Текст книги "Мастер и сыновья"
Автор книги: Пятрас Цвирка
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Дружба у Кризаса, Девейки и Адомаса старинная. Они, как ясени, в юности в одном бору росли, уж потом сама жизнь их на разные поля пересадила. Во всем приходе не сыщешь никого, кто мог бы потягаться в учености с этой тройкой. Когда встречаются они, многие даже не понимают, о чем спорят эти ученые мужи, ибо и разговор у них необыкновенный: о бесконечности, быстротечности, вечности… Прислушается к ним человек, еще мало искушенный в книжкой премудрости, и кажется ему, что перед ним знаменитые доктора в затрапезной одежде. А тот, у кого голова уже озарена светом учения, с немалым удовольствием водит дружбу с Раяускасом, мастером или Кризасом. Если повстречаешься сразу со всей троицей, да еще при этом вольнодумец портной заведет спор со знатоком священного писания Адомасом, – тогда только уши навостри. Они разбирают сотни разных, волнующих загадок, не оставляя в покое ни дно морское, ни зловонное пекло.
Кто подвезет Адомаса или мастера, тот потом обязательно хвалится:
– Возил я одного ученого!
Раяускас не музыкант и не плотник: есть у него маленькое хозяйство, небольшой сад, десять колод пчел, и живут они, бездетные, вдвоем с женой. Другого такого, как Адомас, в Паграмантисе не сыщешь: даже согнувшись, он не в каждую дверь пройдет, высокий, что каланча. Украшает его длинная, раздвоенная борода, над которой торчит прямой, острый нос. Словно стесняясь своего необычайного роста, Раяускас ходит, чуть сутулясь. Рост Адомаса – вечный повод для насмешек друзей.
– Ну, как погодка там за тучами? – спрашивает его мастер.
– Адомукас, подмел уже бородой пол на небесах? – в свою очередь подкалывает портной.
Раяускас не сердится, и вообще трудно взволновать великана, ибо людей такого роста, как раскидистые дубы, не скоро ветер раскачает. Если и пошумит иногда пасечник на свою старушку, то разве что самой верхушкой, – ствол и не шелохнется. В ответ на постоянные насмешки друзей Адомас грозит, чтобы они не путались у него под ногами: примет за муравьев и раздавит ненароком.
– Тебе и море перейти нипочем, по колено, – все теребит его мастер. – Случайно не знаешь, что теперь свейский король делает?
– А как же! Когда король собирается на охоту, я ему через море показываю, под каким кустом заяц залег. Шутки шутками, а заберусь на холмик – башни четырех костелов вижу.
– Если тебя, Адомас, смерть раньше моего подкосит, загодя отказываюсь тебе гроб делать: где найдешь дерево, чтобы доски годились для такого ковчега?
Перед Раяускасом открыты двери дома настоятеля, заходит он поговорить и к доктору, и к аптекарю. Не чужда ему польская речь, не проведешь его и по-латыни. Что ксендз поет – все он понимает. Любит Раяускас по всякому поводу рассказывать друзьям о таком случае: пригласил старый паграмантский настоятель Кордушас на именины окрестных ксендзов и самого дворянина Алдадрикаса. Раяускас был тогда костельным старостой, поэтому и занимал почетное место между куоджяйским викарием и настоятелем. Адомас любит показывать, как он сидел:
– Вот так, как ты, мастер, сидел викарий, а как я – Кордушас…
– Стол так заставлен всякими яствами и напитками, что ложку некуда положить. Ой, как вкусно все там было и как они пировали, ни тебе, мастер, ни мне уж больше так не гулять. Как они развеселились, как начали песни петь, шутки шутить! В середине пира подали на большом подносе поросенка. Поросенок, скажем, полугодовалый, но лежит будто живой, да еще зелеными листочками украшен. Придумал настоятель, что каждый, накладывая себе поросятины, должен что-нибудь из священного писания сказать. Один гость одно говорит, другой – другое, а викарий лучше всех: «И отрубил святой Петр воину ухо…» – С этими словами отрезал викарий для себя поросячье ухо.
Подошла очередь Раяускаса. Все на него глядят: что там деревенщина запоет. Тут Адомас и посадил всех их в лужу: по-латыни оттарабанил, как, мол, завернули тело в плащаницу и вынесли… Адомас только скатерть на поднос – и за дверь… Ну, вернул его настоятель. Одарил за те слова по-царски.
Такое могло случиться и на самом деле, ибо Раяускас в священном писании – что в собственном дворе. Бывают у Адомаса настоящие ученые, студенты и записывают с его слов старинные песни, сказки, которых знает он столько, что и в самую долгую зиму не хватило бы вечеров все пересказать. Несколько лет назад приезжал к пасечнику взаправдашний профессор и увез его с собой в город Кенигсберг. Жил там Адомас, будто граф, и только изредка спрашивал у него профессор, как по-литовски то или иное слово. Ведь сущие пустяки – всего-то с десяток таких слов Раяускас указал, а зато сколько света повидал…
Адомас хранит у себя в столе книгу того профессора, наполовину по-немецки, наполовину по-литовски написанную. Есть у него книжки, подаренные и ксендзом Юшкявичюсом[10]10
Антанас Юшка-Юшкявичюс (1813–1880) и его брат Йонас (1815–1886) – крупнейшие собиратели литовского фольклора. (Прим. переводчика)
[Закрыть] и еще несколькими сочинителями, которые не раз навещали его, изучая паграмантский говор.
Это высоко возносит Адомаса в глазах портного, и кажется он ему образцом литовского сочинителя, хотя Адомас пользуется перьями лишь постольку, поскольку и каждый, спящий на набитой ими подушке.
Тайком навещает Раяускаса и прославленный книгоноша, по прозвищу Орел[11]11
Эрялис (Орел) – один из псевдонимов Юргиса Белиниса (1846–1918), знаменитого книгоноши времен запрета литовской печати. (Прим. переводчика)
[Закрыть], иногда останавливается у него даже на несколько дней. Об этом ведомо только лучшим друзьям пасечника – мастеру и портному. После отъезда Орла паграмантцы через надежные руки получают печатное слово, призывающее объятый сном народ к пробуждению. Долго не трогала Адомаса полиция, но однажды ночью нагрянула. Орел в одной рубашке удрал через окошко, книжки оставил, только успел верхом на своей лошадке ускакать в лес. Несколько пудов литовских книг и газет хранилось в пустом улье. То ли жандармы не посмели трогать пчелиный улей, то ли им это в голову не пришло, но Адомас сохранил шкуру целой. С той поры он стал еще хитрее надувать царских холопов. Как только услышит ночью в кустах крик бекаса, знает, что это Орел.
Для Кризаса и мастера день, проведенный у Адомаса, – большой праздник. В гости к пасечнику приятели обычно собираются довольно долго, и мастер никогда не ходит туда без Кризаса. Уже много лет тянется спор между портным и Раяускасом о существовании бога, об отцах церкви и прочих предметах религии. Адомас не из богобоязненных, но он рьяно доказывает свою правоту Евангелием и посланиями апостолов, которые в клочья разгрызает маленький забияка портной, все подкапываясь под устои церкви.
Диспут обычно начинается, когда Кризас с мастером только подходят к меже пчеловода и один из ученых мужей открывает рот.
– А, вот и ты, отщепенец! Ну, как – одумался ты, есть ли творец вселенной, всевидящий, всемогущий? – спрашивает великан портного.
– Нет другого монарха, кроме злата, которое все покупает, все продает… – от самой земли откликается Кризас.
– Ой, не мудрствуй, швец, скручу я тебя сегодня в бараний рог!
– Ничего не выйдет, Адам из рая… – не сдается портной. – Горбатого даже могила не исправит.
– Увидим! Наступит смертный час – обратишься к богу. Еще будешь распятие целовать!
Кризас вспоминает, как в молодости Раяускас никогда не обнажал головы перед крестом – все, бывало, рысью за Марцике, за Юзике. В середине жизненного пути стал пчеловод ломать шапку перед спасителем, а с недавних пор идет ли в Паграмантис или возвращается оттуда, все целует распятие Девейкиной работы. И когда Кризас спросил однажды у приятеля, с чего такая перемена, Адомас только показал бородой в сторону кладбища:
– Туда собираюсь…
– А ты думаешь, что оттуда – на небо? Помни, за год черви сгрызут, а потом и следа не найдешь, – отрезал портной и, забившись, как чертик, под бороду Раяускаса, захихикал.
Вечно цапаются друг с другом пчеловод и портной. Но сегодня не удастся Адомасу слопать безбожника живьем, если бы даже Кризасу пришлось признаться, что он споткнулся на предыдущем диспуте. Ясно видно, что Кризас целых полгода варил отборные горькие травы для пасечника. Он, должно быть, и вольнодумные сочинения почитывал, потому что со всех сторон подкапывается под бородатого великана. Пчеловод пока что защищается, отмахиваясь рукой, как от назойливой мухи, – мол, успеется еще, сперва надо с дороги животы подлатать.
За столом Кризас не менее разговорчив и колок: все старается отыграться за прошлые разы, но Адомас только улыбается, облокотившись на стол, уговаривает обоих гостей уплетать, да и только. Если Кризас чересчур крепко пройдется насчет бога или ксендзов, тогда уж пасечник грозится засунуть его за бороду.
«Подлатав животы», все три приятеля (один, что каланча, другой среднего роста, третий, как малая ложка) выходят в поле полюбоваться на урожай. Вернувшись, сразу крошат древесную труху, раздувают в старом утюге огонь, надевают на голову холстинки и забираются в сад, к плечам. Первый летний медосбор Раяускас всегда приурочивает ко дню прихода друзей.
За липовым чаем, с полными мисками сот, облизываясь, расхваливают они чудесную труженицу – пчелку. Раяускас в доказательство существования божественного порядка и самого господа непременно приплетает своих любимых обитательниц ульев.
Портной не упускает подходящий случай и подливает в Адомасову кадушку с медом каплю дегтя:
– Ну, ладно! Если везде такой порядок и неразрушимая прелесть устройства этого света, тогда, может, Адомукас, ты скажешь: а змея нужна? А звери хищные, а?
– Что им сотворено и допущено, к тому ничего ни прибавишь, ни убавишь. Ничего не изменишь в саду господнем. Ведь сказано: без его воли – и волос у человека с головы не упадет.
– Чего ты мне подсовываешь волос с плеши?! Погоди, Адомелис! Раз ты профессор священного писания, отвечай: болезнь тоже от бога? – Кризас пододвигается к своему противнику.
– Отстань, отщепенец, – отстраняется от портного Адомас, – под твоей шкурой сам дьявол вытанцовывает.
– А ты погоди, погоди! Как это, по-твоему, везде порядок? И воры, и тираны от бога? По твоей вере получается, что и монаршия власть небесами дана? Нельзя нам на нее и руки поднимать, а?
– Вот я тебя сейчас под бороду! – кричит Раяускас. – Ну, и враль же ты! Когда же это я говорил, что воры от бога?
– Да только что сам твердил, чтоб тебе лопнуть! Говорил – все из божьей длани.
Для мастера величайшее удовольствие, удобно устроившись в углу, слушать этих соломонов. Он курит трубку за трубкой, выпуская ее изо рта только в тех случаях, когда от смеха невмоготу или когда двое спорщиков раскричатся, что они того-то не говорили, и призывают его в свидетели, или же нужно стравить их еще покрепче. Сам мастер в спор не встревает, только раздувает пламя, если оно начинает гаснуть.
Обидно, что сегодня, когда подрезали соты, пчела ужалила мастера в губу, которая раздулась, словно лапоть; когда Девейка улыбается, она чуть ли не лопается. И приходится смеяться сквозь слезы.
Кризасу удалось сразу уложить на лопатки знатока священного писания, и, чувствуя это, портной уже не выпускает из рук ниточку разговора. Он тявкает, словно маленький щенок перед огромной, басом гавкающей гончей – Адомасом, и тот отзывается все реже и реже.
Портной, не прерываемый больше пасечником, разливается все шире:
– Ты, брат, только вглядись в политику. Где прежде деспоты властвовали, там их произвол сегодня уже ограничен истинами народными. Кое-где королей и королевства вовсе отменили Исчезает истина небесная, а растет истина человеческая как самим собою управлять… Чем больше люди к свету выходят, тем больше воля Магометова на убыль идет. Вот, Бенджамин Франклин совлек на землю молнию (Адомас впервые слышит про этого портновского апостола – должно быть, такой же фармазон!) и обезвредил ее, так наука и все чары рассеет… Люди все возьмут в свои руки. А когда дальше пойдут по этому пути, падут цари, правители и все их проклятое владычество. Наступят для человека счастливые времена, когда земные блага возьмут в свои руки работяги, трудящиеся букашки… Ну, Адомас, разве сам человек не станет тогда владыкой природы?
Пчеловод молчит, спрятавшись за бороду, и сквозь тучу дыма от трубки спутника косится на тявкающего портного. Все-таки Раяускас пытается отыграться:
– Кто боженьку любит и в него верует, тот не злословит… Не дорос ты его учить, кочка земная!
Но этим Адомас не завершает свою речь. Он снова долго молчит, а когда приходит пора гостям собираться, пчеловод, против обыкновения, не торопится запрягать лошадь. Лишь когда мастер, выколотив трубку, кладет ее в карман, бородач велит обождать. Он поит лошадку, выталкивает из-под навеса повозку, и все понурый, мрачный. Мастер подталкивает портного, подмигивает ему:
– Ох, и здорово ты обстругал мудреца! – Смеются глаза Девейки, вот-вот лопнет его распухшая губа.
Запрягая саврасую, Адомас читает из послания апостола Павла. Видимо, не теряет надежды хоть на гривенник отыграться. Тут Кризутис – тяв-тяв и еще сильнее прихлопывает пасечника. Опять оба сцепились, опять мастер выколачивает трубку – не будет отдыха его распухшей губе! Однако и теперь бьет Кризас своей козырной девяткой Адомасова валета. Явно проиграв, пчеловод огрызается на каждую фразу портного:
– Собачий хвост… собачий хвост!
– Это уж, Адомас, плохо дело, если к латинским книгам приходится хвосты собачьи пришивать, – отвечает Кризас и взбирается на задок телеги, где уже сидит Девейка.
Великий пчеловод хватает Кризаса за ворот бархатного пиджака и, словно малыша, снимает с повозки:
– Ты, безбожник, – брысь, можешь пешком топать!
Вот история! Друзья еще не видывали Раяускаса таким разозленным! Напрасно они думали, что он никогда не сердится. Подхлестнул Адомас кобылку, и застучали колеса. Долго не размышляя и горько улыбаясь мастеру, который из-за плеча бородача отвечает ему тоже улыбкой, безбожник семенит следом. Проехав добрую версту, пчеловод все-таки останавливает повозку и ждет, пока не нагонит портной. Но и Кризас не лыком шит – не спешит он.
– Что ты ногами не шевелишь, Пранклин? – оборачивается борода, медная от заходящего солнца.
Кризас забирается на задок повозки. Некоторое время они трясутся молча, но вскоре в воздухе начинают двигаться их посохи и руки.
Женитьба сына
Все говорят, что пора Довейке оженить одного из своих жеребцов. Давно требуется матери в подмогу женская рука. Каждому, переступившему порог дома Девейки, говорят об этом заросшие углы, засиженные мухами окошки, свисающая с потолка и цепляющаяся за нос паутина. Как-никак – все же четыре мужика! Поспевай каждому одежду залатать, каждого обстирать, накормить, каждому постель постелить. Только вчера надели чистые рубахи, вымыли головы, а сегодня опять как цыгане. А к тому же, где стояли, там и бросили, где сидели, тесали, стругали – там куча. Ходишь за ними с утра до ночи, собираешь по щепочке, не успеешь передохнуть – опять горы мусора. Не тот возраст у матушки, чтобы повсюду поспевать. И глаза у нее уже не такие светлые как бывало. Жалуется, что не узнает, кто по дороге идет: видит – мельтешит, но человек или скотина не скажет. Бее чаще какой-нибудь изъян и в старухиной стряпне: то пересолено, пережарено, то с землицей похрустывает на зубах Каждодневный гость в похлебке старушки– муха, сверчок. Только подаст на стол – торопись спасать утопающего в миске усача, поглядывай, как барахтается невинная божья тварь.
– Мать, зачем все в одну кучу валишь? Подала бы сперва свекольник, а уж потом мушиное мясо. – Мастер ложкой выгребает утопленницу и бросает к стенке, чтобы подсохла.
Хочешь того или нет, а приходится поднимать вопрос о снохе. Но не так-то легко его поднять. Сразу сынки начинают фыркать, друг на дружку валить: ты первый женись, ты!
Садится к столу мастер, за завтраком почти ничего не евший, и говорит:
– Маменька, кишка кишку гложет. Может, чего подашь?
– А что ж подавать как не клецки.
Мастер заранее распускает ремень, чтобы клецкам вольготнее было перекатываться, ибо очень он это блюдо любит. Спасибо клецкам, только ими жена его при себе и удержала. Взяв ложку, отец тюкает ею по лбу Йонаса:
– Новинка!
– Жареный хорек! – и тут – не будь он Йонас – не теряется сын.
Скажите, что такое: то ли все уж так насытились, то ли старуха без подливы клецки подала: Симас икает, вращает белками, а Йонас воду лакает. По всему чувствуешь, что перед приходом мастера сыновья друг с другом поцапались. У старухи еще и сейчас дрожит нижняя губа.
Проглатывает отец первую клецку размером с добрую лягушку: нельзя сказать, что очень вкусно, но аппетит приходит во время еды. Пытается разделаться с другой – клецка, словно живая, карабкается назад. Мастер третьей толкает вторую, но обе клецки сражаются в глотке.
– Ку-ку-и-ик! – всем телом вскидывается мастер. Хочет слово вымолвить и не может: – Ку-ку-и-ик!
Услышав кукованье мастера, отзывается из угла вторая кукушка, Симас. То один – ку-ку, то другой – ку-ку-и-ик. Старушка шлепает постолами и, совсем ослепнув, вместо жира опять плеснула в миску какую-то замазку.
– К таким ку-ку, – кукует старик, – к таким клецкам, мамочка, затепли погребальную свечу. Обалдела! – швыряет он ложку, выпучив глаза, и вырывает из рук у Йонаса воду. – Мыла ты в них нахлюпала, что ли?!
Все икающие восстают против старушкиного угощения. Старушка упирается, что домочадцы избаловались, что Андрюс только понюхал и ни одной клецки не съел, что ее стряпня им уже не нравится…
– Довольно, маменька! Твори молитву, чтобы все в живых остались. Набили животы сверчками, насытились мухами, а вареное мыло нам ни к чему.
Так и осталось бы тайной, из чего маменька сготовила клецки, от которых вся семья три дня питалась одной только водой, если бы Девейка не хватился своего столярного клея.
День маменькиных клецок в доме мастера выдался довольно бурный. Не в силах устоять против всей четверки, мать отступает в свою постельку и прячет голову под всякие тряпки. Мужчины вскоре слышат ее всхлипывания.
– Ничего не поделаешь! – заключает отец: —Трех боровов держать не стану. Одному надо клыки ломать. Слышите, чтоб до пасхи была пне сноха.
Симас, которому женитьба представляется самым печальным делом, старается незаметно улизнуть за дверь. Он знает: опять все свалят на его плечи, как уже не раз бывало.
– Куда ты, святой отец, не обедню ли служить? – останавливает Симаса отец. – Нигде не горит. Вернись, тебе сказано.
– Вот, Симукасу уже пора. Шея у него крепкая – сможет баба верхом ездить, – заявляет Йонас. – Он самый старший – пусть выберет себе золушку… за печкой места хватает.
– Ты бы, жеребец, не ржал. Пора и тебе ноги спутать, – отзывается отец.
– Еще тот не родился, кто мне ноги спутает.
– Ты мне… вот сюда… подуй! – только теперь огрызается медлительный Симас.
– У мехов стоишь, если надо, сам себе и поддувай! – не остается в долгу Йонас.
– Ша! – унимает отец. – Жеребцы! Спутаю я вас! Вот так сынки – баб боятся. Знайте, больше в своем доме ксендзовскую семинарию держать не стану. Попрошу, чтобы мать вам месяц не стирала, не варила, погляжу, что запоете.
– Невелика беда. Я от этого не сдохну. Так что ж это, тятенька, за закон, что хочу я или нет, а должен жениться, чтоб моя жена этих двух верзил обстирывала!.. Если всерьез, тогда я так скажу: пускай всяк о себе позаботится – вот!
– Краснобай, – выкрикивает мастер, – ты такую захотел, чтобы мы ее на руках носили?
– Пока что, отец, не желаю ни такой, ни этакой. Придет пора, захочу – раз-два и будет.
– Где только собачья свадьба соберется – ты самый первый – гав-гав! К Телкснисовой девке в клеть дорогу без понукания находишь. Ну, ну, далеко ли до беды.
– А наверно, отец, у тебя та клеть все из головы не выходит, где ты в молодости под фундамент залез и пол поднял? К этой Думицеле…
Мастер поднимает кулак:
– Молчать! Сейчас зубы пересчитаю. Чтоб знал, как с отцом разговаривать!
– Да зачем из-за таких пустяков шуметь! Могу папе и по-хорошему уступить…
– Чего уступить? Что ты хрюкаешь?
– Зубов парочку… – тихо бормочет Йонас, отодвигаясь подальше к стенке, чтобы не дотянулась рука старика, тяжесть которой парень уже не раз испытал.
– И теми зубами тебя сжую, которые у меня остались, – уже спокойно говорит мастер. Поворачивается он в ту сторону, откуда слышится шуршание волочащейся по полу юбки. – Мать, раз все хорошо кончилось, так и ладно. Забудем про клецки. Поди сюда, решим, которого борова резать.
Одновременно в одну дверь заходит Андрюс, а в другую, из каморки, мать.
– А вот жених. Не придется и жребий тянуть. От поповны Надежды припопился… высокоблагородие!
Андрюс, засунув руки в карманы брюк, горделиво задрав подбородок, не считая нужным огрызаться на уколы Йонаса, распустив словно индюк, откинутые назад полы пиджака, источая запах духовитого мыльца, отступает в свой угол. Там, в каморке, графчик чувствует себя безопаснее.
– Ты не косись, – говорит отец Андрюсу, – слушай, что мы порешим.
– Э, – машет рукой щеголь, показывая, что его вовсе не интересуют разговоры домашних.
– Чего там с этим графчиком… лучше всего его в аптеку пристроить – к мазям. Ох, там для него мыльца всякие, порошки – торговал бы себе. Привык к легкой работе, да чтоб все ему кашку манную… Симаса в монахи – не трубокур, не бражник. На что ему девка или кузница: как молотом бам, так все – во имя отца и сына…
– Вот тебе – бам, – мастер дает Йонасу щелчок по лбу. – А ты кто такой? Мелешь за десятерых! Как только этот твой кусок мяса не устанет? В другой раз высунешь, я сразу ножом чирк – и пополам!
– Э, еще и мне останется.
– С кем, отец, воюешь, разве такого переговоришь, – старушка вытирает нос.
– Симас, не зевай, больше клецек не получишь. Говори, подойдет тебе Кимантасова Эляна?
Йонас заливается хохотом. Мастер не понимает, что он дурного сказал. Чем не девка? Здоровая, работящая, да вдобавок непревзойденная песенница. Не раз слышал мастер, как она распевает у себя на огороде, а уж как на поминках затянет – сам покойник подмигивает.
– Да… – жалобно блеет Симас.
– Чего – да?
– Да ведь смеется отец, колченогая она, что вилы… нужна она мне!
Йонас покатывается пуще прежнего.
– Говорила я, что, если суждено мне дождаться, чтобы детки переженились, не найти сношеньки лучше, как Аляксова Пятрусе. Чего она только не умеет – и вязать, и ткать. Вот иду я намедни: «Слава Иисусу Христу…» Гляжу – Пятрусе. А богомольна! В костеле всегда первая.
– Глазки, как буравчики, щечки красные, а для мамы главное, что богомолка. Сивый да сивка – это упряжечка! – хлопает себя ладонью по колену Йонас. – С утра до вечера сможет вместе с Симасом молитвы лопотать. Вот и будет у нас своя обитель.
– Над Пятрусе не зубоскаль, и мне она по душе. А ты что запоешь, Симукас?
– Да.
– Опять – да!
– Да она, вроде нашей мамы, старая… недолго протянет. – Симас виновато улыбается и, отворачиваясь к стенке: – Дух от нее, что от шлеи… не желаю…
Надрывается и Андрюс за дверью. А в Йонаса будто ветер вселился – трясет его, дергает: нечасто Симас такой разговорчивый, так ловко сдачу дает, как сегодня.
– Вижу, не такой уж ты святоша! Не одну обнюхал, – еле сдерживает смех отец. – Найдем для тебя и с хорошим душком.
– Про таких графчика порасспросить. Интересно, как там Надежда – батюшкина дочка… – нарочно громко говорит Йонас, чтобы услышал Андрюс.
– Заткнись! – отзывается щеголь. – Дурак ты набитый!
– Ты там не хрюкай, боров. Повстречаю тебя с той девкой – уж я вас обвенчаю! – решительно предупреждает отец.
Так, переходя от смеха к ругани, от ругани опять к веселому разговору, Девейка с сыновьями перебирает всех девушек в деревне и в городке. От материных советов никакого толку: она все сулит богомолок или вековух, и даже отец часто соглашается с замечаниями Йонаса. Мастер в этих делах проявляет большой вкус и познания. Вместе с Йонасом они, будто гуску, перышко за перышком, до самой кожицы, ощипывают какую-нибудь Антосе. Эта хороша была бы, да не пойдет за бедняка. Другая тоже неплоха, но опять не для Симаса – ничего у нее за; зушой нет. Уж как ни кинь, а не годится сноху в пустой телеге привозить. Девейка вспоминает девчат, которых встречал у портного Кризаса или которых портной сватал. Йонас нарочно предлагает брагу завалящую вдову с пятью ребятишками::
– Какого тебе еще приданого? И самому никаких хлопот. Сразу на готовенькое!..
– А если насчет твоей Телксните потолковать? – предлагает отец. И кажется, что Симасу сразу полегчало, он даже дух переводит. Теперь мастер настаивает, чтобы Йонас женился, но тот, петляя, сбивает отца со следа и опять науськивает его на Симаса. Симас снова порывается улизнуть из дома, но мастер тащит кузнеца назад:
– Я не шучу. Ты хорошенько поразмысли…
– Ничего, отец, обнюхается Симукас!
* * *
У Девейки оплетают ворота травами. Изгородь уже увита пионами, украшена пестрыми бумажками. Видно, как от избы к избе стачками ходят люди. Те, кто постарше, идут степенно, то и дело останавливаясь, а подростки и ребятишки бегают наперегонки, путаются под ногами у старых дядюшек. Вот уже целая толпа баб и мужиков, словно согнанная ветром мошкара, взбирается на горку, скатывается вниз, бежит к большаку, где Девейка, не выпуская из зубов длинной нитки, на которую нанизаны цветы, растягивает ее во всю дину забора. В этом ему помогают соседи, сдабривая вой труд шутками, прибаутками давних времен. Настроение сегодня у мастера – лучше не бывает. Волосы у него, кажется, еще белее пены, а лицо румяное, как ягодка калины. Не отпускает он ребятишек, не угостив их заячьим квасом – поднимает за уши, хватает девчонок и сильными пальцами так буравит им бока, что те прямо извиваются.
Когда ворота завязаны и все приготовлено, на большаке выставляют стражу. Перекатываясь через канаву, ребятишки выбегают на дорогу, озираются и, чирикая, как воробьи, снова бросаются назад, к взрослым.
Подвод с невестиной стороны еще не видать. Но же прошел слух, что они собираются выезжать. Чем се еще заняться старикам, как не состязанием в шутках, в острословии с молодежью. Вот мастер вталкивает в горницу новоприбывшего соседа: «Ты не упирайся, Стонис, – говорит мастер горшечнику, пропихивая его в дверь, – пиво у меня не простое. Довольно ы бабам горшков навертел, сегодня сможешь бить».
Ведет он и других. Рыбак Шяшкутис не желает заходить, мол, и на дворе хорошо, но мастер берет его а ворот:
– И не думай! Уложу, как крота. Сколько тебе лет?
– Немало, пятьдесят с хвостиком.
– Что? Выходит, ты молокосос! Я уже семьдесят аз видел, как чибисы прилетают, – и, откашлявшись, оказывает зубы: – Найди хоть один гнилой – получишь золотой Глянь-ка, вот тут возьмись, – показывает мастер, какое у него во рту приданое, а сам хватает ладонь рыбака и стискивает ее. – Ну что, сладко?
– Цтоб ты распух пусти! – кричит Шяшкутис, встряхивая руку мастера, словно прилипшее раскаленное железо. Но мастер хватает рыбака поперек, вскидывает и, перетащив через порог, усаживает на пол, раздается смех. А как расшумелись ребятишки! И они отбегают, суют ручонки: «Дяденька, мне сожми!» Но как только мастер хочет схватить их, дети улепетывает во весь дух.
– Вот так-то, рыбак! Старое дерево, хоть и скрипит, а держится. А молодое возьми – хрусть и лежит.
– Отцепись ты, бесстыжий! Ну, каков у меня дед: созвал гостей и колошматит. Отцепись, – оттаскивает мужа Девейкене, – напился ты, что ли?
Обернувшись, мастер хватает и свою разнаряженную старуху, держащую в руках каравай: поднимает ее, крутит вокруг себя и усаживает на голову рыбаку.
Вскакивают из-за стола бабы угомонить разошедшегося мастера. А тот, румяный, довольный, снова цап кого-нибудь за подол. Каравай выкатился на середину избы, а сама Девейкене опирается на рыбака, пытаясь встать.
– Ты что ж это делаешь, брат рыбак? Ты же мою старуху лобызаешь! – Мастер нарочно сталкивает головами свою старуху с Шяшкутисом и все не дает им подняться.
Наконец он поднимает жену, обнимает ее и целует:
– Ой, до чего ж ты хороша, моя беззубушка. Ай-ай! – берет он ее за подбородок, потом ощупывает всю. – Уж не засунула ли ты за пазуху по караваю? Вот, как у молоденькой, с ума сойти! Мать, может, и нам сегодня ночью кровати сдвинуть? Рыбак, а что ты скажешь, мог бы я живую куколку выточить?
– Тебе мартовскую коску надо! Я уз говорил тебе, мастер, дубы выкорцовывать, цтоб тебя церти, уз я, казется, на цто силац, цтоб тебя – слеп на месте… – тарахтит Шяшкутис, что арба, скороговоркой. Если не унять – не будет конца его речи.
– Ха! Слыхала, мать, мне мартовская кошка требуется. Подбодрись. Стащу я с чердака зыбку, ой, стащу…
Старушка зажимает ему рот передником но без всякой злобы. Правда, нравится она мастеру, и который уже раз сегодня отец ищет глазами свою половину, в который раз, улучив момент, чмокает ее в руку, в увядшую щеку.
– Уймись, разве не видишь, тут дети малые, – бранится она. – Гостями бы занялся!
В избе множество мужиков и баб. Мастер садится со с Шяшкутисом; за стол, но тут же вскакивает, усаживает других, наводит порядок.
– Мать, ты так и будешь нас голодом морить? Что ж это за свадьба! Подавайте на стол хоть кошатину с бобами. Наливайте пива! Стонис, я вижу, и тебя надо немножечко помять, чего ты здесь застрял? Сюда! Кидай свою носогрейку! Хозяйка, куда помощницы запропастились, пускай на стол подают!
Бабы засуетились. Выбегают из-за стола соседки помогать другим на кухне. Шум и гул голосов все громче: заходят новые гости, которых рассаживает выскочивший из-за стола мастер. Скоро уже и сесть негде будет. С помощью мужчин Девейка приносит большую доску и кладет ее на два низеньких бочонка – получается скамья.
– Если занозу в зад вгоните – потанцуете и вытряхнете. Шлифуйте, гостюшки – стругать не придется. Девушки, вы на похороны собрались, что ли? Может, селедочной костью подавились, давайте палку, выковыряю, – где же ваша песня?
– Эй, свекор, а угостил ли ты селедкой? – перебивает одна из девушек.
– Вот, вот! Ни пивка, ни медку. Хоть бы горло промочить, – поддерживает, поправляя косынку, другая, более стеснительная, и вся заливается румянцем после своих слов.
Мастер снова выскакивает из-за стола. Пойдет он баб поторопить и сам похлопочет о пиве. Тем временем одна певунья толкает других в бок и, полузажмурившись, заводит:
Ни пивка, ни медка
Нам здесь не дают…
Просят пить, а гостям
Лишь водицу льют…
Просят есть, а горшок
Дырявый суют…
Все женщины, кое-кто даже с младенцами на коленях, сидя плечо в плечо, кричат во весь голос. Они, словно куры, задрав головы, упиваясь песней, глотают стих за стихом. Окна распахнуты, и в избу залетают ласточки. Ветер раскачивает хлеба, уносит песню и останавливает проезжающих по большаку.
На столе появляются дымящиеся миски, тарелки с нарезанным пирогом. Продолжая петь, женщины встают, отходят от стола, мастер сквозь шум и гам что-то кричит гостям, сам подхватывает песню. На место женщин усаживаются мужики. Мастер возвращается, держа в одной руке большой жбан пива, в другой стаканы, и разливает.








