Текст книги "Старый патагонский экспресс"
Автор книги: Пол Теру
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)
– Вы когда-нибудь перечитываете свои собственные работы?
– Никогда. Я никогда не доволен своей работой. Критики слишком преувеличивают мои достоинства. Лучше я буду читать… – Он подался к полкам и как бы охватил их руками, – настоящихписателей. Ха! – Он снова обернулся ко мне. – А вы перечитываете мои работы?
– Да. «Пьера Менарда»…
– Это самый первый из моих рассказов. Тогда мне было то ли тридцать шесть, то ли тридцать семь лет. Отец сказал: «Больше читай, больше пиши и не стремись печататься!» – вот в точности его слова. Лучший из моих рассказов – «Злодейка». И «Юг» тоже хорош. Там всего несколько страниц. Я ведь лентяй – несколько страниц, на большее меня не хватает. Но «Пьер Менард» скорее шутка, чем рассказ.
– Я как-то читал своим студентам из Китая «Стену и книги».
– Студенты из Китая? Наверняка они нашли там массу глупейших ошибок. Нисколько в этом не сомневаюсь. Это совершенно неважная работа, ее и читать не стоило. Пойдемте ужинать.
Он взял с дивана свою трость, и мы отправились вниз, вниз на тесном лифте, через литые ворота. Ресторан находился здесь же, за углом, – я его не видел, но Борхес знал дорогу. Так что я шел на поводу у слепого. Идти по Буэнос-Айресу с Борхесом было все равно что идти по Александрии с Кавафисом [59]59
Константинос Кавафис (1863–1933) – поэт из Александрии, широко признанный величайшим из всех, писавших на новогреческом языке. При жизни опубликовал 154 стихотворения. Большая часть стихотворного наследия была создана Кавафисом, когда ему было уже за сорок.
[Закрыть]или по Лахору с Киплингом. Город принадлежал ему, и он шел по нему как хозяин.
По случаю вечера Страстной пятницы в ресторане было людно и шумно. Но стоило появиться Борхесу, тростью нащупывающему хорошо известный ему путь между столиками, как посетители примолкли. Борхеса здесь прекрасно знали, и при нем стихли разговоры и даже звон посуды. Это молчание, в равной степени полное благоговения и любопытства, висело до той минуты, пока Борхес не уселся и не продиктовал официанту наш заказ.
Нам подали пальмовый салат, и рыбу, и виноград. Я пил вино, Борхес только воду. Склоняя голову то к одному плечу, то к другому, он старался подцепить на вилку кусочки пальмы. Затем попробовал орудовать ложкой, но в итоге был вынужден пустить в ход пальцы.
– Знаете, какую главную ошибку допускают те, кто пытается снимать фильмы по «Доктору Джекилу и мистеру Хайду»? – спросил он. – Они отдают обе роли одному актеру. А для этого фильма нужны два разных человека. Именно это и имел в виду Стивенсон. Джекил – это два человека в одном. И это должно оставаться тайной до самого конца. Только в конце это откроется, как удар грома. И еще одно. Почему режиссеры вечно превращают Хайда в любимца женщин? Он же для этого слишком жесток.
– Хайд сбивает с ног ребенка, и Стивенсон описывает, как хрустят его кости, – подтвердил я.
– Да, Стивенсону ненавистна жестокость, но он никогда не имел ничего против физической страсти.
– Вы читаете современных авторов?
– Я никогда не унижаюсь до такого чтения. Энтони Бёрджесс [60]60
Энтони Берджесс (1917–1993) – английский писатель и литературовед (занимался литературными исследованиями, особенно творчества Шекспира и Джойса), также занимался сочинением музыки (симфонии, балет и опера), литературным переводом и журналистикой.
[Закрыть]очень хорош и, кстати, очень одаренный человек. Мы с ним похожи – Борхес, Берджесс. Это одно имя.
– А еще кто?
– Роберт Браунинг, – сказал Борхес, и мне показалось, что он пнул меня по ноге. – Но все-таки ему следовало писать короткие рассказы. Если бы он взялся за них, то превзошел бы самого Генри Джеймса, и люди по-прежнему читали бы его, – Борхес взялся за свой виноград. – В Буэнос-Айресе отлично кормят, вы согласны?
– Практически во всем это очень цивилизованный город.
– Да, вот только бомбы взрываются здесь слишком часто, – Борхес вскинул на меня глаза.
– Об этом в газетах не пишут.
– Они боятся печатать такие новости.
– Тогда как вы узнаете о бомбах?
– Без проблем. Я их слышу.
Действительно, три дня назад в городе был большой пожар, уничтоживший практически все телестудии, отстроенные нарочно для освещения финала Кубка мира по футболу Официально причиной была названа «неисправная электропроводка». А пять дней назад были взорваны два поезда: в Ломас-де-Саморе и Бернале. Неделю назад был убит член правительства. Его труп нашли на улице Буэнос-Айреса с пришпиленной запиской: «Подарок от партизан».
– Но наше правительство не самое плохое, – продолжал Борхес. – Видела [61]61
Хорхе Рафаэль Видела Редондо (род. 1925) – аргентинский военный и государственный деятель, профессиональный военный, диктатор («президент де факто») Аргентины (1976–1981).
[Закрыть]– очень приятный офицер, – он улыбнулся и задумчиво добавил: – Он не хватает звезд с неба, но он хотя бы джентльмен.
– А как же насчет Перона? [62]62
Хуан Доминго Перон (1895–1974) – аргентинский военный и государственный деятель, президент Аргентины с 1946 по 1955 и с 1973 по 1974 гг.
[Закрыть]
– Это настоящий уголовник. Моя мать сидела в тюрьме при Пероне. Моя сестра сидела в тюрьме. Моя кузина. Перон был никчемным лидером и, как я подозреваю, трусом вдобавок. А его жена настоящая проститутка.
– На самом деле?
– Самая обыкновенная шлюха.
Нам подали кофе. Борхес подозвал официанта и по-испански попросил:
– Проводите меня до туалета, – и сообщил мне: – Пойду мастурбировать. Ха!
Когда мы возвращались из ресторана, он задержался у чугунной решетки у входа в отель и ловко щелкнул тростью по литым столбикам. Пожалуй, он был не так уж безнадежно слеп или просто хорошо помнил эту улицу. Во всяком случае, он не собирался сдаваться. И сказал:
– Это на удачу.
Поворачивая к своему дому, Борхес продолжал:
– Отец часто говорил: «Что за нелепая история – этот рассказ про Иисуса! Как будто какой-то человек согласится умереть за чужие грехи. Разве кто-то в нее поверит?» Это действительно глупо, не так ли?
– Очень уместная мысль для Страстной пятницы, – ответил я.
– А я об этом и не думал! А ведь и правда! – Он так расхохотался, что на него стали оглядываться.
Пока он рылся в карманах в поисках ключей, я спросил его о Патагонии.
– Я там бывал, – сказал он, – но все равно плохо ее знаю. Однако скажу вам вот что. Это унылое место. Очень унылое место.
– Я собирался завтра поехать туда на поезде.
– Не уезжайте завтра. Лучше приходите ко мне. Мне нравится, как вы читаете.
– Я надеялся, что на следующей неделе доберусь до Патагонии.
– Это унылая страна, – повторил Борхес. Он наконец-то отпер дверь, на ощупь прошел к лифту и открыл решетчатую дверь. – Лифт ста печалей, – со смешком произнес он, входя внутрь.
Борхес оказался ненасытен в общении. Он просил меня прийти снова и снова. Он засиживался допоздна, чтобы поговорить, чтобы почитать, и мне нравилось его общество. Постепенно он ввел меня в творчество Босуэлла. Каждое утро я начинал день с того, что записывал наш разговор накануне вечером. Затем я гулял по городу, а вечером спускался в метро. Борхес признался, что сам выходит редко.
– Я не посещаю посольства, я не хожу на приемы – терпеть не могу торчать там с бокалом в руке.
Меня предупреждали, что он может быть грубым или впасть в дурное расположение духа. Но до сих пор я имел дело с настоящим ангелом. Что-то в его облике было от шарлатана – вдохновенная напористая речь, выдававшая мне, что он произносит много раз повторенные фразы. Иногда он начинал заикаться, но как-то преодолевал это при помощи энергичных жестов. Также он мог впасть в менторство, но это случалось очень редко. Бо́льшую часть времени он вел себя как послушный ученик, внимая каждому моему слову с аккуратно сплетенными пальцами. Его лицо могло моментально скинуть аристократическую маску, особенно когда он радостно улыбался, обнажая крупные желтые зубы. Он часто сам смеялся над своими шутками и в эти минуты походил на французского комика, только что сорвавшего аплодисменты. («Сорвать аплодисменты! – сказал бы сам Борхес. – Вы ни за что не сформулируете это так изящно на испанском! Вот почему испанская литература такая скучная!»). Он прекрасно умел напускать на себя серьезную мину и в то же время мог походить на клоуна, но никогда не казался глупым. Это был самый деликатный человек в мире: ни в его словах, ни в жестах ни разу не промелькнуло даже намека на жестокость.
– Я не вижу смысла в мести, – сказал он. – Я никогда не понимал, зачем она вообще существует. И я никогда не писал ни о чем подобном.
– А как же «Эмма Цунц»?
– Да, но это единственный такой рассказ. Собственно говоря, он достался мне уже готовым, и я никогда не считал его хорошим.
– Значит, вы не одобряете, когда кто-то гневается или жаждет отомстить за причиненные обиды?
– Месть не исправит того, что уже сделали с вами. Точно так же, как и прощение. Ни месть, ни прощение не имеют смысла.
– А что же вы предлагаете?
– Забвение, – сказал Борхес. – Это единственное, что вы можете сделать. Если со мной случается что-то плохое, я стараюсь внушить себе, что это было давным-давно и с кем-то другим.
– И это помогает?
– Более менее, – он показал свои желтые зубы. – Скорее менее, чем более.
Заканчивая разговор о мести, он снова выхватил из воздуха новую тему, правда, смежную с предыдущей. Вторая мировая война.
– Когда я почти сразу по окончанию войны попал в Германию, – сказал он, – я не слышал ни слова в осуждение Гитлера. В Берлине немцы спрашивали меня – тут он перешел на немецкий: «Вы видите, что здесь творится?» Немцы вообще любят, чтобы их жалели. По-моему, ужасная черта. И они все время показывали мне свои руины. Они хотели вызвать во мне жалость. Но с какой стати я должен был их жалеть? И я отвечал им, – он снова перешел на немецкий: – Я видел Лондон.
Мы продолжили разговор о Европе. Вспомнив о Скандинавии, мы неизбежно пришли к Нобелевской премии. Я не стал напоминать об очевидном, что самого Борхеса предложили в кандидаты. Но он признался:
– Если бы мне ее присудили, я бы помчался тут же, чтобы ее получить. Но разве ее дают американским писателям?
– Стейнбеку дали, – напомнил я.
– Нет, я в это не верю.
– Это правда.
– Я не верю, что Стейнбек все же ее получил. А вот Тагор получил, хотя был паршивым писателем. Он писал деревенские стихи: луна, цветочки. Стихи для домохозяек.
– Может быть, они много потеряли при переводе с бенгальского на английский?
– Они могли только выиграть от такого перевода. Но они слишком примитивны, – он улыбнулся, и его слепое лицо приобрело блаженный вид. Так случалось постоянно, и в такие мгновения по его мимике можно было понять, что он углубился в воспоминания. Он сказал: – Тагор приезжал в Буэнос-Айрес.
– Это было после того, как он получил Нобелевскую премию?
– Наверное, да. В противном случае Виктория Окампо ни за что не пригласила бы его на свой званый ужин, – он ехидно хихикнул. – И мы там поспорили. Тагор и я.
– Из-за чего же вышел спор?
Борхес прибег к нарочито напыщенному тону. Он использовал его, когда хотел облить кого-то презрением. И теперь он важно вскинул голову и произнес:
– Он позволил себе ерничать по поводу Киплинга.
В тот вечер мы встретились, чтобы прочесть рассказ Киплинга «Dayspring Mishandled» [63]63
Из сборника «Ограничение и обновление» 1932 года.
[Закрыть], но до него дело так и не дошло. Было уже поздно, пора ужинать, а мы увлеклись разговором сперва о рассказах Киплинга, а после о рассказах ужасов вообще.
– «Они» – замечательный рассказ. Мне нравятся рассказы ужасов Лавкрафта. У него очень хороший сюжет, только стиль слишком грубый. Я как-то посвятил ему свой рассказ. Но он был намного слабее, чем «Они», – вот где настоящий мрак.
– Мне кажется, что Киплинг писал о своих собственных погибших детях. Его дочь скончалась в Нью-Йорке, его сына убили на войне. И он никогда больше не возвращался в Америку.
– Ну, – заметил Борхес, – он же поссорился с шурином.
– Но они выставили его дураком в суде, – возразил я.
– Выставили дураком… Попробуйте сказать это на испанском! – Он улыбался, явно довольный собой, и тут же добавил с напускной сердитостью: – Вы вообще ничего толком не сможете сказать на испанском.
Мы отправились ужинать. Он спросил, чем я занимался в Южной Америке. Я ответил, что прочел несколько лекций по американской литературе и что дважды подвергался осуждению мужской частью испаноязычной аудитории за то, что публично называл себя феминистом. Борхес ответил, что в Латинской Америке это вообще очень болезненная тема. Я продолжал свой рассказ и перечислил ему авторов, о которых читал лекции: Марка Твена, Фолкнера, По и Хемингуэя.
– А что вы думаете о Хемингуэе? – тут же спросил он.
– Он повинен в одном большом грехе, – сказал я. – И я считаю это очень серьезным недостатком. Он обожал корриду.
– Вы не могли выразиться точнее, – согласился Борхес.
Мы с удовольствием поужинали, и потом, по дороге к его многоквартирному дому (причем он снова постучал тростью по столбикам у гостиницы), Борхес сказал:
– Да, судя по всему, мы с вами согласны по очень многим пунктам, не правда ли?
– Возможно, – ответил я. – Но все же в ближайшее время я отправлюсь в Патагонию.
– Мы не говорим «Патагония», – заметил он. – Мы говорим «Чубут» или «Санта-Крус». Но никогда не говорим «Патагония».
– А Уильям Хадсон [64]64
Уильям Хадсон (1730–1793) – британский ботаник.
[Закрыть]говорил «Патагония».
– Да что он мог знать?! Его «Праздные дни в Патагонии» – неплохая книга, но вы наверняка заметили, что там вообще нет людей: сплошные птицы и растения. Так оно все и обстоит в Патагонии. Там вообще нет людей. А Хадсон имеет один большой недостаток: он все время врет. Эта книга – настоящий образчик лжи. Но он так верит в эту ложь, что очень скоро сам теряет грань между правдой и вымыслом, – Борхес задумался на миг и продолжил: – В Патагонии вообще ничего нет. Конечно, это не Сахара, но наиболее близкий к ней вариант для Аргентины. Нет, в Патагонии нет ничего.
И я подумал, что если это правда – и там действительно ничего нет, значит, это превосходное место для того, чтобы достойно закончить эту книгу.
Глава 21. Экспресс «Лагос-дель-Сюр» («Южные озера»)
Патагония также означала и дорогу домой. Я уже несколько раз отменял заказанные билеты для того, чтобы подольше побыть с Борхесом, но в конце концов набрался решимости и составил твердый план дальнейшего путешествия на юг. У меня еще оставалось несколько дней до отъезда, но, отрешившись от той увлеченности, с которой Аргентина праздновала Пасху, я гулял по Буэнос-Айресу в одиночестве. Теперь он нагонял на меня уныние. Первоначальное очарование развеялось, и вместо этого город подавлял меня. Возможно, это началось с посещения трущоб Ла-Бока, расположенных в портовом районе, где тощие мальчишки купались в маслянистой и дурно пахнущей воде залива. Теперь мне виделась не столько красота, сколько притворство в особняках и ресторанах в сицилианском стиле – грязь и убожество сквозили повсюду. Я побывал на кладбище Чакарита, как и положено порядочному туристу. Я отыскал могилу Перона и увидел женщин, лобызающих его лоснящееся бронзовое лицо и прикрепляющих гвоздики к ручке двери в склеп. («Фантастика!» – прошептал стоявший рядом мужчина. «Это круче футбола!» – вторила его жена.) Однажды ночью, когда Роландо вез меня по городу, нас задержал полицейский на мотоцикле. Он махнул рукой, приказывая прижаться к обочине. Роландо подчинился. Полицейский сказал, что он проехал на красный свет. Роландо настаивал на том, что свет был у зеленый. Наконец полицейский сдался: свет был зеленый.
– Но это ваше слово против моего, – заявил полицейский тоном профессионального вымогателя. – Вы хотите торчать здесь всю ночь или мы решим вопрос сейчас же?
Роландо вручил ему сумму в песо, равную примерно семи долларам. Полицейский козырнул и пожелал нам счастливой Пасхи.
– Я уезжаю, – сказал я Роландо.
– Вам не понравился Буэнос-Айрес?
– Нет, понравился, – сказал я. – Но я хочу уехать, пока он не перестал мне нравиться.
Экспрессу «Южные озера» потребовался целый час, чтобы выбраться за городскую черту. Мы тронулись от вокзала в пять часов дня, в солнечную погоду, но когда поезд набрал скорость в открытой пампе, в вагоне стало прохладно, и вскоре наступили сумерки. Закат быстро угас, и в полутьме трава стала серой, а деревья черными. Массивные туши бурых коров напоминали гранитные валуны, а на одном поле паслось пять белых животных, как будто кто-то развесил простыни на просушку.
Это была железная дорога генерала Рока. Ее недавно взорвали, но такую ветку нетрудно взорвать. Она проложена через провинции Ла-Пампа и Рио-Негро, по безлюдным пастбищам и пустыням, и дальше через Патагонское Большое плато. Не нужно особой конспирации, чтобы заложить бомбу в этой глуши. Здесь террористом может стать любой желающий. Однако проводник в спальном вагоне заверил меня, что беспокоиться не о чем. По какой-то причине террористы предпочитают взрывать товарные составы – возможно, они приносят больший урон, взрывая грузовые вагоны. Но мы ехали в самом обычном пассажирском поезде.
– Успокойтесь, – увещевал проводник, – получайте от поездки удовольствие. А беспокойство предоставьте нам. Это ведь наша работа – беспокоиться.
Это был необычный спальный вагон. Он был очень старый, с деревянными полками и панелями из полированного красного дерева. Еще он был длиннее современных вагонов и в середине имел холл – что-то вроде гостиной в доме, с ломберными столиками и мягкими креслами. В холл вели две двери, и пассажиры, в основном те, что постарше, собирались здесь, чтобы обсудить, какой холодный климат в Патагонии. У меня был билет в вагон первого класса. Я предпочел сидеть у себя в купе, писать о Буэнос-Айресе и Борхесе и сожалеть о том, что не спросил его в духе Босуэлла:
– Почему у лисицы такой лохматый хвост, сэр?
За ужином в тот первый вечер (вино, два салата и изрядный стейк) за мой столик сел человек в военной форме. Это было исключительно на совести официанта – нас было всего шесть клиентов на весь вагон-ресторан, но нас собрали в одном конце у кухни, чтобы официанту было легче нас обслуживать. Военный был очень молод. Я спросил его куда он направляется.
– Комодоро-Ривадавиа, – ответил он. – Жуткое место.
– Стало быть, вы тоже едете в Патагонию.
– У меня нет выбора, – ответил он, потеребив свой мундир. – Я на службе.
– Вам обязательно было это делать?
– У нас все обязаны отслужить один год.
– Могло быть и хуже, – заметил я. – Например, если бы началась война.
– Не война, а проблема с Чили, из-за канала Бигль. И это должно случиться в этом году! Это жуткий год для службы. Того и гляди придется воевать.
– Понимаю. Вы не хотите воевать с чилийцами?
– Я вообще ни с кем не хочу воевать. Я хочу жить в Буэнос-Айресе. Как он вам, понравился, кстати? Красивый, да? И девушки красивые?
– А какая армия у Чили?
– Не очень хорошая, небольшая. А вот кораблей у них много. Линкоры, эсминцы, канонерки – всего хватает. Я не боюсь их армии, но флот меня пугает. А вы куда едете?
– В Эскуэль.
– Зачем? – удивился он.
– Потому что туда идет поезд.
– Но поезд идет и в Барилоче тоже. Вот куда вам стоит поехать. Горы, озера, снег, красивые дома. Это не хуже Швейцарии или Австрии.
– Я уже был и в Швейцарии, и в Австрии.
Снег – это потрясающе.
– Я отправился в Южную Америку, чтобы убраться подальше от снега. Там, откуда я приехал, он лежал слоем в целый метр.
– Я просто хотел сказать, что Эскуэль симпатичный, но очень маленький, а Барилоче – это фантастика.
– Возможно, я прислушаюсь к вашему совету и после Эскуэля побываю в Барилоче.
– Да бросьте вы Эскуэль. Бросьте Патагонию. Это жуткие места. Я же говорю вам, Буэнос-Айрес – вот хорошее место.
Итак, даже здесь, на подъезде к маленькому городку, который я обвел кружком на своей карте в Бостоне, меня пытались отговорить от поездки.
Той ночью я слушал кваканье лягушек, а когда выглядывал из окна, видел мельтешение светлячков. Спал я плохо – из-за вина сделалась бессонница (не потому ли аргентинцы всегда пьют вино, разбавленное водой?), – но был вознагражден огромной круглой луной, плывущей по небу. К утру мне удалось задремать. В итоге я проспал Байя-Бланка – город, который хотел повидать, – и проснулся, только когда поезд въехал на мост через реку Колорадо. Иногда ее называют границей Патагонии, и действительно, мы ничего не увидели на другом берегу. Ничего там нет – как мне объяснили, это являлось главной чертой Патагонии. Но я видел за окном бескрайние травянистые равнины и стада, пасущиеся под безоблачным небом. На протяжении нескольких часов картина оставалась неизменной: трава, стада, небо. И еще здесь было холодно. Городки были маленькие, не более чем группки деревенских домов под плоскими крышами, быстро исчезающие вдалеке.
Миновало одиннадцать часов, когда мы подъехали к городу Кармен-де-Патагонес на северном берегу Рио-Негро. На другом конце моста находилась Виедма. Вот эту реку я бы действительно счел границей между плодородными областями Аргентины и пыльными пустошами Патагонского плато. Хадсон начал свою книгу с описания этой речной долины, и несоответствие названия этой местности напомнило мне ту же закономерность, отмеченную еще в Мексике. «Реку явно по ошибке назвали Кузар-леофю, или Черной рекой на языке аборигенов, – пишет Хадсон, – если только такой эпитет не подразумевает чрезвычайно бурное и опасное течение. На вид она совсем не черная… Вода, проделав свой путь с Анд через целый континент камня и гравия, удивительно прозрачная, с оттенком чистой морской зелени». Мы остановились на северном берегу на станции, притулившейся на высоком речном обрыве. Леди под навесом торговала алыми яблоками – по пять штук. Она напомнила мне леди с благотворительной распродажи где-нибудь на сельской ярмарке в Вермонте: волосы скручены в узел, румяные щеки, коричневый свитер и теплая юбка. Я купил у нее яблок и спросил, не патагонка ли она. Да, ответила она, они выросли в этих местах. А потом добавила:
– Какой приятный денек!
Было солнечно, и ледяной ветер налетал на кроны черных тополей. Мы опаздывали не меньше, чем на час, но я нисколько не расстраивался. На самом деле опоздание было мне на руку: я должен был сойти с этого поезда в Якобаччи совершенно в дурацкое время: час тридцать ночи. Поезд на Эскуэль отходил только в шесть вечера, а значит, мне было совершенно все равно, когда мы доберемся до Якобаччи.
Окрестности Кармен «являют при свете яркого солнца» [65]65
Перевод С. Л. Соболя.
[Закрыть], как писал Чарльз Дарвин, попавший сюда на «Бигле», «довольно живописную картину». Однако он нашел этот город запущенным. «В этих испанских колониях в отличие от наших британских нет никаких основ для роста».
Мы пересекли реку. Хотя она имела в ширину лишь несколько сот метров, но даже опыт, приобретенный в недавнем путешествии по Южной Америке, не притупил остроту произведенного ею эффекта. На дальнем берегу мы попали совершенно в другую страну. Сплошная бурая пустошь, покрытая песком и гравием, без единого клочка тени. За спиной, в Кармен-де-Патагонес, на лугах пасся скот, росли тополя, и трава была зеленой. Но за Виедмой трава исчезла. Лишь колючие кустарники да пыль, и лишь однажды парочка пыльных смерчей поднялась рядом с путями и унеслась за горизонт.
Я сидел в вагоне-ресторане за обедом. Торговец пластиковой посудой, направлявшийся в валлийское поселение в Трелеве, небрежно махнул рукой в сторону окна и заметил:
– Их будет все больше и больше с каждым разом, всю дорогу до Якобаччи.
Поначалу вы могли бы по ошибке принять эту местность за плодородную зону. На горизонте тянулась яркая полоса зелени с купами кустов. Примерно на половине этого расстояния зелень приобретала желтоватый оттенок с отдельными подозрительно бурыми участками. И только вблизи, вдоль железнодорожного полотна, вы могли разглядеть причину такой ошибки: это мелкая листва жалких скудных колючек создавала такой обманчивый зеленый цвет. На самом деле все эти пространства покрывали только бесплодные полуживые колючки. Им каким-то чудом удавалось пустить корни в бурый песок, а кроме них, здесь удерживались одни лишайники да грибы. Даже самая сорная трава не выживала в таких условиях. Птицы держались слишком высоко, чтобы их можно было определить. Насекомые отсутствовали вовсе. И еще здесь ничем не пахло.
А ведь это было только начало Патагонии. И мы все еще не удалились от океана, двигаясь вдоль берегов залива Сан-Матиас. Трудно было поверить, что море где-то здесь, совсем рядом, хотя вскоре после обеда я разглядел клочок синей воды. Сначала его можно было принять за озеро, но он все рос и рос, пока не превратился в Атлантический океан. Земля оставалась такой же бесплодной: соль, попадавшая сюда с приливами, сделала ее еще более непригодной для жизни.
Мы проезжали мимо деревень, обозначенных на карте как города, но явно не заслуживающих такого названия. Ну разве города бывают такими? Полдюжины приземистых потрепанных непогодой домишек, причем три из них уборные. Четыре развесистых дерева, хромая собака, несколько цыплят, и такой сильный ветер, что женские панталоны, сушившиеся на веревке, поднялись параллельно земле. Иногда прямо посреди пустошей мелькали одинокие домишки из самана или необожженных кирпичей. Непонятно, как вообще они стояли: на вид не прочнее карточных домиков. А эта изгородь из жердей и веток – что она защищает? И куда они все тут подевались? Трудно было понять, кто и зачем вообще строил эти дома.
Мы приехали в Сан-Антонио-Оэсте, маленький город на берегу синих вод залива Сан-Матиас, казавшийся настоящим оазисом. Здесь с поезда сошло около сорока пассажиров, чтобы на автостанции пересесть на автобусы до городов, расположенных дальше на побережье Патагонии: Комодоро и Пуэрто-Мадрин. Узнав, что стоять мы здесь будем еще долго, я вышел из вагона и прогулялся под порывами ветра.
Из окна вагона-ресторана высунулся официант:
– Вы куда едете?
– Эскуэль.
– Нет!
– Виа-Якобаччи.
– Нет! Тот поезд вот такой маленький! – И он показал на пальцах.
В Штатах и Мексике я предпочитал не говорить людям, куда я направляюсь, чтобы не смущать их без надобности. Потом, уже в Южной Америке, я стал говорить о Патагонии: это воспринималось с вежливым молчанием. Но теперь, чем ближе я подъезжал к Эскуэлю, тем дальше он мне казался, и сейчас он вообще как будто удалился на край света. Я понял, в чем дело: в таком месте никто не захочет заканчивать свой путь. Эскуэль – точка, где путешествие может только начаться. Но ведь я с самого начала точно знал, что не собираюсь писать о своем пребывании в Эскуэле: для этого мне потребовалось бы искусство миниатюриста. Меня гораздо больше интересовал сам процесс движения и попадания в конечную точку в ореоле романтических расставаний. И я попал сюда, просто сев на поезд вместе с бостонскими обывателями, вскоре покинувшими меня, чтобы пойти на службу. А я остался, и вот теперь я был в Сан-Антонио-Оэсте, в патагонской провинции Рио-Негро. Само путешествие несло удовлетворение, однако пребывание на этой станции – скуку.
Наконец мы двинулись дальше на юго-запад и оказались в провинции Чубут. Пейзаж окончательно утратил зеленые краски, даже в прежней обманчивой форме. Корявые колючие кусты встречались все реже, и на них оставалось все меньше листьев: превалировали разные оттенки бурого и серого. Под ними кое-где прятались какие-то мелкие растения, цветом и формой напоминавшие кораллы. Частицы почвы были не настолько мелкими, чтобы из нее можно было слепить глиняные кирпичи. Редко-редко попадались дома, но теперь они были сложены из бревен, и было тем удивительнее видеть бревна в таком месте, где деревьев нет и в помине. Хадсон, да и другие путешественники по Патагонии, рассказывают об изобилии птиц. У Хадсона описаниям птичьих песен посвящены целые страницы, но я до сих пор видел только воробьев-переростков да одинокого ястреба. Предполагалось, что здесь должны водиться журавли, цапли и даже фламинго, но когда я посетовал на это вслух, то живо напомнил себе мистера Торнберри из Коста-Рики («Где же попугаи и мартышки?») и прекратил попытки их увидеть. Пустота этих пейзажей была просто поразительна. Борхес назвал их унылыми. Но уныние – и то было для них слишком много. Здесь вообще трудно было подобрать эпитет. Это было полное отсутствие основы для каких бы то ни было мыслей. Пустыня – это первозданная канва, и именно ваша мысль и ваши слова придают ей настроение, которое в свою очередь порождает миражи и оживляет пустыню. Но у меня не было никаких мыслей: пустыня оставалась пустой, так же как и мой разум.
Тончайшая пыль просачивалась через окна и опускалась на пол в коридоре и на мебель в холле в середине спального вагона. Там сидели несколько человек, но они расположились возле самой стены, где пыли почти не было. До них было примерно два метра. Я никогда особо не обращал внимания на пыль, но эта показалась мне какой-то очень неприятной. Она находила способ проникнуть даже через плотно закрытые двери и рамы и заполонила собой поезд.
Однако в пути меня поджидало и несколько сюрпризов. Я уже окончательно отчаялся увидеть в Патагонии что-то живое, когда возле станции «Валчета» мы проехали мимо полосы тополей, высаженных по краю виноградника. Представляете, виноградник посреди этой пустыни и рядом с ним яблоневый сад. Маленькая речушка, протекавшая через Валчету, объясняла это чудо – она текла сюда с юга, с плато на склонах вулкана. Однако Валчета была деревней, и, судя по всему, другие деревни, расположенные дальше на восток от нее, тоже были обязаны своим существованием этому потоку, стремившемуся на север. Они стояли там, где можно было выкопать колодцы.
Я выскакивал на платформу буквально на каждой остановке в надежде вдохнуть свежего воздуха. Но по мере того, как день клонился к вечеру, становилось все более прохладно, пока не стало откровенно холодно. Пассажиры постоянно жаловались на холод, они привыкли к духоте Буэнос-Айреса. Они по-прежнему сидели, закутавшись в пледы, в маленьком холле, и некоторые пытались закрыть рот платком.
– Какая погода в Барилоче?
– Дождливо, очень дождливо.
– О, сэр, это не может быть правдой! Вы слишком жестоки!
– Ну хорошо, там хорошая погода.
– Я так и знал. Барилоче – такое приятное место. И мы будем там утром во вторник!
Все они запаслись фотоаппаратами. Я едва не расхохотался, подумав о том, что они взяли фотоаппараты, чтобы делать снимки в пути. Подумайте сами, какая грандиозная идея! Вы видите что-то выходящее из ряда вон и тут же фиксируете это фотоаппаратом: грязную лужу, по которой идет рябь от ветра. К семи часам солнце стало особенно ярким и низко опустилось на небосклоне. На несколько волшебных мгновений оно чудесным образом осветило уродливые полуживые колючки, отбросившие длинные причудливые тени на равнину, и пейзаж показался мне знакомым. Это была бурая выветренная земля, изображаемая обычно на последних страницах Библии. «Палестина» – написано под этими рисунками или «Святая земля», и вы видите: пыль, высохшие колючки, синее небо, камни.
На этот раз я ужинал в компании молодой четы, только что побывавшей в Бразилии. Они были в восторге от Буэнос-Айреса, и я подумал, что у них медовый месяц. Солнце садилось, небо поражало яркой синевой и желтизной над темной равниной, и мы только что остановились у платформы на станции «Министеро-Рамос-Мексиа». Ее не было на моей карте. Женщина говорила непрерывно: они превосходно позавтракали в Бразилии, там было очень много черных, и все ужасно дорого. За окном, на платформе «Министеро», мальчишки торговали орехами и виноградом.