинным языком, а особенно следует скрывать это от графчика.
В деревне и городке есть много надежных мужчин, которые складываются по копеечке и тогда узнают, что творится на белом свете. Чтение тайных и опасных сочинений, за которые ежечасно можно угодить на каторгу, становится увлекательным и волнующим занятием. Оно облегчает тяжкое прозябание горемык, наполняют лачуги надеждой, помогают жить.
* * *
В одно мартовское утро потянулись бабенки к дому мастера, как будто кто их туда звал, забрались в закуток к Симасовой жене, говорили там шепотом, словно бобы лущили. Верховодила этим советом рыбачиха. Опустила она в чугун с кипящей водой березовый веник, повесила над дверьми больной ладанки, а гончариха помогла ей выгнать вон мужиков. Дескать, будут они пироги печь, свой бабий медок варить, пусть никто у них под ногами не путается. Однако по всем дворам знали: Симасова жена скоро рассыплется.
После обеда до Девейкиных ушей долетела уже давно неслыханная под его кровлей музыка. Нетерпеливый старик совался на бабью половину со своей трубочкой, но женщины гнали его вон. И когда вышедшая повитуха Шяшкутене не стала забирать картузы у мужиков, собравшихся у мастера, дед понял: внучка. Можно было и по голосу догадаться: кузнецы и швецы приветствуют жизнь бодрее. Мастер был немного огорчен и, когда ему позволили взглянуть на куколку, быстро отвел свой ус. Все-таки Симас мог радоваться: это было самое лучшее, что он выковал на своем веку.
В трудное время появился новый рот. С самой осени, принесшей паграмантским хлеборобам скудный урожай, разгуливал по окрестным холмам призрак голода. Богатеи увольняли батраков, подешевели рабочие руки, и к весне многие местечковые готовы были работать за одну еду. Лихую годину на собственной шкуре испытали и ремесленники: редко привозили новые заказы, трудно стало взыскивать долги хотя бы картошкой или зерном. У кого было накоплено съестное, тот зажимал запас или же заламывал не по-божески. Хлеб с остями стал лакомством для всякого узкополосника.
Рубанок и пила мастера Девейки все реже подавали голос в мастерской. Йонас только теперь поднялся с постели – слег он после того, как его, возвращающегося из Пруссии с книжной ношей, стражники загнали на обледеневшее болото. Кожевенная мастерская, где прежде работал Йонас, вдруг закрылась. Других предприятий в местечке не было. Сплав еще не начинался, да и такая работа снова свалила бы Йонаса в постель. Симас зашибал немного, и Девейки, как и другие многосемейные бедняки, питались ржа ной похлебкой, свекольником и надеялись, что вот-вот зазеленеют поля и появится хоть такое подспорье, как щавель.
Мужчины, слоняясь из угла в угол, не зная, чем заняться, от безделья сами себе опостылели, ворчат, огрызаются. Перемены можно заметить и в Андрюсовом графстве. Вот-вот сбудется пророчество мастера: исчезло ружье, не чихают больше часы, и барчук все умильнее поглядывает на дымящуюся домашнюю похлебку, от которой еще недавно нос воротил. По-иному заворковала пара голубков. Слышат домочадцы – из Андрюсовых уст сыплются жалобы, черти, суки. Несколько раз видел отец, как немка обхватывала руками шею щеголя, а тот плевался и отталкивал жену.
Но женщина оставалась доброй даже тогда, когда Андрюс вспомнил свою старую любовь, начал снова встречаться с поповной. Когда он возвращается под хмельком Кете раздевает его, укладывает спать, все перед ним на коленках, все приговаривает: «Майн Андрэ». Дважды мастер чуть не впутался в их дела, дважды снимал с себя ремень, когда щеголь, скорчив кислую мину, искал повода поругаться с немкой. Раз Андрюс смахнул со стола еду, принесенную ему Кете. Женщина подобрала ложки, вытерла пол и, подняв на него глаза, как на господа бога, подошла приласкаться. Графчик высунул язык, передразнивая ее немецкую речь. Кете и на это откликнулась преданной лаской. Когда Андрюс заторопился уходить, она преградила ему дорогу, стала щекотать его и сквозь смех и слезы назвала мужа одним из его любимых имен. Это был нежный упрек графчику за его дружбу с русской, но в ответ он жестоко ударил Кете локтем в бок.
Мастер встретил сына с ремнем в руке, но немка подбежала, встала между сыном и отцом, грудью к свекру. Мастер отступил.
На некоторое время дома установилось затишье. Андрюс снова завтракает в постели, покуривает папироски. Но уже не украшают немкину шею бусы, не греют ее плечи шали с бахромой, а на белом лбу залегла морщинка.
Третий месяц томит Паграмантис то и дело повторяемое слово: «Война!» Над мирными жителями этого края, вдоволь испытавшими нужду и гнет, в псалмах молившими господа об избавлении от чумы, голода и войны, теперь смертной тенью нависло одно из этих страшных бедствий. Правда, это происходило очень далеко, но тягостное предчувствие приближения чего-то страшного и неотвратимого заставляло людей собираться в кучки, так они чувствовали себя смелее. Повсюду только и слышно:
– Мукден, Порт-Артур…
Мало таких спокойных людей, как портной Кризас. В кругу надежных земляков он достает газету и читает вслух последние вести с поля сражений. Многие соседи приносят ему солдатские письма – прочесть и ответ написать. Портной умеет и поспевает всем услужить. Никогда еще его перышко так не трудилось. И всякий плачет, слушая, как портной читает про раненого солдата, которого бросили на поле черным воронам:
… Пришла бы ты, матушка, защитить мои голубые очи от лихих птиц. Но слышишь ли ты меня, ведаешь ли, где я. Не придешь… далеко твоего сынка угнали. Надеялась, матушка, что на старости лет буду я тебе опорой, а теперь вот через месяц-другой зарыдаешь над моим деревянным ящиком. Так отчего ж я тут лежу, за что меня подстрелили? Будто бы за родину. Говорил ротный: «Ребята, защитим отечество от врагов..» Я сразу даже не понял, что это за отечество. Чужие люди, чужой край, и должен я драться с теми, кто не причинил мне никакого зла. Говорят, потому нас воевать послали, что царю земли не хватает. Слышите – царю и его толстопузам земли мало! Ехал я к Амуру целый месяц, днем и ночью без остановки, видел пашни бескрайние, леса и луга такие обширные, что и глазом их конца-края не достигнуть… Все это царская вотчина, а ему и этого еще мало…
Хорошо слушать Кризаса, Словно не по писаному читает, не книжку листает, а нежно, чутко касается струн скрипочки. Повздыхает вместе со всеми, утешит родителей, чьих сыновей угнали на Амур, и вдруг радостно:
– Вот было бы славно, если б японец Николку вздул. Чуть там японец, сейчас же под боком фины, грузины, сами русские, мы… учредим братство – вольность народов… Заживем, братцы! – И, пораскачав зуб, декламирует с горящими глазами:
И придет такое время:
Скинут люда рабства бремя,
И не будут знать войны
Люди ни одной страны.
Наступило лето, но не оправдались надежды людей на лучшие времена. Бремя податей угнетало землеробов, безработица – ремесленников и батраков. В Паграмантис постоянно возвращались рабочие из городов, которые рассказывали про остановившиеся фабрики. С приближением угрозы мобилизации по округе разлетелись листовки, призывающие мужчин всячески противиться военной службе, не ходить проливать кровь ради разбойничьих прихотей царя и толстосумов. Многие мужчины и крепкие парни заранее удрали за океан.
Как начались невзгоды, голодуха, слышно стало и про покушения на самых ярых царских прислужников и соглядатаев; где-то новобранцы отказались идти на войну, схватились с полицией и офицерьем. Не смолкали толки., что в лесах множатся вооруженные отряды, которые вскоре разрушат старые порядки и поровну разделят богатства между всеми.
Больше всего говорили в Паграмантисе об участившихся грабежах. У местечковых жителей и евреев, ехавших через Скирпишский лес, не раз отнимали последнюю копейку; в конце концов люди стали ездить через дремучую рощу только обозом, да и то по крайней нужде. Из ночи в ночь повторялись набеги и взломы. Рассказывали, что свирепствует целая шайка разбойников, а некоторые пострадавшие утверждали, что на них нападал всего один человек – чернобородый, среднего роста, никогда не раскрывавший рта. После того как были ограблены лавки, особенно еврейские, и еще несколько бедных крестьян – грабители нигде не прикасались к казенному добру – не трогали почт, казначейств, – догадки приобрели новую, во всех отношениях занятную окраску: грабежи, дескать, производятся с ведома властей. Царь, мол, увидев, как трудно ему воевать с японцем, своим манифестом освободил из всех тюрем империи воров и разбойников, которые приняли присягу работать на него. Этот слух подтверждался еще и тем, что паграмантский урядник сквозь пальцы смотрел на совершающиеся у него под носом грабежи.
Довольно долго не было вестей о новых похождениях чернобородого, пока однажды ночью он не остановил возвращавшегося с ярмарки гончара. Гончар, по его собственным словам, не струсил, вытащил оглоблю и как гаркнет:
– Либо твоей, либо моей бороде – аминь!
Тут грабитель попятился, попятился и исчез возле Аркучяйской трясины.
* * *
Когда по всему краю начался призыв запасников, семья снарядила Симаса в Америку. Однако кузнец не проявил должного проворства: все прислушивался, что толкуют мужики про ужасы войны, терся в своей каморке и всякий раз, когда наступал назначенный день, откладывал отъезд с утра до вечера, а с вечера– до следующего утра. Словно он передумал и решил укрываться от солдатчины здесь же, дома: услышав чужие шаги, чужую речь, забивался в темный угол и торчал там, никем не видимый, слушая про всякие Мукдены, про утонувшие с войском корабли, про то, как погибло несколько сот солдат на озере, провалившись сквозь лед.
На некоторое время кузнец исчезает, не показывается даже в обед и в ужин. Однажды, когда с по толка на пол посыпалась солома, Девейка забрался на чердак, рассчитывая настигнуть там виновника – кошку или проказливую мышь. Раскидав рухлядь, мастер, к своему удивлению, обнаружил лежащего ничком сына. На вопрос, что он тут делает, Симас виновато улыбнулся: он сторожит, чтобы сороки яйца не воровали. Отец увел скрытника вниз и как следует пристыдил. Одно было ясно: с кузнецом неладно, и страх перед Маньчжурией может его доконать.
Перед самым призывом запасников Йонас проводил брата до прусской границы. Для этого наскребли денег на билет и договорились, что, когда Симас устроится и немного подзаработает, к нему приедут Марцеле с дочкой. Прошел рекрутский набор, а власти так и не хватились Симаса, чем крепко удивили домочадцев мастера. Лишь несколько месяцев спустя, когда матушка уже слала свои молитвы за моря-океаны, выпрашивая у господа благополучное завершение пути для своего сынка, и обсуждала с домашними, устроился ли он на «майны»[13]13
Шахты (англ).
[Закрыть] или где-нибудь в Питсбурге, гончару переслали письмо из Маньчжурии от его Корнелюса. Девейки узнали, что в письме том есть и для них большая новость, в которую даже поверить было трудно: Корнелюс писал, что нынче он отправляется на позиции, а до этого валялся в больнице в городе Харбине, в которой лечится много солдат, отравившихся гнилой свининой. До последнего времени служил Корнелиюс в одной роте с Девейкиным Симасом, но уже несколько недель, как не встречает его. Девейкин Симас то ли прикинулся дурачком, то ли на самом деле спятил, ибо тут многие по-всякому стараются вырваться из когтей смерти; жалко было смотреть, что творится с Симасом. Однажды утром повели их в поле на «штыковую упражнению» и как приказывают «налево», то Симас – в другую сторону; велят «направо», а Симас – задом пятится. Как только выстроились они в два ряда «на штыки» и подали им команду, Симас как припустит бегом, бросив ружье.
Все давай смеяться, а офицеры догнали его, надавали по морде и по другим местам – глядеть страшно. На другой день надо им уезжать, все встали, сложили ранцы, мешки, одного только Симаса нигде нет. Офицер давай ругаться, смотрит: Симас, раздевшись догола, прыгает на вокзале. Говорят, водили его к полковому доктору, и где теперь Симас – никому не ведомо..
Письмо соседского сына принесло в Девейкину семью великую скорбь, вызвало рыдания. Йонас не мог понять, как это брат с прусской границы угодил в солдаты: сам он провел его аж до той стороны, с трепещущим сердцем ночь проторчал в кустах, иг кажется, Симас должен был благополучно добраться до чужой земли… Не иначе – схватили его или прусская стража назад вернула. Кто знал Симаса, мог поверить, что он испугался путешествия на пароходе через моря и страшных рыб, питающихся человечиной, про которых столько наплел враль Полковник, не бывавший в Америке. Мастер винил самого Симаса, что тот не послушался и не убрался в срок. Все-таки это известие глубоко ранило мастера и старушку. Всплакнула и Марцеле, как ни мало она любила Симаса. Кризас настрочил целый лист Корнелюсу, чтобы тот разузнал у офицеров, где теперь Симас.
Матушка целыми днями сидит пригорюнившись у окошка, выходящего на восток, устремив взгляд на пригорки, которые в вечерних сумерках напоминают насыпанные рядышком могилы. Чудится ей, будто за ними и за темнеющим лесом начинается страшная Маньчжурия, где льется кровь, сверкают сабли. Как будто видит она: возвращается Симас, маячит его шапчонка среди волнующихся хлебов. Радуется материнское сердце: жив, здоров сынок, откормленный такой, идет по тропинке, зря только говорили люди, будто его там били, терзали! Хорошо на душе у матушки, бежит она к зыбке, хочет разбудить дочурку Симаса, показать отцу, как она выросла, а в зыбке – отрубленная рука. Вздрагивает старушка – рассеивается дремота. Смеркается. Тоскливо и страшно глядеть в подкрадывающуюся ночь, а макушка все не дает отдохнуть своим глазам: вот вспыхнул огонек, застучали колеса, отозвался знакомый голос. Не Симукаса ли везут? Может, это Симукас в сенях стучится? Нет, там Йонас. Он входит, а матушке кажется, будто это чужой, незнакомый. Только когда мужчина скидывает верхнее платье, садится и спрашивает, где графчик, матушка успокаивается: да, это Йонас. Каркает ворона, пробирающаяся в лес на ночлег, а матушке и того довольно: сплетает она судьбу своего сыночка со страшными историями Кризаса, видит, как лежит Симас в поле, где ни деревца, ни травиночки, а черные птицы выклевывают ему глаза…
Затеплили лучину. Матушка отходит от окошка, уступая место пришедшим соседям. Скорбеть куда легче на людях. Сам мастер, словно показывая, что и у него нехорошо на душе, допоздна не отпускает мужиков, пришедших скоротать вечер. Провожая их, приглашает заходить и завтра. Пока полно народу, а Кризас рассказывает о том, что он вычитал, и всех посильно ободряет, утешает, – не ложится и матушка, прислушивается, наклонив голову, вздыхает: «Бог весть, как там с нашим сыночком?» Симасова жена тоже дремлет в общей компании. Когда девочка крикнет, она подбежит, покачает, поскрипывая жердью, и снова возвращается, садится в уголке. Немка, словно добрый дух, незаметная, тихая, выходит и входит, никого не задев, снимает нагар с лучины, вставляет новую, по глазам мастера догадывается, когда чего надо: только раз глянул старик на кружку – Кете уже несет ему водицы.
Немка сочувствует домашним в их невзгодах, своей добротой и услужливостью она вскоре завоевывает сердца не только своих, но и чужих. Ведь и Кете необходимы человеческая теплота, сочувствие: давно уже Андрюс не сажает ее на колени, на ласки отвечает грубостью. Графчик редко согревает общую постель, свою любовь он делит с шинкарками, ночи проводит за картами. Немка успевает все глаза выплакать, пока дожидается мужа. Возвращается теперь
Андрюс не так, как от любовниц, когда в ушах звучит развеселая песня: раз пришел с разодранными штанами, будто гнались за ним – усталый, встревоженный, не спешит ложиться, не просит поесть, издали вглядывается в ночную тьму, не велит зажигать огонь. В следующий раз Андрюс не дает себя раздеть, долго лежит с открытыми глазами, вскакивает, бродит от одного окна к другому. Однако чаще всего он сразу валится на постель и засыпает мертвым сном измученного человека. По его поведению Кете догадывается, что в такие минуты муж ненавидит ее и не выносит, когда она пытается расспрашивать. Вот уже который день Андрюс одной рукой застегивает одежду, одной рукой ест, а левую держит в кармане, будто что-то прячет. Днем, пока домашние в сборе, Андрюс не показывается на глаза. Как только остается один, прислушивается, о чем говорят за стеной гости. Но в семье находятся и другие такие же зоркие глаза, такие же чуткие уши: Йонас первым замечает, что у графчика рука ранена. Назойливый взгляд брата, обращенный на руку, угнетает Андрюса. Может быть, и рассеялись бы у Йонаса подозрения, предчувствие недоброго, если бы не объяснение самого графчика. Вдруг, без всяких расспросов, покраснев, он счел необходимым поругать перед братом бродячих собак дворянина Алдадрикаса и показать перевязанную левую руку. Откровенность Андрюса да еще по такому пустяку дала новую пищу сомнениям Йонаса. В эту минуту Андрюс видел и чувствовал, что брат не верит обману, но Йонас, хоть и не верил, но все-таки буркнул:
– Так чего ты псам лапы суешь…
Видя ненависть со стороны семьи, графчик поторопился вернуть хотя бы толику утраченного доверия: стал со всеми ласков, более внимателен к жене, не шляется по вечерам, пробует сердечными словами успокоить матушку, тоскующую по Симасу, сам поработать напрашивается, но все это длится недолго. Недолго привыкал волк травой питаться: только зажила лапа, стал он снова целые ночи проводить с не известными друзьями, в непонятных развлечениях. Простая случайность открыла страшную истину, покрывшую дом мастера вечным позором…
Братья еще в детстве играли недалеко от дома на песчаном обрыве, оплетенном ветвями деревьев. Йонас решил, что там безопаснее всего хранить оружие, ибо косогором и терновником, принадлежавшим поместью, никто не пользовался, никто туда не забредал, место было укромное, сухое, со множеством нор.
В тот вечер то ли зарево заката, то ли далекий пожар привлекли взоры местечковых жителей. Йонас решил забраться на пригорок, откуда лучше видно. Неожиданно под обрывом он заметил Андрюса, спиной к себе. Андрюс нагнулся над тайником Йонаса, засунул руку в нору по самое плечо, вытащил что-то, быстро затолкал в карман и, когда оглянулся, брат был уже рядышком. Графчик, явно растерявшись, попытался снова наклониться, будто он, как и раньше, брюки подворачивает.
– Что ты взял, барчук?
– Ничего я не брал…
– Ну-ка, покажи карман! – Йонас был уверен, что графчик нашел его тайник.
Андрюс раздумывал одно мгновение, и не успел еще брат ухватиться за его карман, как графчик очутился внизу. Йонас прыгнул вслед за ним в канаву и, хотя и ударился всем телом о землю, все-таки цепко схватил брата за ногу:








