444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Полина Довлатова » Я вернулся за тобой (СИ) » Текст книги (страница 9)
Я вернулся за тобой (СИ)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2026, 22:30

Текст книги "Я вернулся за тобой (СИ)"


Автор книги: Полина Довлатова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)

Глава 30

Глава 30

Глава 30

Алёна

– Подъём, Одинцова. Жду тебя во дворе через десять минут.

Одеяло безжалостно стягивают с меня вместе с остатками сна. Я подскакиваю на постели и хлопаю глазами, глядя на стоящего надо мной Романова. Одетый, бодрый, от него пахнет зубной пастой и улицей. Сколько вообще времени?

– К-куда через десять минут? – сиплю спросонья.

– Увидишь. И штаны надень, которые не жалко. Хотя стоп, – на его щеках проступают ямочки, – у тебя после вчерашней тренировки других и не осталось.

Разворачивается и выходит, а я сижу посреди смятой постели и пытаюсь собрать мысли в кучу.

Вчерашней тренировки.

Ну спасибо, что напомнил. А то я всю ночь только о ней и думала. О мокрой траве под лопатками, о его пальцах на моих запястьях и о том, как он смотрел на мои губы, а потом встал и ушёл, как будто выключили свет.

Я потом полночи лежала на своей половине кровати, вытянувшись в струнку, и слушала его ровное дыхание. И злилась. На него – за то, что дышит так спокойно. И на себя – за то, что мне это дыхание не даёт заснуть.

А ещё – и это самое противное – где-то между траекторией его взгляда и стуком моего сердца в голову опять влезла она. Женщина. Та самая, к которой он ездил «удовлетворять низменные инстинкты». Интересно, с ней он тоже вот так... валил её на траву? Нависал? Смотрел на губы?

Молодец, Одинцова. Докатилась. Ревнуешь человека, который держит тебя взаперти, к женщине, которую ты в глаза не видела. Обижаешься на тюремщика за то, что он тебя НЕ поцеловал. Ты слышишь себя вообще?

Натягиваю спортивные штаны с зелёными разводами от травы и спускаюсь вниз.

Романов ждёт меня на дальнем краю участка, за баней. Там, где забор упирается в старые кусты смородины, а земля утоптана до состояния бетона.

На перекладине забора выстроились в ряд пустые жестяные банки. Пять штук. Как солдаты на плацу.

А в руках у Ильи – пистолет.

Я торможу на полушаге, и сердце привычно дёргается. К оружию у меня отдельная «любовь». Ещё со двора моего дома, где дуло упиралось мне в горло.

– Не бледней, – Романов перехватывает мой взгляд. – Сегодня он на твоей стороне.

– В смысле?

– В прямом. Раз ты у нас любительница хвататься за стволы, – на меня выразительно смотрят, и я вспыхиваю, вспоминая, как наставляла на него трясущийся пистолет, – будем учиться. Правило помнишь?

– Какое правило?

– Взяла пистолет – стреляй, – говорит он и протягивает оружие мне. Рукояткой вперёд.

Смотрю на пистолет. Потом на Романова. Потом снова на пистолет.

– Ты... даёшь мне в руки заряженное оружие? – уточняю осторожно. – Мне? Человеку, который сбежал от тебя позавчера через яблоню?

– Яблоню я срубил.

– Я серьёзно, Илья. А вдруг я в тебя выстрелю и убегу?

– Ну попробуй, – пожимает плечами так буднично, как будто я предложила ему чаю. – Только учти: стрелять ты не умеешь, бегаешь медленно, а местность не знаешь. Я это к чему. Шансов у тебя ноль, а вот выпорю я тебя уже без разговоров.

– Ты невозможный, – выдыхаю.

– Я предусмотрительный. Бери давай. Он не кусается.

Беру. Пистолет тяжёлый и холодный, и ладонь у меня сразу становится влажной. В прошлый раз я держала его так же – двумя руками, намертво, до боли в пальцах.

– Так. Первое, – Романов встаёт рядом, и его голос меняется. Уходят подколки, остаётся что-то ровное, командное. – Ствол всегда смотрит туда, где нет людей. Всегда, Алёна. Даже если ты уверена, что он разряжен. Даже если ты его только что сама разрядила. Поняла?

– Поняла.

– Второе. Палец на спусковой крючок кладёшь только тогда, когда решила стрелять. До этого – вот сюда, на скобу. Решила – значит стреляешь. Не решила – не трогай. Пистолет – это не аргумент в споре и не пугалка. Это приговор. Усвоила?

– Усвоила...

– Вот и славно. А теперь – стойка.

И начинается.

Ноги – не так. Плечи – не так. Локти – «ты что, в теннис играешь?». Хват – «это пистолет, а не букет, не души его».

Я пыхчу, злюсь, переставляю ноги, а банки на заборе смотрят на меня с издевательским равнодушием.

– Безнадёжно, да? – бурчу после десятой поправки.

– Почему безнадёжно. Вчера ты и стоять не умела. Прогресс на лицо, – он обходит меня по кругу, как скульптор – сырую глину. – Так. Всё, хватит мучиться. Проще показать.

И он встаёт мне за спину.

Вплотную.

Я перестаю дышать ровно в ту секунду, когда его грудь прижимается к моим лопаткам. Он большой и горячий, как печка, и я вся помещаюсь в него, как в нишу. Как будто эту нишу под меня вырезали.

– Руки, – командует над макушкой.

Его ладони накрывают мои. Обе. Сверху. Широкие, шершавые, со сбитыми костяшками – я чувствую каждый миллиметр этих ладоней так, будто у меня на коже нервных окончаний раз в десять больше, чем положено по анатомии.

– Не сжимай так, – его дыхание шевелит волосы у меня на виске. – Держи плотно, но не дави. Он не убежит.

Легко тебе говорить. У меня сейчас всё тело – один сплошной зажим. Потому что твой подбородок почти лежит на моей макушке, твои руки обнимают мои, и в этом положении мы стоим ближе, чем танцуют медленный танец.

– Целься. Мушка в прорези, банка над мушкой. Видишь?

– В-вижу...

– Заикаешься.

– Не заикаюсь!

– Ага. Выдохни, Алёна. Медленно. И на выдохе – плавно тяни. Не дёргай, а тяни. Как будто...

Я не узнаю, как будто что.

Потому что я дёргаю.

Выстрел бьёт по ушам, отдача толкает меня назад – прямо в его грудь, его рука мгновенно ложится мне на живот, прижимая, фиксируя, и банки на заборе остаются стоять как стояли. Все пять. Целёхонькие.

Зато у меня внутри – не целёхонько. У меня внутри всё обрывается и падает куда-то вниз, к тому месту, на котором сейчас лежит его широкая горячая ладонь.

– Куда ты стреляла? – интересуется Романов мне в макушку. – В ворону? Так они уже улетели все. От греха.

– Я... отдача...

– Отдача, – соглашается он. И не убирает руку с моего живота.

Секунда. Две. Три.

Мышцы под его ладонью подрагивают, и я знаю, что он это чувствует. Не может не чувствовать. Так же, как я чувствую, что его грудная клетка за моей спиной поднимается уже не так размеренно, как в начале.

– Ещё раз, – говорит он наконец. Голос ниже на полтона.

Рука с моего живота уходит – медленно, будто нехотя, – и возвращается на мою кисть.

– Выдох. Плавно. Не дёргай.

Выдох. Мушка. Банка. Его пальцы поверх моих. Плавно...

Выстрел.

Мимо.

– Ещё.

Выстрел. Мимо. Банки, по-моему, уже откровенно надо мной смеются.

– Может, у меня просто нет способностей? – я опускаю пистолет, и Романов тут же поправляет мою руку, направляя ствол в землю. – Может, есть люди, которым не дано? Вот я, например. Я зато конспекты пишу красиво.

– Конспектом будешь отбиваться? – хмыкает он. – Не неси чушь. Дыши. Ты в момент выстрела зажмуриваешься.

– Неправда!

– Правда. Оба глаза закрываешь. Стреляешь по памяти, как экстрасенс. Смотри на банку, Алёна. Не на пистолет, не на руки. На цель. И тяни на выдохе.

Он снова накрывает мои руки своими. Снова его дыхание – у виска. Снова его грудь – за моей спиной, и я уже почти привыкла, почти, если не считать того, что колени у меня какие-то не мои.

Выдох.

Смотрю на банку. Только на банку. Средняя, с выцветшей этикеткой, стоит чуть косо...

Тяну.

Выстрел – и жестяной звон!

Банка кувыркается с забора и улетает в смородину.

– Я попала! – ору я раньше, чем успеваю подумать. – Илья! Я попала! Ты видел?! Я в неё попала!!

Разворачиваюсь на месте – резко, всем корпусом, с пистолетом в руках...

И на автомате оказываюсь пойманной: одна его рука перехватывает мои запястья, уводя ствол в сторону и вниз, вторая ложится на талию. И вот мы уже стоим лицом к лицу. Вплотную. Моё запрокинутое лицо – напротив его, опущенного.

– Первое правило, Одинцова, – говорит он тихо. – Ствол смотрит туда, где нет людей.

– Прости, я...

– Опасная ты женщина, Одинцова.

Всё.

Я забываю про пистолет. Про банку. Про первое правило и про все остальные правила тоже.

Женщина.

Не «Аленёнок». Не «мелкая коза». Не «ребёнок», не «соплюха», не «дурочка с оленьими глазами».

Женщина.

Слово падает куда-то в самую середину меня и разгорается там медленным жаром. Я смотрю в его глаза – серо-голубые, с серыми крапинками на дне радужки – и вижу, что он тоже понял, что сказал. Понял – и не забирает обратно.

Его пальцы на моей талии сжимаются чуть сильнее. Через футболку я чувствую каждый из них. Пять точек, в которых плавится кожа.

– Патроны кончились, – говорит он совсем не про патроны.

– А... да... наверно... – отвечаю я тоже не про них.

Он забирает у меня пистолет – аккуратно, палец за пальцем разжимая мою хватку, и от этого простого движения у меня по позвоночнику стекает горячая волна. Ставит на предохранитель. Убирает в кобуру.

И отступает на шаг.

Ну конечно. Как вчера. Дошёл до какой-то своей внутренней черты – и назад. Как будто у него там, внутри, натянута сигнальная лента: «Стой. Проход запрещён».

Интересно, что там, за этой лентой. И почему туда нельзя мне.

– На сегодня всё, – Романов подбирает с земли пустой магазин. – Из четырнадцати – одно попадание. Стрелок из тебя пока как из меня балерина, но для первого раза сойдёт.

– Между прочим, я поразила цель, – задираю подбородок.

– Между прочим, цель была консервной банкой и не двигалась.

– Между прочим, некоторые вообще ни одной банки в жизни не сбили.

– Между прочим, некоторые в армии по мишеням отстрелялись на годы вперёд... – он вдруг осекается на полуслове.

Потому что из кармана его штанов раздаётся вибрация.

И тут моя эйфория от сбитой банки делает финт, которого я сама от себя не ожидала.

– Твоя женщина, наверно, – вылетает из меня раньше, чем я успеваю прикусить язык. – Соскучилась.

Романов медленно поднимает на меня взгляд. Одна бровь ползёт вверх, а на щеках предательски намечаются ямочки.

– Моя... кто?

– Никто, – разворачиваюсь к забору и делаю вид, что мне жизненно необходимо рассмотреть оставшиеся четыре банки. Щёки горят так, что об них можно прикуривать. Господи, Одинцова, ну кто тебя за язык тянул?!

Он смотрит на меня ещё секунду – я чувствую этот взгляд лопатками, – а потом достаёт телефон. Бросает взгляд на экран.

И его лицо меняется. Мгновенно. Как будто по нему провели невидимой ладонью и стёрли всё живое. Ямочки, усмешку, тепло в глазах – всё. Остаётся серый камень.

– Я отойду, – бросает он и, не дожидаясь ответа, идёт в сторону дома.

Говорит тихо. Слишком тихо. Я не слышу ни слова – только интонацию, ровную и рубленую, как стук ножа по разделочной доске. Его спина каменеет с каждой секундой разговора. Плечи, лопатки, шея – всё превращается в монолит.

Полторы минуты. Может, две.

Потом он убирает телефон и какое-то время просто стоит, глядя в забор. Я вижу, как под его скулами ходят желваки.

– Что-то случилось? – не выдерживаю, когда он возвращается.

– Нет.

– Илья.

– Что?

– У тебя лицо... другое.

– Лицо как лицо, – он проходит мимо меня и начинает собирать с земли стреляные гильзы. Одну за другой. Методично.

– Это было связано с Мишей? С теми людьми? Если это касается меня, я имею право...

– Не твоя забота, – обрубает он, не поднимая головы.

– Как это не моя?! Всё, что...

– Алёна, – он выпрямляется, и я натыкаюсь на его взгляд. Тяжёлый, глухой, закрытый на все замки. – Не. Твоя. Забота. Когда будет что-то, что тебе нужно знать, – узнаешь первой. Слово даю. А пока – иди умойся, у тебя всё лицо в копоти от пороха. Обед скоро.

И столько в этом голосе окончательности, что все мои заготовленные возражения рассыпаются, не дойдя до языка.

Я разворачиваюсь и иду к дому. На полпути оборачиваюсь.

Романов стоит на месте и смотрит куда-то поверх забора. В одну точку. Сжатая в кулаке горсть гильз тихо позвякивает – он перекатывает их в пальцах, как чётки.

И почему-то от этой картинки у меня внутри становится тревожно. Как будто где-то далеко, за пределами этого участка, этого посёлка, этого нашего странного заколдованного мирка, что-то сдвинулось с места. Что-то большое и тёмное.

И оно движется сюда.

За ужином он почти не разговаривает. Отвечает односложно, смотрит в тарелку, дважды выходит на крыльцо со своими сигаретами. Я делаю вид, что не считаю. Я считаю.

И мысли мои, как назло, ходят по кругу, по одному и тому же проклятому маршруту: звонок – его каменное лицо – «не твоя забота». А что, если это правда она звонила? Та женщина? Что, если они поругались, и поэтому он такой? Что, если он завтра опять уедет «по личным делам», а я опять буду сидеть тут и...

Стоп. Одинцова. Тебе-то что?

А вот что-то. В том и проблема, что что-то. Оно сидит под рёбрами, это «что-то», и ноет, как больной зуб.

А ночью мы, как всегда, ложимся в одну кровать.

«Порядок не менялся» – так он это называет. Я уже даже не спорю. Более того – и это самое постыдное – где-то очень глубоко, там, куда я стараюсь не заглядывать, я этому порядку рада.

Романов ложится на спину, закидывает руку за голову. Я устраиваюсь на своей половине. На своей стороне. На безопасном расстоянии в тридцать сантиметров, которые с каждым днём всё меньше похожи на расстояние и всё больше – на условность.

– Спи, – говорит он в потолок.

– Сплю, – отвечаю я в стену.

Тишина. Кузнечики за окном. Его дыхание – ровное, глубокое. Моё – какое получится.

Опасная ты женщина, Одинцова.

Я прокручиваю эти четыре слова, наверно, в сотый раз за день. Кручу их так и эдак, как леденец за щекой. Женщина. Он сказал – женщина. И рука на животе. И то, как он разжимал мои пальцы на рукоятке – медленно, по одному...

И тут же следом, без перехода, ядовитой змейкой: а ей он что говорит? Той? Тоже – «женщина»? Или ей уже не надо ничего говорить, ей и так всё...

Господи, Алёна. Спи. Просто спи.

Я закрываю глаза.

...Просыпаюсь я от того, что мне тепло.

Не просто тепло – я лежу на печке. Живой, большой, размеренно дышащей печке. Моя щека прижата к твёрдой груди, ладонь лежит на его рёбрах, нога – я в ужасе осознаю это медленно, послойно – моя нога закинута на его ногу.

А его рука лежит на моей пояснице. Тяжёлая. Горячая. Прямо на полоске кожи между задравшейся футболкой и резинкой штанов.

Сердце начинает колотиться так, что, наверно, будит его – если он спит.

Надо отодвинуться. Прямо сейчас. Аккуратно снять ногу, убрать руку, откатиться на свою половину и сделать вид, что ничего не было. Это же я во сне переползла. Организм сам. Я не виновата, у меня даже свидетелей нет...

Я не двигаюсь.

Потому что под моей щекой стучит его сердце. И оно стучит слишком быстро для спящего человека.

Я замираю. Прислушиваюсь.

Дыхание у него ровное-ровное. Идеально ровное. Подозрительно идеально ровное – как у человека, который очень старательно дышит ровно.

И рука на моей пояснице... Спящие руки так не лежат. Спящие руки – расслабленные, тяжёлые, безвольные. А эта – лежит. Держит. В ней есть намерение.

Он не спит.

Он не спит, и он знает, что я не сплю, и я знаю, что он знает, и мы оба лежим в темноте, дышим по всем правилам глубокого сна и не двигаемся. Потому что пошевелиться – значит признать. А признать – значит что-то решать.

А так – мы просто спим. Оба. Очень крепко.

Его большой палец едва заметно, на миллиметр, проходится по моей коже. Туда и обратно. Может быть, случайно. Может быть, во сне.

Может быть, нет.

По пояснице от этого крошечного движения расходятся горячие круги – как от камня, брошенного в воду. Вниз. Вглубь. Туда, где всё сжимается и тянет. Я лежу на нём, наэлектризованная до последнего волоска, и изо всех сил дышу как спящая.

И тут в темноте раздаётся его голос. Тихий. Хриплый со сна – или не со сна.

– Не было никакой женщины.

Моё сердце спотыкается и замирает.

– Чт-то? – шепчу раньше, чем успеваю сообразить, что «спящие» не переспрашивают.

Всё. Спалилась. Окончательно и бесповоротно. Впрочем, он тоже – спящие не заводят разговоров в час ночи.

– Что слышала, – его грудь под моей щекой чуть вздрагивает. Кажется, он усмехается. – Не к бабе я тогда ездил. Соврал.

Лежу, боясь пошевелиться. В голове – звон. Как от той жестяной банки, только громче.

Не было. Никакой. Женщины.

– А... зачем соврал? – голос у меня предательски садится.

– Затем, что ты хвостом за мной ходила и вопросы задавала, – отвечает он спокойно. – А врать что-то складное было лень. Про бабу – самое простое. Работает безотказно. Вон, до сих пор работает, – в его голосе явственно слышится ухмылка. – Ты ж мне сегодня чуть банкой в голову не запустила. «Твоя женщина соскучилась».

– Я не... – вскидываюсь, но его рука на моей пояснице чуть надавливает, и я послушно опускаюсь обратно. – Мне вообще всё равно, к кому ты ездил.

– Угу.

– Всё равно!

– Я и говорю – угу. Поэтому ты весь тот день просидела голодная и встретила меня с лицом медузы Гаргоны.

– Я...

– Алён.

– Что?

– У тебя всё на лбу написано. Бегущей строкой. Даже в темноте читается.

Я утыкаюсь носом в его футболку, чтобы спрятать этот проклятый лоб вместе со всем, что на нём написано. Щёки горят. Уши горят. Кажется, у меня даже макушка горит.

Но под всем этим пожаром, где-то глубоко, разливается такое облегчение, что хочется улыбнуться, как полной дуре. Не было. Никого не было. Он просто ездил по своим делам, наврал про женщину, а я три дня ревновала, как самая настоящая идиотка...

– А куда ты тогда ездил? – спрашиваю в его футболку.

– По делам.

– По каким?

– По своим.

– Илья.

– Алёна, – передразнивает он мою интонацию. – Вот это уже действительно не твоя забота. Захочешь узнать всё про мою жизнь – становись следователем, будешь допрашивать официально. Под протокол.

– И стану, – бурчу. – У меня специализация подходящая.

– Не сомневаюсь. Ты из меня сегодня чуть душу не вытрясла своими вопросами. Прокурор в юбке.

– Я в штанах.

– Тем хуже для прокуратуры.

Я фыркаю ему в грудь. Не могу сдержаться. И чувствую, как его грудная клетка тоже вздрагивает от беззвучного смеха, а рука на моей пояснице лежит уже совсем по-хозяйски – большой палец медленно, лениво поглаживает кожу над резинкой штанов, и от каждого движения у меня по позвоночнику катятся тёплые волны.

Теперь-то уже точно можно отодвинуться. Разговор состоялся, притворяться спящими бессмысленно, все карты вскрыты. Самое время гордо откатиться на свою половину и восстановить государственную границу.

Я прижимаюсь щекой к его груди чуть плотнее.

– Спи, – говорит он мне в макушку. И мне кажется – только кажется, наверно, – что его губы на секунду касаются моих волос. Легко. Почти невесомо. Так, что и предъявить нечего.

– Сплю, – отвечаю я.

И на этот раз почти не вру.

Его сердце стучит под моей щекой – сильно, ровно, быстрее, чем положено спящему. Его ладонь греет мою поясницу. За окном стрекочут кузнечики, и где-то очень далеко, на самом краю сознания, ещё копошится тревога от того дневного звонка, от его окаменевшей спины, от гильз, пересыпающихся в кулаке, как чётки.

Но сейчас – сейчас мне так тепло, как не было, кажется, никогда в жизни.

Не было никакой женщины.

Я засыпаю с улыбкой, спрятанной в его футболку.

И последняя моя связная мысль – совсем не про пистолет, не про банки и даже не про звонок.

А про то, что магнит, оказывается, не спрашивает разрешения, когда начинает притягивать.

Глава 31

Глава 31

Глава 31

Алёна

Запах солярки.

Он везде. Он забивает нос, горло, лёгкие. Я лежу на брезенте, и металлический пол вибрирует подо мной, отдаваясь в затылок.

– Слушай, а тебе точно восемнадцать?

Рука. На бедре. Ползёт выше. Я хочу закричать, но у меня нет рта. То есть он есть, но из него не выходит ни звука. Только воздух. Пустой, беззвучный воздух.

– Приказано тебя не трогать...

Пальцы сжимаются на моей ноге. Я дёргаюсь – и брезент подо мной вдруг вспыхивает.

Огонь.

Он ползёт по стенам фургона, оранжевыми языками облизывает потолок, и вот уже нет никакого фургона – есть лестница. Наша лестница. Деревянная, скрипучая, вторая ступенька всегда прогибалась, мама ругалась, что папа никак её не починит...

Лестница горит.

Мне пять лет. На мне пижама с зайцами, и я стою наверху, а внизу – стена огня, и сквозь неё кто-то кричит моё имя, но я не могу пошевелиться, потому что мне пять, и я босиком, и дым ест глаза...

Потолок трещит.

Балка. Она отламывается медленно, как в замедленной съёмке, вся в огне, и летит прямо на меня, и в этот раз никто не успевает, никто не закрывает меня собой, я одна, я совсем одна, я...

– НЕТ!!!

Я не сразу понимаю, что этот крик – мой.

Сажусь рывком. Темнота. Чужая темнота, я не знаю, где я, где стены, где дверь, почему так пахнет дымом – или не пахнет? – я не понимаю, горит или нет, мне надо бежать, надо...

– Алёна.

Чьи-то руки. Я шарахаюсь от них, отбиваюсь, путаюсь в одеяле, как в сетях.

– Н-не... н-не трогай...

– Алёна, это я. Тихо. Тихо, я сказал.

Щёлкает ночник. Жёлтый свет бьёт по глазам, и из темноты проступает комната. Бревенчатые стены. Шкаф. Окно. Кровать.

Илья.

Он сидит напротив, взъерошенный со сна, и держит меня за плечи. Его лицо совсем близко, брови сведены, глаза шарят по моему лицу.

Это его дом. Это его спальня. Не было фургона. Не было лестницы.

Был сон.

– Всё, – говорит он ровно. – Проснулась. Ты в доме. Ничего не горит. Смотри на меня.

Я пытаюсь. Честно пытаюсь смотреть. Но лёгкие не слушаются.

Вот в чём подлость этих снов: ты просыпаешься, а тело – нет. Тело всё ещё там. Оно всё ещё стоит на горящей лестнице, и оно продолжает умирать от ужаса, даже когда мозг уже понял, что опасности нет.

Воздух не проходит. Я тяну его в себя – со свистом, судорожно, – а он застревает где-то на уровне горла и не идёт ниже. Грудную клетку стянуло стальным обручем. Пальцы начинает колоть, как будто в них воткнули тысячу иголок разом.

– Алёна. Дыши. Медленно. Вдох носом...

Я слышу его голос – и не слышу. Он доносится как через толщу воды. Я захлёбываюсь. По-настоящему захлёбываюсь на суше, посреди сухой тёплой постели, и от осознания этого становится ещё страшнее, и обруч сжимается ещё туже.

– Я н-не мо... н-не мо-гу...

– Можешь. Смотри на меня. На меня, я сказал!

Его ладони сжимают моё лицо. Горячие. Шершавые. Он держит мою голову, не давая ей мотаться, и его глаза – прямо напротив моих. Серо-голубые. С крапинками.

Не помогает.

Меня трясёт так, что стучат зубы. Слёзы льются сами, я их даже не чувствую. Перед глазами плывут чёрные пятна, расползаются, как чернильные кляксы, съедая свет ночника, съедая его лицо, и где-то на самом краю гаснущего сознания я успеваю подумать: сейчас я отключусь. Как тогда, на кухне. Сейчас я снова...

И тут он меня целует.

Не касается губами. Не целует даже – обрушивается. Жёстко, внезапно, прямо посреди моего всхлипа. Его ладонь с щеки съезжает на затылок, зарывается в волосы и фиксирует мою голову намертво, а его рот накрывает мой – горячий, требовательный, перекрывая мне и всхлип, и свист, и панику.

Мир останавливается.

Весь. Целиком. Со всеми горящими лестницами, фургонами, чёрными кляксами и стальными обручами.

Мозг просто отказывает. Он не может – физически не может – обрабатывать два таких сигнала одновременно. Паника и... это. Огонь из сна и огонь, который прямо сейчас прожигает мои губы.

Паника проигрывает.

Секунду. Две. Три. Я не дышу – но теперь уже совсем по другой причине.

Меня целуют. Меня. Целуют. Впервые в жизни. Посреди ночи. Посреди истерики. Мужчина, который старше меня на десять лет и который...

Который сейчас должен отстраниться.

Я чувствую этот момент. Тот самый, когда он понимает, что я перестала трястись. Его пальцы на моём затылке чуть расслабляются. Его губы замирают на моих – ещё прижаты, но уже неподвижны. Ещё секунда – и он отодвинется, скажет что-нибудь грубое, типа «ну вот, помогло, а ты орала», и ляжет обратно, и всё это станет просто способом заткнуть истеричку...

Он не отстраняется.

Он выдыхает – я чувствую этот выдох на своих губах, тяжёлый, рваный, как будто он только что проиграл сам себе какой-то очень важный спор, – и целует меня снова.

По-другому.

Медленно.

Господи. Я не знала, что так бывает. Что губы могут двигаться вот так – неторопливо, глубоко, забирая мою нижнюю губу между своих, чуть оттягивая, отпуская и забирая снова. Что от этого по всему телу – от макушки до пяток – может идти горячая волна. Не та, паническая, ледяная, а другая. Тягучая. Тяжёлая. Стекающая от губ вниз, по горлу, между рёбер, в самый низ живота, где всё сжимается в тугой пульсирующий узел.

Я не умею. Я совсем, катастрофически не умею целоваться.

Я тычусь в него неловко, невпопад, слишком сильно, наши носы сталкиваются, я не знаю, что делать с губами, что делать с руками, что делать с воздухом, которого опять не хватает – но теперь это самая приятная нехватка воздуха в моей жизни...

– Не торопись, – выдыхает он мне прямо в губы. Тихо. Хрипло. – Куда ты несёшься. Я никуда не денусь.

И замедляет меня. Сам. Ладонью на затылке – чуть наклоняет мою голову, находя правильный угол. Губами – задавая ритм, медленный, глубокий, от которого у меня плавится позвоночник. Он ведёт, а я... я просто иду за ним. Впервые в жизни – не контролируя, не просчитывая, не держа оборону.

Впервые в жизни мне не страшно быть ведомой.

Его щетина царапает мне подбородок. Его вторая рука лежит на моей спине, между лопаток, огромная, горячая, и я чувствую каждый её палец через тонкую футболку. Он на вкус – как он сам: терпкий, немного отдаёт табаком, немного мятой, и я ловлю себя на том, что цепляюсь за его футболку обеими руками, комкаю её в кулаках и тяну его к себе. Ближе. Ещё ближе. Как будто между нами всё ещё слишком много расстояния, хотя его уже нет совсем.

Кончик его языка касается моей нижней губы – легко, почти вопросительно, – и я вздрагиваю всем телом и приоткрываю рот сама, не понимая, что делаю, просто потому что тело просит, и...

И он отрывается от меня.

Резко. Как ныряльщик, выныривающий с глубины.

Упирается лбом в мой лоб. Дышит тяжело – я чувствую эти толчки воздуха на своих мокрых, распухших, горящих губах. Его пальцы всё ещё в моих волосах, и они мелко подрагивают.

– Блять, – выдыхает он сквозь зубы. Тихо и очень зло. Не мне – себе. – Романов, ты конченый...

Я молчу. Я не могу говорить. У меня в голове звенящая, оглушительная пустота – и в этой пустоте гулко, как в пустом соборе, колотится сердце. Моё. Или его. Или оба сразу – я уже не разбираю, где чьё.

Никакой паники больше нет. Она не «прошла» – её выжгло. Дотла. Вместе со сном, с фургоном, с горящей лестницей. Внутри меня сейчас нет места ни для чего, кроме этих сумасшедших ударов и жара на губах.

– Ложись, – говорит он наконец. Голос сорванный, чужой.

Разжимает пальцы. Медленно, будто с усилием, вытаскивает ладонь из моих волос. Тянется и выключает ночник.

Темнота. Скрип матраса – он ложится на спину. Я сижу ещё секунду, покачиваясь, а потом меня как будто складывает – и я опускаюсь не на свою половину.

На него.

Щекой на его грудь. Туда, где под футболкой бешено, совсем не по-спящему, грохочет его сердце. Его рука на мгновение зависает в воздухе – я чувствую это, – а потом опускается мне на спину. Тяжёлая. Тёплая. Накрывая меня почти целиком.

– Спи, Алёна, – говорит он в темноту.

Алёна.

Не «Аленёнок». Не «мелкая коза». Не «дура», которая орёт по ночам.

Алёна.

Я лежу на его груди, слушаю, как постепенно – очень постепенно, гораздо медленнее, чем ему хотелось бы, наверное, – успокаивается его сердце. Мои губы горят. Пылают. Я осторожно, в темноте, где никто не видит, трогаю их кончиками пальцев – распухшие, чужие, счастливые – и улыбаюсь. Глупо, широко, во весь рот, утыкаясь этой улыбкой в его футболку, чтобы он не почувствовал.

Хотя он, наверно, чувствует. Он всё чувствует. У меня же всё на лбу написано. Бегущей строкой. Даже в темноте читается.

Ну и пусть читает.

Меня только что первый раз в жизни поцеловали. Посреди ночи. Посреди панической атаки. Мужчина, о котором я не знаю ничего, кроме имени на армейском жетоне. Преступник, тюремщик, грубиян, который называет меня козой и грозится выпороть.

Мужчина, который проснулся раньше, чем я успела докричать. Который держал моё лицо в ладонях и приказывал мне дышать. Который выжег мой самый страшный кошмар – собой.

Мама рассказывала бабушке, а бабушка – мне: своего человека узнаёшь сразу. Тебя тянет к нему, как к магниту, и с этим ничего нельзя сделать. Магнит не спрашивает. Магнит просто притягивает.

Я лежу на его груди, в его доме, посреди леса, неизвестно где, и последняя моя мысль перед тем, как провалиться в сон – на этот раз без огня, без фургонов, в тёплую мягкую темноту, которая пахнет мускусом и им, – простая и окончательная, как приговор:

Кажется, я пропала.

Совсем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю