412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пятрас Цвирка » Мастер и сыновья » Текст книги (страница 8)
Мастер и сыновья
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 17:04

Текст книги "Мастер и сыновья"


Автор книги: Пятрас Цвирка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

– Ворону радость – свой помет нашел…

– Чего? – спрашивает мастер, снова так же прикладывая к уху ладонь и чуть наклоняясь к Йонасу.

– Ничего. – Йонас из жилетного кармана вытряхивает остатки табаку, слюнявит край бумажки и скручивает цигарку. Поглядывает на огонь, но пошевелиться ему лень. Отцова трубка уже курится, но сын не просит огня. И снова:

– Дал бы бог козе жеребца, все бы верхом поскакали..

– Это ты мне или стене? – сердится отец.

– Про людей говорю. Всякое бывает… Алдадрикас купил для имения племенною быка. Ох, бычок! Рога такие, что птица три дня с одного рога на другой летела. Стал дворянин на рогах хоромы строить, такие высокие, что работники, на обед отправляясь, топоры на тучи вешают, а…

– Ты лучше собак дразни! Нажрался – так пошел дрыхнуть, а если и у тебя язык чешется, вон борона.

– От сказочек, отец, еще ни у кою печенка не перевернулась. Ерунду порю – правда. Есть люди, которые ерунду творят…

О, теперь понятно отцу, зачем хитрец такую литанию прочел! Йонаса он видит насквозь, как самого себя. Стало быть, и сын заодно с матерью. Мастер бросает взгляд на Симаса, но, насколько может разобрать впотьмах, и этот твердолобый неохотно уступает отцу место за столом. Кузнец тоже поддувает в мамин горн.

– Ай-яй! Боитесь – придется отца содержать! На старости лет хотите меня в лес свезти. Дети! Есть еще у меня разум. Чем занимаюсь – это мое дело! Нахлопотался я за свой век для ваших животов, а моему много не надобно.

– Делай, папочка, что хочешь, но ведь уж слишком… люди…

– Что слишком? Пескарь, не мути воду, попадешься на крючок! Слышишь?! – И мастер поспешно завязывает веревочкой кисет. Встает, но огонь разгорелся – ссорой его не погасишь. Прилипчивая старушка, которая уже успела лечь, начинает скрипеть кроватью и, не окончив молитвы, едва проговорив «во веки веков», разевает глотку:

– Голодом нас уморит… Дети! Дети – это чтоб тебе готовенькое в рот подавать!

– Уже все. И ты, Симас! Чего молчишь – навались на отца. Нечем драться? Нет? Вот тебе кисет – хлещи мастера!

Мать ворочается в своем гнездышке, призывая на помощь всех святых. Ей далеко оттуда голос подавать, и она, в длинной рубахе, будто лаума, да еще в красном колпачке, возникает на пороге. Такой взбучки мастер еще никогда не получал. Но он привык к этому дождю, который его только освежает, в особенности когда старушка надувается, будто грозовая туча.

В самый разгар бури мастер бросается к окошку, прикрывает его полой, приговаривая:

– Гляди, какая гроза идет. Как бы стекла градом не вышибло!

Едва вслед за старушкой Йонас раскрывает рот, мастер тычет рукой:

– Вот и молния. Сейчас бабахнет! – и зажимает уши.

Мало того, матушка валит на мужнину спину еще и прегрешения умерших детей. Виноват мастер в том, что пил, виноват, если будет пить. Виноват, и будут его черти жечь, будут таскать по адскому полу, утыканному острейшими гвоздями, будут лить ему в глотку смолу, зачем выгнал он Андрюса из дому.

А мастеру кажется, что с графчика надо было совсем шкуру спустить да прогнать его к черту на кулички.

Но и это еще не все – старушка заводит новую песню: если она помрет (не приведи господь ей вечно жить!)… увидите – отец мачеху приведет. Знает она, что он не вытерпит. Виноват отец, что за свой век ничего не скопил для детей, не построил дома, не поставил заборов, не докупил земли. Может, еще потребует маменька и те золотые горы, которые сулил ей мастер в молодости?

– Ты передохни, – спокойно советует ей старик, – пускай Йонас на дудке поиграет. Как вернусь – попляшем.

Мастер выскальзывает за дверь.


* * *

Дома распогодилось. Никак не поймет Девейка, отчего так подобрели старушка и оба ее подпевалы. Сегодня она побывала на исповеди. Всякий день Агота подолом подметает пол в костеле, а каждую пятницу принимает плоть Христову. Нет в храме такого образа, мимо которого она прошла бы, не прочтя молитву; не бывает того, чтобы она не поцеловала распятие, чтобы жалобным взором не поглядела на увенчанного терниями, но едва эта сгорбленная, костлявая бабка возвращается домой – сразу дает чертям подзаработать. Мастер поддразнивает ее – мол, хоть он и не такой богомол, но после смерти всё равно будет парить ляжки в одной смоляной бочке со своей женушкой.

Нынче старушка особенно спокойна. Видать, очистил ее ксендз от всякого лишайника; даже в глазах у нее видишь какую-то гордость, словно она наверняка знает, что святой Петр, позванивая ключами, уже дожидается ее у врат небесных.

Мастеру и самому хочется быть откровенным и добрым. Такое у него сегодня настроение: взял бы старушкины руки-грабельки, погладил бы ее увядший, выпяченный подбородок. Мастер еле справляется с этим соблазном.

Черт подери! Если бы царский указ разрешил выводить жен на базар, неизвестно, какую цену заломил бы мастер за свою! Не дешевую! Ничего не попишешь– человек даже к болячке привыкает. А когда в одно прекрасное утро она заживает, уже и не по себе – почесать нечего. Так и старушка: примолкнет она, успокоится – скучно становится мастеру. Лучше бы ворчала! Тридцать с лишним лет Аготеле его утюжит, рычит – не шутки! Тридцать лет простоял мельник у жерновов – другой музыки не знает.

Видит мастер, что старая все косится на него, будто не узнает, словно чего-то хочет. Вот сейчас подойдет он, похлопает и скажет:

– Почеши-ка, мать, спину… вот тут, возле хребта… ах, вот хорошо, ах… еще разочек, еще…

Так они часто мирятся. Упрет матушка свои пятиконечные вилы в поясницу мастеру, чесанет и уже более уступчивым голосом.

– Лошадиная парша тебя одолела, что ли…

Но неудобно ластиться к старушке, пока Йонас здесь. С этим кабаном отец еще померится клыками. Пусть сынок сам придет к отцу на поклон.

И с мыслью о том, что все идет на лад, мастер, положив уголек в трубку, бредет к себе. Сунув голову в свою нору, сразу чувствует – чужаки побывали. Дух какой-то не такой. Недолго приходится озираться: от Девейкиной птицы осталась всего парочка кишок. Распорки скинуты на землю, крыльев и вовсе не видать.

Будто взял кто в кулак обнаженное сердце мастера и стиснул. Даже трубка выскальзывает изо рта. Рукам тяжко-тяжко, колени пригибаются к полу, и чувствует Икар – падает он во тьму. Держит в горсти выпавший уголек и не ощущает жара. Прислоняется к верстаку, ногой пинает стружки, и хочется ему рухнуть ничком и зарыдать.

Посмела, посмела лихая рука уничтожить детище его долгих бессонных ночей, его мечту!

– Уходи, мастер, – говорит он себе, – уходи из этого дома, лишний ты здесь. Дети твои не понимают твоей радости и сердца. Уходи…

На негнущихся ногах, словно пьяный, не оборачиваясь, плетется мастер вниз, к полю. Сквозь густые седые брови не различает тропинки. Вот и опять появляется он у Кризаса, простоволосый, без посоха, только теперь сильно согбенный. Кризас был бы не Кризас, если бы не затянул песенку или только что сложенный стишок:

 
Куда ты, дружище, куда?
Баба побила – вот это да…
 

– Не угадал. Заводи погрустнее – иду на кладбище место себе поискать.

Видит портной: на щеке у приятеля след от слезы. Редко показывается мастер на людях таким подавленным, жалким, обиженным. Рассказывает он портному, рассказывает о том, что случилось, такое случилось, что не исправишь за день, не утопишь в слезах.

Мастер решил сбежать. Сбежать со двора, чтобы никто и след его не пронюхал. Упрашивает портного, чтобы тот язык свой камнем придавил и никому ни полслова, в какую сторону ушел друг. Но пока что пускай Кризас сделает для него доброе дело: как только стемнеет, послоняется вокруг дома и возьмет с подоконника маленький рубанок, который с щербинкой, долото с лопнувшей ручкой и большое сверло. Если удастся, может и еще чего прихватить с верстака, Потом, да, – посох. А будет дверь заперта, пусть даже у самой ведьмы спросит и скажет – отец разрешил

Кризас и не пытается уговорить, переубедить приятеля. Напрасным труд. Пусть идет себе, пусть отдохнет его сердце – чужие приютят.

Портной приносит все вещи. Мастер укладывает их в котомку.

– По-моему, староват ты по свету шататься. Полежал бы тут на завалинке. Надоест бокам – вокруг дома побегаешь,

– Не могу… – говорит мастер. – Поглядим, они мне нужны или я им.

– Куда ж денешься?

– О, широки дороги! Старому волку везде жилье, лишь бы в лесу.

Напрасно Кризас приглашает приятеля хотя бы переночевать у него. Мастер уходит. Хмурится небо, чернеет в западной сторонке, но добровольного изгнанника несет попутный ветер Портной, перекинув через шею скроенную холстину, провожает друга несколько шагов; раскачивает он свой зуб, но… не от веселой жизни. Еще немного, и он сам расплачется. Издавна знает каждый из них шутки друга, заранее их отгадывает, да и могут ли они измениться в такую минуту?

– А может, уже вернешься? Да кого просить, если мне гроб понадобится?

– Затрезвонь в большой колокол можешь о свой пуп – я услышу.

– Все шут ишь!

Некоторое гремя Девейка шагает медленно, и Кризасу еще не верится, что старый шутник всерьез задумал бежать. Вот он издали обходит кузницу, может, чтобы Симас его не заметил, перевешивает котомку с одного плеча на другое.

Вскоре глазам старика открываются поля с ложбинами, пригорками, рощицами. Там, куда ни кинешь взгляд, везде разбросаны домики дальних деревень, пылают в лучах солнца их окошки.

Мастер глубоко вздыхает. Ветер ласково поглаживает белый пушок у него за ушами, а ь котомке посту кивает инструмент, тот самый, который кормил его в молодости, странствовал вместе с ним из прихода в приход. В редком паграмантском доме не сколотил он ларя, сундука для дочки на выданье, а кое-где и гроб смастерил, и покойнику подушку еловыми стружками набил. В этих окрестностях еще стоят пять крестов с вырезанными мастером святыми. Это было сорок с лишним лет назад, когда в краю свирепствовала дизентерия.

Кто знает, может, стал бы Девейка знаменитым резчиком, если бы не угодил в лапы Аготе, если бы не пришлось кормить этих цыплят. Теперь вырезать святых для него больше развлечение, чем промысел. А мастер любит это ремесло, и по сей день трепещет у него сердце, когда возьмет в руки брусок березы или липы. Долго согревает он деревяшку в руках, а пальцы так и чешутся что-нибудь вырезать. Иногда по ночам, во сне, видит людей в диковинных одеяниях, скачущих и едущих, видит пирующих и танцующих. Часто встают в памяти отцовские рассказы про то, как барин рассек саблей голову крепостному. Возникает желание вырезать все это в дереве. Но встает утром, видит неоконченные заказы, слышит всегда те же слова: «Что мы будем есть, ой, во что оденемся», – и рука теряет смелость. Но в глубине Девейкиного сердца живет подлинный мастер, способный из мертвого дерева творить людей, зажечь в них огонь жизни и заставить их двигаться.

Однажды, очень давно, видел он в паграмантском костеле настоящего художника…

Как-то летом, когда Девейка еще был мальчишкой и работал подпаском у старого настоятеля, прибыл в паграмантский храм остробороды [живописец и ваятель, которого звали паном Игнацием. У стен костела плотники сколотили леса, соскребли штукатурку, и пан Игнаций принялся рисовать картины, на которых были святые угодники, град Иерусалим, холмы, похожие на паграмантские, только заросшие кедрами. Девейке так понравилась работа живописца, что, прибежав с поля и спрятавшись в костеле за скамьями, он заодно следил за чародеем. Со временем Девейка сдружился с паном Игнацием, и тот выпросил у ксендза мальчишку себе в подручные. Слепо повинуясь своему начальнику, Девейка забирался под своды храма, подносил живописцу кисти, смешивал краски и видел, как под руками подлинного мастера возникают, будто из тумана, лысая голова святого, коричневое или синее его облачение; как на белом пространстве стены появляются звери-леопарды и драконы; как зацветает чистой лазурью небо и в пустыне пробиваются родники, возникает ступня пророка, а потом вскидывается рука. Девейка глядел на все это, затаив дыхание, трепеща, как бы не исчезли все эти прекрасные видения, открывающиеся его взору. Некоторое время спустя, похитив у учителя немного красок, он стал рисовать такие же картины. Намалевал многих святых, похожих на Игнациевых, измарал стены дома, даже собственную рубашку со штанишками, на которые насажал пташек и лилий, так что этого не мог не заметить художник. Пан Игнаций похвалил мальчугана и потом изредка разрешал покрыть указанное место той или иной краской, обещая увезти его с собой.

Напевая, перекликаясь, работали они в костеле, и сюда, к величайшей радости и гордости Девейки, приходили люди – детвора, старики, крестьяне и местечковые, чтобы поглядеть, как создаются святые угодники, которым они молятся и целуют ноги. Святые уже начали забираться на стены, здесь и там ветер развевал их патриархальные бороды, глядели очи, полные слез, пламенели проткнутые гвоздями икры мучеников..

Девейка мечтал посвятить кисти всю свою жизнь. А когда чуть позже увидел, что пан Игнаций и без красок, только долотами, долбилами и пилой умеет мастерить из дерева таких же апостолов, он был совершенно подавлен всемогуществом человека, способного творить подлинные чудеса.

Кончилось все совсем не так, как должно было кончиться. Пан Игнаций пил беспробудно, и Девейка бы вал свидетелем бурных объяснений между художником и настоятелем. Иногда, возвратясь из корчмы, Игнаций превращался в настоящего зверя и разбивал в куски детища своих долгих дней и ночей, плакал и, обнимая, целовал Девейку. Несколько раз художник, забравшись на колокольню, начинал бить во все колокола, поднимая на ноги жителей местечка; сбегались перепуганные люди, думая, что случился пожар. В другой раз художник зажег в костеле все свечи и канделябры и ползал на коленях перед своими святыми. Не успели еще обсохнуть краски на образах, как Игнация нашли в его мастерской – он бритвой перерезал себе горло.

Девейка не знал и не понимал, отчего пан Игнаций был таким несчастным, но тогда ему казалось, что любой мастер, способный дать жизнь людям и вещам, должен быть несчастным…

Мастера настолько захватывают воспоминания давно минувших дней, что он сворачивает с прямого пути, знает – за холмом стоит сделанное им распятие. Старику хочется увидеть его. Вот уже выглядывает шапочка креста и его расписная кровелька. Крест еще прямой, не покосился, видно, готов пережить самого мастера.

Старик подходит, стучит посохом по стволу креста, трогает его руками, задирает голову: святой Георгий! Копье все еще разит змия… – это сделано из липы. Кровелька крепкая, и дожди ее мало побили. Кое-где и краска на одежде святого воителя уцелела. Кто знает, сумел бы теперь Девейка сработать получше? Он бывал счастлив, когда вытесывал фигурки пахарей солдат, рыбаков. Теперь не может отойти, шут знает, ведь это искусство его долота. И все это видят, любуются. Разве не живой сей всадник?! Кажется, возьмет да соскочит вниз сивая кобылка со святым ратником. Мастер присаживается у креста, зажимает руки между коленями, потом набивает трубку и все покачивает головой. Ксендз при освящении тоже хвалил: не хуже работы итальянца Андриолли! Не догадался тогда Девейка спросить, кто ж этот Андриолли, стоит ли он хоть одного пальца пана Игнация?

Девейкины кресты украшают Арпучайские поля, вот там целых три с холма виднеются, один подле другого, Святых Игнатия, Рафаила, Петра он вырезал за месяц. Ставили их соседние деревни почти в одно и то же время, в сенокос.

Отдыхает голова мастера, и приятная истома проходит по всему телу, когда вспоминает он те времена. Бывало, вырезает, вытесывает – дерево не поддается. Один неосторожный удар молотком – и нету больше апостола. На другой день уже совсем не тянет браться за работу – знаешь, что все равно ничего не получится. Но вдруг пробудишься ночной порой, и что-то так и поднимает тебя. Зажигаешь лучину и кладешь на колени начатую фигурку. Даже не успеешь оглянуться – из-под стружки, из сердцевины дерева уже пробиваются нос, рука, нога. Тогда еще проворнее двигаются пальцы, чувствуешь, как весь ты уходишь в резьбу и дерево становится послушным замыслу, податливым, как глина, только мнешь, мнешь, посвистываешь, смеешься. Черт подери, кажется, дана тебе способность рожать! Вот голова, вот и все туловище – так и дергается, хоть бери, пеленай да в зыбку – баюшки-баю.

Сидит мастер под своим Георгием, как брошенный камень, а мысли поднимают его, уносят от земли. Он опять встает, опирается на посох, оглядывается на всадника; он уже позабыл про птицу, на которой хотел взмыть выше облаков, уже исчезла горечь в груди… Поселится Девейка среди людей, украсит их усадебки деревянной резьбой, будет ходить с одного двора на другой, и знает мастер – будет он нужен людям. Появляется желание поскорее исчезнуть, скрыться подальше от всяких дрязг, оставить людям на память множество вытесанных всадников, пахарей, рыбаков. Хоть на старости лет совершит Девейка то, о чем мечтал весь свой век. Разве не привычная у него рука, разве не наметанный глаз, разве не знает он граба, сосны, липы?

На ребрышке Девейкиного посоха вспыхивает луч заходящего солнца. Запламенел посох, и мастер, как Моисей, поднимается на холм.

Прочие события

Вторую неделю Девейка курит Анундисовый табак, вырезает ложки, испещряя их ручки всякими рисунками, и никто его не тревожит. Выходит, что в матушкином курятнике петух вовсе и не требуется. Одно из двух либо дома не знают убежища отца, либо ждут, пока он вернется и со слезами поцелует порог. Уж этого мамаше и сынкам не дождаться! Слишком горд мастер, чтобы позволить унижать себя. Скорей его сухой посох зацветет, чем склонится перед обидчиками седая голова.

Пусть и отличный пивовар Анундис, пусть и хороши его печь и гостеприимный стол, но мастер не выдерживает: бросает работу и в сумерках кружным путем возвращается в Паграмантис, к приятелю Кризасу, у которого он подробно выведывает, что творится в родном гнезде. Узнает отец, что после его исчезновения Агота в костеле давала обеты, собиралась звонить во все колокола за упокой его души, повсюду и у всех расспрашивала, не встречали ли ее Девейку, совала нос во все паграмантские колодцы, не испортил ли, случаем, отец воду, не плавает ли там его картуз? Вцепилась матушка в Кризаса, и хоть портной старался изобразить печаль, кривил рот и прославлял добрые дела усопшего, но не смог выжать слезу из глаз. Хитрая старушка сообразила, что портному отлично известно, куда скрылся этот покойник. Стала она шарить в Кризасовых тряпках, залезала под кровать, взбиралась на чердак, даже просила подсадить ее на скворешник, и все:

– Отец, отзовись, тут ли ты?

А когда подслеповатая Аготеле принялась разыскивать мужа даже в картузе портного, Кризас и вовсе развеселился.

Припертый к стенке, Кризас хоть и намекнул, что Девейка пока еще не прислуживает Вельзевулу, но, где мастер раскуривает трубку – не указал. Десятки раз гадала Агота, где отцов тайничок, но Кризас все отрицательно качал головой. Так или иначе, домочадцы кормят легавых и скоро выйдут охотиться на зайца.

Хотя известия портного и согревают Девейкино сердце и хорошо ему, что ведьма с ведьмаками каются, но все же он упорствует: не станет жить в змеином гнездовище. И все-таки к Апундису старик возвращается сам не свой! Там он очень старательно разыгрывает беглого рекрута: только завидит человека, идущего со стороны Паграмантиса, или бабу, похожую на его Аготу и неровными, тяжелыми шагами ковыляющую от туда же, мастер сразу – на печь и велит не выдавать его.

Еще стоят погожие осенние дни, когда под Анундисово окошко прилетает ворона предсказывать стужу. Услышав знакомое карканье, мастер с несвойственным его возрасту проворством взбирается на Анундисову печь. Старушка заходит в избу, выбивает постолы, жалуется, что закоченела, что не по ее годам такой дальний путь… а мастер с высокой печи, словно с горы, видит, что творится внизу. Высунув из-под клетчатого платка посиневший нос, старушка вертит им, словно ружейным дулом во все стороны в поисках зайца.

Начинается литания. По матушке выходит – она одна зерцало всех добродетелей, а отец – голодом их морит, сам он во всем виноват. Агота не может людям на глаза показаться: все толкуют, что мастера Анундене соблазнила. Она знает, что отец тут… Не запирайтесь… отдайте его.

Складно поет матушка! Выходит, что мастер вроде граблей: можно его отдать, можно и себе оставить.

Анундисова жена не слишком ей возражает, а когда старушка начинает плакаться, что жизнь у нее несчастная, разбитая, что лучше было бы ей и на свет не родиться, – растрогана и Анундене.

«Ай-яй, невелика была бы беда, если б ты и не родилась! Есть ты или нету тебя – начхать», – думает мастер, растянувшись на печи.

Как только Агота к дудке добавляет кларнет, мастер не выдерживает и, придвинувшись к краю печи, заводит на контрабасе:

– Юдоль слез… На ангельских крылышках прилетела, но бесовских когтей не утаишь.

После оклика мастера старушка умолкает, медленно поворачивает свой нос к верху печи. Она еще не знает, с какой тут ноты начинать. Пока она готовится к длинному псалму, мастер уже дудит про то, как ему с высоты небесной представляется покинутая земля: довольно, мол, ездить на нем, как на цыганской кляче, довольно его учить молоко сосать.

– Сто раз говорил и еще повторю: за верстаком я барин! Ерунда! Ерунду я творю! Я сам лучше знаю, что делаю…

Отец заранее предупреждает: что Аготеле ни запоет, ему – апчхи! Домой он не пойдет, тут останется.

Матушка, утирая глаза, взывает к его разуму, совести, стыду – словом, ко всему тому, чего у нее самой и днем с огнем не сыщешь! Покайся сейчас Агота хоть самую малость, отец все бы простил, соскочил бы с печи и ласково погладил бы старушку по голове. Однако матушка, хотя и обмывает собственные грехи, но обмывки подсовывает мастеру.

После долгой и жаркой перестрелки Агота пытается стащить старика с печи, но тот, высунув голову, словно из башни замка, защищается из последних сил, отбиваясь ногами и руками. Не помогают и попытки Анундисовой жены помирить их.

– Значит, не пойдешь со мной? – спрашивает матушка, повязываясь платком.

– Не пойду. Отдельно жить буду. Что наживу – на то нарадуюсь, чего лишусь – на то мне начхать…

Все еще не веря отцовскому упрямству, старушка окликает его уже со двора, машет в окошко, а мастер:

– Еще шататься! Жди – ворочусь на святого Николашку!

Новый день – новый ворон. Приходит Йонас. Еще не восславив господа, с ухмылкой поглядывает на печь, хотя на этот раз мастер и не пытался прятаться – он тешет деревяшку посреди избы.

– Что запоешь, господин Насмехайла? – спрашивает отец.

– Говорили мне, что папка к печке присох.

Сразу же между сыном и отцом завязывается замысловатая беседа, послушать которую собираются все Анундисовы домочадцы. Йонас и прощения не просит, и отца возвращаться не уговаривает, а только весело балагурит.

– И в мыслях у меня не было, не прикасался я к этому рапаплану. Чего ты, папка, пустыми жерновами мелешь…

– А чего ты в крылья поддуваешь!

Кажется, удается Йонасу смягчить упрямца: хоть оскомина у отца во рту, но по глазам видно, что отлегло у него от сердца. Сын только ждет, пока мастер умолкнет, чтобы угостить его привезенным караваем. И хватает же у сынка терпения так долго греть хлебушек за пазухой!

– Скажу, зачем пришел… – Сын спокойно взвешивает слова, наблюдая, как отец встретит новость. – Прибыл гонцом звать на пир…

– К царю лаптей-костылей квашеную постолу сосать?

– Еще почище, папка! Воротился вчера наш Анндрюкас… с женой – ерманкой. Уж и баба – чистый Кенигсберг! Только – фар-фар…

– Ерманка? – Не выпуская колодки, мастер глядит на сына, прищурившись, склонив ухо, будто недослышав.

– Чистой породы ерманка: по-нашему ни бе ни ме! Со вчерашнего дня такой дома бал, что – ой! Весь приход у нас под окошками… Хотела мать окрестить ютерку по-нашему, только я не позволил.

– Ерманку, а?! – мастер теперь резко оборачивается ко всей Анундисовой семье, застывшей от любопытства, окидывает всех суровым взглядом, в котором чувствуются изумление, гнев и властность. – Еще чего не хватало!

Мастер и без приглашения рвется домой. Беглец, отрекшийся от домашнего престола, от всякого худа добра под своей кровлей, теперь возвращается защищать честь этой самой кровли. Йонас не поспевает а ним – так торопится старик. Он трясет посохом, нахлобучивает на глаза картуз, хотя тот сидит прекрасно: это верный знак – кипит кровь мастера; устроит он немцам такой бал, что мигом улетят, откуда притащились!

– Вот дождался на старости лет! Слыханное ли дело – ерманку! Вот Иудушка! Лучше бы его там в Пруссии на кол посадили.

Всю дорогу мастер мечет громы и молнии, но Йонас знает: из большой тучи – малый дождь. Чем ближе к Паграмантису, тем меньше громыхает туча, только плывет да посапывает.

Неподалеку от дома старик замедляет шаг, ощупывает карманы, хотя в том нет никакой надобности; не слышно и его сопения. Да что ж это Йонас видит! В сенях отец приостанавливается, поплевывает на ладонь, оглаживает один ус, другой, одергивает штаны, приосанившись, подтянувшись, по-солдатски шагает через порог.

Его взгляд первым делом упирается в большой, белый лоб. Незнакомое лицо, которое всего лишь мгновение назад было совсем бледным, вспыхивает пурпуром. И теперь особенно ярко сверкают два широких яда зубов. Женщина стоит растерянная, оглядываясь о на Андрюса, то на отца.

– А что?! – начинает мастер, не сводя глаз с женщины, ладно сложенной, аккуратно, по-городскому детой, затянутой в талии, широкой в бедрах, – и заканчивает, обращаясь к Андрюсу – Сладко было мягкое место почесывать? И теперь, небось, свербит, а?

Йонасу кажется, что отец вот-вот накинется на блудного сына, но графчик теряется от неприятных воспоминаний, не зная, что ответить, а мастер уже снова смотрит на немку.

– Видишь, какая! – старик окидывает ее с ног до головы назойливым взглядом и вдруг отворачивается: – Тьфу – лампа!

Живет Андрюс с немкой в отцовской избе, с каждым днем все больше надоедая. Домочадцы косятся на Андрюсову добычу. Она – притча во языцех всего местечка: все следят за жизнью странной пары. Дома никто не понимает разговора немки так же, как и сам Андрюс, хотя он из-за этого нисколько не сокрушается. С утра до вечера слышит семья, как они, словно двое немых, фыркают, тычут друг в друга пальцами, трясут головами. Иногда начинают как-то по-странному миловаться:

– О майн готт, о майн готт! – кричит немка. В комнате со стуком падают вещи, Андрюс ржет, как жеребец:

– И-го-го!

– Собаки! – бросает мастер и уходит прочь, показывая, что он терпеть их не может.

У матери сердце сжимается по другой причине – стыдно, что сын сошелся не со своей, а с лютеркой. Пыталась она попрекать Андрюса, причитая и пугая своей скорой смертью, божьим гневом. Нет, не будет матушка считать немку снохой, не позволит, чтобы эта еретичка вертелась перед святыми образами.

– Словно приблудная гука, невесть откуда притащилась..

– Прикуси язык! – после этих слов разъяренно накинулся на старушку Андрюс. – Не будь ты мне мать, я бы тебя…

Отец слышал эту перепалку и бросился было к сыну, сжимая в руке наугольник, но на дороге попалась скалящая зубы немка.

После этой ссоры семья окружила новую пару всеобщим молчанием. Даже если ео время обеда все спокойно переговариваются, едва появляются немка или Андрюс – затихают.

Симас с женой целыми днями незаметно трудятся: он – в кузнице, она – дома. Дружба, завязавшаяся было между Марцеле и Андрюсом перед его изгнанием, теперь ни в чем не сказывается. Андрюс вообще не обращает внимания на невестку.

По ночам, когда Симас с женой вместе, они стараются и не слушать, что происходит в той же комнатке за тонкой занавеской Йонас смотрит на это дело сквозь пальцы. Завел он моду при Андрюсе здороваться с козой по-немецки, подергивая ее за рога:

– Гутен морген, лютер-мутер.

Йонас целые недели пропадает неведомо где, а вернувшись, обращается к домашним:

– Как там фриц со своей мутер?

Мать все не успокаивается, просыпается по ночам, становится в кровати на колени, бормочет молитву, крестным знамением отгоняя лютерский дух. Мастер утешает ее:

– Довольно, спи, что уж там вымолишь. Что ты понимаешь в Лютере? Неплохой был человек, знаю. Весь свой век себя по голому телу розгами хлестал, рыбешку ел… возле костела на камнях… Только вот против папы римского грамоту написал. Требовал разрешения ксендзам баб иметь. Потому и еретик. А звать его по-нашему Мартинас. Большой был учености человек… – И немного спустя – Ничего не известно – перед богом все равны, еще они, лютеры, в чести будут.

– Опять ты за свое, – кряхтит старая, копошась в высоких подушках. – Наболтал тебе Кризас!

– Вот коростель – зубов нет, так клюется. Я говорю как есть. Все учение господа Иисуса в книге записано, а ты об этом не ведаешь. Отчего ксендзы по книге читают и поют? Оттого, что книгу сын божий и апостолы написали. – Мастер спускает ноги с кровати и ищет трубку. Ему хочется уязвить старушку. Путать он мастак, особенно насчет веры. – Кто только с четками молится, нет тому спасения. В раю все из книг петь будут, а книги те задом наперед написаны. Кто не прочтет – бога не увидит.

– Ах господи, вот мельница!

– Антихрист богомолок заберет, они больше всех греха посеяли. Спроси у Адомаса, если мне не веришь, он латынь знает. – Потерев ступней о ступню, мастер опять вскидывает ноги на кровать и словно сам с собой разговаривает: – Бабу бог для забавы сотворил… хе-хе…

Матушка затыкает уши, чтобы не слышать рассуждений старика, которые кто-то словно нашептывает ему из темного угла. Днем он никогда так не разговаривает. И хихикает он сейчас тоже не обычным голосом, а тихо и жутко. Старушка слышала, как муж с Кризасом тайком читали книги, напечатанные белыми буквами по черной бумаге, и уже решила было посоветоваться с ксендзом, но побоялась: несколько человек за чтение таких книг власти упрятали в тюрьму. Таких и зовут страшным словом: цицилисты.

Слышит мастер: взволнованная матушка снова становится в постели на колени и целует образ матери божьей, что висит тут же на стене в глубокой темной раме, украшенной ладанками и «билиюшными» – юбилейными образками.

– Дятел тюк-тюк-тюк – нашел сухой сук.. – запевает отец, постукивая о край кровати трубкой, выбивая из нее пепел, радуясь, что так легко скрутил матушку. Но сразу же, услышав, как она жарко и без перерыва сыплет свою молитву, жалеет ее:

– Не бойся, жену мастера святой Петр впустит. По бородавке на носу узнает. «А, – скажет, – Агота – кумахер!»

Старушка не отзывается. Мастеру временами кажется, что жена внезапно угасла. По ночам она все скрипит, как одряхлевшее дерево. Тогда отцу становится тоскливо, боязно. Прикоснувшись рукой, проверяет, не окоченела ли, зовет:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю