Текст книги "Старый патагонский экспресс"
Автор книги: Пол Теру
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)
– Сделайте милость, – ответил я. Его манеры были безупречны, голос мягок, а одежда выдавала человека, которому все равно, подходит ли к костюму его галстук. Он говорил так просто и задушевно, что я принял его за священника.
– Я был иезуитом, – сказал он. – Вот уже пятнадцать лет, как я получил свой сан. Я проходил послушание в Ирландии и Риме, а когда меня рукоположили, поехал в Штаты. Некоторое время я был миссионером в Эквадоре, а потом меня отозвали в Нью-Йорк. Я часто бывал в Белфасте – там осталась моя семья. Это было очень плохо в семьдесят втором – «Кровавое воскресенье» и жестокость британцев [42]42
«Кровавое воскресенье» – события 30 января 1972 года, произошедшие в районе Богсайд североирландского города Дерри. В тот день солдаты 1 – го батальона парашютного полка Великобритании под командованием подполковника Дерека Вилфорда и капитана Майка Джексона расстреляли демонстрацию местных жителей, пришедших на марш Ассоциации в защиту гражданских прав Северной Ирландии.
[Закрыть]. Моего брата ранили, у моей сестры сожгли дом. Я был потрясен до глубины души. «Возлюби ближнего» – одна из заповедей, но как я мог возлюбить ближнего после всего, что увидел? Конечно, это не свалилось на меня в одночасье, это пришло постепенно. Я всегда был тверд в вере, но после той поездки не смог подавить сомнения. И когда вернулся в Нью-Йорк, то пришел к епископу и попросил отпуск на шесть месяцев. Вы же понимаете, это вполне нормально. Ведь священники тоже люди. Они могут иногда выпить лишнего, и у них бывают человеческие проблемы, им тоже требуется время, чтобы прийти в себя. В отпуске мне не нужно было самому служить мессу, только прислуживать на ней. Вы понимаете, что я имею в виду.
Мой епископ был ошарашен. Он не мог поверить, что я обратился к нему с такой просьбой. Он признался, что давно составил список ненадежных служителей церкви. Он действительно имел такой список – тех, кто, по его мнению, рано или поздно все равно откажется от пострига. Забавно – меня в этом списке не было. Тем не менее он дал мне отпуск на шесть месяцев, как я просил, и сказал на прощание: «Ты еще вернешься».
У меня оказалось полно свободного времени – прислуживать на мессе вовсе не обременительно. Вот я и решил поработать страховым агентом. И я оказался очень хорош в своем деле! Я продавал страховые полисы по всему Нью-Йорку. Наверное, тут пригодился опыт священнослужителя, ведь, если предлагаешь кому-то застраховать свою жизнь, ты должен вызывать доверие. Деньги меня не интересовали. Мне было интересно встречаться с людьми, наблюдать за ними, когда они у себя дома. И ведь им было невдомек, что я священник. Для них я был простым торговцем, предлагающим свои полисы.
К концу шестого месяца я пришел к епископу и попросил еще об одном отпуске на шесть месяцев. Он был удивлен – о да, и еще как! – но ведь меня не было в его списке. Он даже улыбнулся мне и повторил: «Я знаю, что ты вернешься».
Но я знал, что этого не будет.
Это ведь совсем несложно – быть священником, не так ли? Впрочем, откуда вам знать! Но поверьте, это просто. Обо всех ваших нуждах уже позаботились. Не надо платить за квартиру, не надо покупать продукты. Не надо готовить, не надо делать уборку. Вы все получаете даром. «Вам не нужна машина, святой отец?» «Святой отец, вот тут для вас кое-какие мелочи!» «Мы можем чем-то помочь, святой отец? Вы только скажите!» Я не хотел всего этого, и я не хотел снова продавать полисы – в какой-то степени это тоже напоминало труд священника. Я не мог вернуться домой, но не мог и оставаться в Нью-Йорке. Я знал одно: мне надо куда-то уехать.
Я в последний раз побывал в Белфасте, повидался с родными, и политическая обстановка там была еще хуже, чем прежде. Мой брат поехал проводить меня на самолет, и, пока мы шли к месту посадки, я подумал: ты никогда меня больше не увидишь. Это был самый тяжелый поступок в моей жизни. Это было даже тяжелее, чем отказаться от сана, – повернуться спиной к брату и подняться в самолет.
Я сразу отправился в Эквадор. Я был здесь счастлив, и у меня еще есть здесь друзья. С тех пор минуло пять лет. Я женился на здешней женщине. Я никогда не был так счастлив за всю мою жизнь. У нас растет малыш, ему четырнадцать месяцев, и второй на подходе – вот почему сегодня моя жена не со мной.
Хожу ли я в церковь? Конечно, хожу. Я отказался от сана, но не отказался от веры. Я никогда не пропускаю мессу. Я бываю на исповеди. Вы должны понять: на исповеди я говорю не со священником, я говорю с Богом. Я приехал сюда по делу. Это не очень важное дело, но я пробуду здесь какое-то время.
Самое трудное для меня – ни с кем не делиться этим. Ну как прикажете сказать: «Я отказался от сана. Я женился. У меня дети»? Никто ничего не знает. Моя мать будет в ужасе. Но случились смешные и странные вещи. Несколько лет назад я получил письмо от сестры. Она написала: «Мы поймем, если когда-нибудь ты решишь перелезть через стену». Почему она так написала? А на прошлое Рождество другая моя сестра прислала мне немного денег. «Они тебе могут понадобиться» – вот что она написала. Раньше ей и в голову бы такое не пришло, ведь священник не нуждается в деньгах! Но я не смею встретиться с матерью. Думаю, я всегда брал на себя боль других людей, чтобы избавить их от боли. Поймет ли меня моя мать? Мне не дано постичь глубину ее понимания. Вы понимаете, что я имею в виду. Это неправильно. Я грежу о том, как побываю дома. Мне все время снится, как я приехал в Белфаст. Я вижу свой старый дом и поднимаюсь на крыльцо. Но я не смею войти, я застываю на ступеньках, и мне приходится уйти. Я вижу этот сон каждую неделю.
О да, я все время переписываюсь с ними. Мои письма о моей жизни в Эквадоре, о приходе и всем таком – это настоящие произведения искусства. И ни одного слова правды. Я знаю, что братья и сестры поймут меня, но это убьет мою мать. Поймите, ведь ей уже за восемьдесят. Она так хотела, чтобы я стал священником. Она жила ради меня. Но как только она скончается, я немедленно все брошу, чтобы вернуться в Белфаст, я в тот же день сяду на самолет. И это ранит меня больнее всего. Что она не может знать обо мне правду. И я никогда больше не увижу ее.
Вы считаете, что мне бы следовало обо всем ей написать? Хотел бы я набраться решимости, но у меня не поднимается рука. Знаете, что я скажу вам, Пол: напишите лучше вы. Из этого получится неплохая история, правда?
Для этого ирландца индейцы были народом, порабощенным судьбой, лишенным малейшего шанса что-то изменить. Для Хорхе Икацы индейцы являлись носителями культуры. Для моих дальних родственников Нореро индейцы обладали несомненными достоинствами и славным прошлым. Для подавляющего большинства прочих людей индейцы были лесорубами и водоносами, то есть неотесанной деревенщиной.
В Гуаякиле мне пришлось услышать и другую точку зрения. Мистер Медина был довольно чопорным и надутым эквадорцем с тонкими усиками и холодным взглядом серых глаз. Его галстук был туго затянут, брюки превосходно отглажены, носки туфель отполированы до блеска и очень острые, так что трудно было поверить, будто под этими клювообразными черными остриями помещаются обыкновенные пять пальцев. Мы разговорились по поводу обилия крыс. Он заявил, что, хотя многие предпочитают травить крыс или ставить на них ловушки, есть гораздо более действенный метод. Вы используете очень тонкий писк, который не способно уловить человеческое ухо. Этот звук прекрасно прогоняет крыс – они его не выносят. Местные мукомольни были оккупированы полчищами крыс, пока не придумали этот звук – кажется, мистер Медина назвал его «сонаром», – и крысы исчезли. Иногда, если крыса попадает в запертое помещение, где раздается этот звук, на следующее утро ее находят дохлой – писк доводит ее до смерти.
– А меня доводят до смерти музыкальные автоматы, – признался я. – Особенно в Эквадоре.
– Человек не может услышать этот звук, – возразил он, – разве что у женщин иногда возникают головные боли. Жаль, что такого приспособления нет для индейцев.
– Какая дружелюбная идея, – заметил я.
– Все проблемы Эквадора – это расовые проблемы, – сообщил он мне с холодной улыбкой. – Индейцы ленивы от природы. Это не ваши индейцы в США. Да, некоторые из них могут постричься и начать работать, но их совсем немного. В Эквадоре нет бедных, здесь есть только индейцы. Они неграмотны и никчемны.
– Но почему бы вам не дать им тогда образование? Организуйте школы, наймите врачей. Тогда им незачем будет толкаться в Квито и Гуаякиле, они просто пытаются найти в городах то, чего лишены в глубинке.
– Они сами не понимают, зачем явились в Гуаякиль. Они не знают, что им здесь делать. Кто-то продает какие-то мелочи, кто-то попрошайничает, кто-то даже работает, но все они потеряны. Они потеряны навсегда.
– Даже до того, как пришли испанцы?
– Несомненно. Империю инков переоценивают.
– И кто с вами согласится? – удивился я.
– Со мной согласно большинство людей, просто они боятся в этом признаться. И вы тоже согласитесь со мной, если поживете здесь подольше. Инки – кем они были на самом деле? У них не было ни великой культуры, ни литературы, ничего! Это не впечатлило испанцев, это не впечатляет меня даже сейчас. Я вообще не понимаю, о чем толкуют все эти люди, которые носятся с их горшками и масками. Разве они не видят, насколько грубы и нелепы эти штуки? Инки даже воевать не умели, они не выстояли против испанцев. Их просто переоценивают.
Я напомнил, что испанцы явились сюда в разгар гражданской войны. Атакуальпа узурпировал трон инков у своего брата. А их подданные оказались фаталистами: они поверили, что испанцев наслали на них в наказание. Чтобы покорить народ, который уже считает себя осужденным, не надо большого труда.
– Это раса дегенератов, – утверждал мистер Медина.
– Инки разработали такую систему социальной поддержки, о которой Эквадор может только мечтать.
– Они уже тогда были тем, что вы видите – ленивым народом с иным менталитетом.
– Иным, то есть не таким, как ваш?
– И как ваш. А вся эта болтовня об инках в Эквадоре – пол мая чушь. История Эквадора – это история испанцев, а не история индейцев.
– Что-то уж слишком похоже на эпитафию, – сказал я. – И на чью же могилу вы ее поместите?
Мистеру Медине явно надоела моя тупость. Он сплел пальцы, побарабанил по столу и изрек:
– Вам известно, что такое фетишизм? Вот это и есть их религия – фетишизм! Им непременно надо либо видеть статую, либо приложиться к кресту. Это пришло от их собственной религии, и смотреть на это тошно. Они не верят в то, чего не могут увидеть. Вот почему они так любят прикасаться к святыням и вечно торчат в храмах.
– Люди торчат в храмах и в Бостоне, и в Массачусетсе, – заметил я.
– Останьтесь в Гуаякиле, – отрезал он. – И вы сами передумаете.
Но я так и не смог найти ни одного повода, чтобы остаться в Гуаякиле. Кроме того, для меня было заказано место на «Аутоферро». Мне сообщили, что если я вернусь в Квито, то смогу на «Аутоферро» приехать назад, в Гуаякиль, и оттуда полететь в Перу. Я решил так и сделать на следующий день, но именно воздушное путешествие до Квито напомнило мне, как я не люблю эти бесцельные перелеты, отмеченные небрежным взглядом в иллюминатор: «Под нами простирались зеленые складки обработанных полей и игрушечные города, разбросанные по склонам Анд…» Нет, что угодно, только не это! Если уж я буду путешествовать, то исключительно по земле, где каждое место и каждый пейзаж обладают собственным запахом. И я знал, что мои описания того, что я увижу из окна самолета, будут не больше похожи на правду, чем лунный пейзаж.
В Квито люди, с которыми я познакомился всего неделю назад, приветствовали меня как старинного друга. Непостоянство обстановки во время путешествия часто ускоряет развитие дружеских отношений и очень быстро делает их необычно близкими. Но это только усугубляет положение, если вы не хотите опоздать на поезд. Впрочем, не следует воспринимать последние фразы как стыдливо завуалированное описание неожиданной страсти, задержавшей меня в пути. («Еще один день, любимый, а потом ты волен уехать и разбить мне сердце…») Ничего подобного. Все было проще и невиннее, но тем не менее это означало задержку. Я легко расстаюсь с чужими людьми, но друзья всегда забирают больше внимания и заставляют чувствовать себя виноватым. Гораздо проще путешествовать в гордом одиночестве, покручивать усы, дымить трубкой и на рассвете навсегда покидать очередной город. А в Южной Америке имелась серьезная географическая проблема, которую поймет лишь тот, кто находится в пути: задержка означала очередной обман. Все без конца жалуются на варварство в этих местах, но мне так и не довелось ни разу столкнуться здесь с настоящим варварством.
– Эквадор – приятная страна, маленькая и уютная, – сказал мне на прощание писатель В. С. Притчетт. Так оно и было, и я был уверен, что стоит мне обернуться (ибо я наконец-то получил на руки свой билет на поезд), «Аутоферро» уйдет без меня.
Глава 16. Поезд до Сьерры
Этот симпатичный кремовый полустанок в Лиме назывался «Десампарадос», то есть «отвергнутый». Но слово казалось не более чем глупой шуткой вплоть до того момента, пока поезд до Сьерры не пересек долину Чосика и не начал карабкаться по красноватым склонам ущелья Римак. Здесь пассажирам стало дурно. Недомогание, мучавшее меня в Боготе, и постоянная тошнота в Квито ясно говорили о том, что я весьма вероятный кандидат на горную болезнь. Преодоление горного перевала в Тиклио стало для меня пыткой не только из-за крутых подъемов, но и из-за физических симптомов. Я ужасно страдал, пока мы поднимались на Анды, и думал, что ни один другой железнодорожный переезд невозможно описать одним словом: тошнотворный.
Железнодорожники Перу грозили забастовкой, но пока это оставалось не более чем слухом, смутной угрозой, таившейся между строк граффити, покрывавших оштукатуренные стены храмов и монастырей: «Долой империалистов и эксплуататоров!», «Поддержите железнодорожников!» и «Больше денег!». То и дело в этих огромных надписях мелькало слово «забастовка», но испанское слово, обозначающее забастовку («баста»), означает также и отдых после тяжелой работы, так что лозунги, распространившиеся по Лиме, можно считать и призывом «Отдыхай!». Если бы железнодорожники оказались какими-то недостойными разгильдяями, воспользовавшимися политическим настроением ради собственных раздутых требований, я бы имел основания надеяться на то, что забастовку предотвратит вмешательство каких-нибудь сладкоречивых переговорщиков. Но это не был какой-то глупый спектакль: железнодорожники – впрочем, заодно со всеми рабочими Перу – получали чудовищно низкую заработную плату. Во всех прочих странах Латинской Америки любые провокации и даже малейшие проявления недовольства не допускались. Если не проходил фарс с выборами, полиция с армией всегда одерживали верх. Перу, некогда золотое королевство, распростертое на третью часть континента, пережило полный крах и все еще не оправилось настолько, чтобы внушить хотя бы малейшую надежду недовольным рабочим. Немного больших городов в мире выглядели так убого и угнетающе, как Лима. Она напомнила мне Рангун: та же жара, реликты колониального периода и трупная вонь; парады имперских войск давно покинули эти улицы, оставив зрителей прозябать в нищете и молить о подаянии. Даже в Мехико слова «некогда важный испанский город, известный своими памятниками архитектуры» заставляли меня замирать от волнения при мысли о том, что мне предстояло увидеть. Но еще ни в одном городе я не видел такого упадка, как в Лиме. Подобно оскверненной могиле, где бросили разлагаться жалкую мумию потрепанного национализма и где лишь жалкие остатки религии служат последней опорой в надежде обрести довольство в потусторонней жизни, Лима, символизирующая все Перу, являла собой циничный пример бездарного правления. Официальные выступления правительства были вялыми и полными самооправданий, и это лишь усугубляло гнев железнодорожников, чувствовавших себя преданными и обманутыми.
Я чувствовал, что, раз начавшись, забастовка будет тянуться здесь без конца, а потому покинул Лиму на поезде до «Гуанкайо» при первой же возможности. С этой железнодорожной станции высоко в горах я собирался отправиться дальше через Айякучо до Куско, чтобы затем начать долгий спуск с Анд через Боливию и Аргентину к той точке, где железная дорога кончается в Патагонии. Это был слишком поспешный план, но откуда мне было знать, что всего через три дня я снова вернусь в Лиму и буду искать другой способ попасть в Куско?
За железнодорожным вокзалом текла река Римак. В семь утра было совсем темно. Небо начинало сереть по мере того, как солнце выползало над краями Анд. Песчаные барханы на окраинах делали Лиму похожей на город в пустыне, раскинувшийся на раскаленном плато. Хотя до Тихого океана было всего несколько миль, ландшафт был слишком плоским, чтобы можно было увидеть на горизонте море, и за весь день оттуда не долетело ни малейшего ветерка. В Лиме очень редко идет дождь. В противном случае хижины – несколько тысяч хижин – в растянувшихся вдоль берега Римака трущобах нуждались бы в крышах. Эти хижины в «новом поселке» (это такой перуанский эвфемизм), помимо отсутствия крыш, запомнились мне еще одной особенностью: их стены были сплетены из бамбука и тростника. То есть в итоге получались тесные хлипкие корзинки, открытые солнцу и звездам и ютившиеся вдоль берегов реки. Ее воды оставались мутными и бурыми от нечистот на многие мили от города. Люди мылись прямо в реке, они пили эту воду и готовили на ней пищу. А когда подыхали их собаки или они потрошили курицу, река принимала их бренные останки.
– Не то, чтобы они слишком часто едят куриц, – добавил один перуанец в поезде. Он пояснил, что река для них является и источником жизни, и канализацией.
Глядя из окна поезда на отвесные скалы на дальнем конце плато, трудно было себе представить, что наш путь лежит именно туда: они казались слишком высокими, слишком безжизненными и неприступными. Долины отсюда выглядели не более чем темными вертикальными щелями без малейших признаков присутствия деревьев или людей. Выжженные солнцем начисто от всякой растительности, они вздымали свои голые округлые бока. На протяжении двадцати пяти миль горы все еще казались невероятно далекими, поезд развил какую-то космическую скорость и весело катился вдоль реки, пока не остановился в Чосике. Через пять минут движение возобновилось, но ни разу за эту поездку мы больше не передвигались столь стремительно.
Мы въехали в ущелье и начали зигзагами подниматься по его склону. Это не было горной долиной. Это была прорезь в утесах, такая узкая теснина, что здесь негде было разгуляться эху, и грохот дизельного двигателя не успевал отразиться от стены, чтобы долететь до противоположной. По расписанию прибытие в Гуанкайо намечалось на четыре часа. Все утро мне казалось, что мы прибудем раньше, но к обеду поезд уже еле тащился, заставляя сомневаться в том, что мы увидим Гаункайо хотя бы до вечера. И задолго до Тиклио у меня появились первые признаки горной болезни. Я страдал не один: многие пассажиры, в том числе и индейцы, заметно побледнели.
Это начинается как расстройство зрения и легкая головная боль. Я встал у дверей, чтобы подышать прохладным горным воздухом. Меня одолела слабость, и пришлось сесть на место. Если бы поезд не был полон, я бы просто улегся на лавку. Еще через час я начал обливаться потом и, хотя сидел не шелохнувшись, сильно задыхаться. В сухом воздухе пот испарялся моментально, и меня колотил озноб. Остальные пассажиры вели себя вяло, они понурились на своих местах, никто не разговаривал, никто не ел. Я достал из чемодана аспирин и разжевал пару таблеток, но это лишь усилило лихорадку, нисколько не повлияв на головную боль. Самое ужасное в таком вот недомогании в пути – сознание того, что, если что-то случится с поездом, например, он сойдет с рельсов, из-за слабости вы не сможете позаботиться о себе. А при мысли о том, что мы едва проехали только треть пути, а Гуанкайо располагается еще выше, – мне стало совсем худо. Я даже представить себе боялся, что буду чувствовать на такой высоте.
Я хотел было сойти с поезда в Матукане, но в этой Матукане ничего не было кроме нескольких коз и индейцев да ветхих навесов на каменистых уступах. И вообще ни на одной станции не находилось ничего, что обещало бы мне приют или отдых. А горная болезнь продолжала свое гнусное дело, окончательно превратив в пытку мероприятие, замышлявшееся как созерцание череды безумно красивых пейзажей. Я никогда в жизни не видел таких головокружительных обрывов и не ездил по такому крутому серпантину. Ну что за несправедливость: в таком божественном окружении первозданной красоты чувствовать себя хуже последней собаки? Если бы мне только хватило сил сосредоточиться на окружающем, я бы ослеп от восторга. Но в данных обстоятельствах непревзойденная красота превратилась лишь еще в один раздражающий фактор.
Горы окрасились в бледно-розовые тона с темными пятнами провалов и ущелий и стали похожи на фантастические изящные морские раковины. Чувствовать себя посреди такого великолепия отвратительно больным, беспомощно распластанным на сиденье и едва способным различать алые всполохи солнечных лучей на гранях утесов, причудливо менявших свои очертания прямо на глазах, было столь жестокой пыткой, что я готов был навсегда связать в сознании самую возвышенную красоту с самой непереносимой болью. Ведь именно эти пейзажи, от которых невозможно было оторвать взгляд, являлись причиной моих страданий. Постепенно у меня разболелись зубы, особенно один коренной ныл так, словно нерв поджаривали на медленном огне. Я понятия не имел о том, как может незаметный до сих пор дефект в зубе внезапно дать о себе знать на большой высоте. Видимо, в разреженной атмосфере воздух, наполнявший микроскопическую полость, расширился и теперь давил на нерв, причиняя острейшую боль. Я слышал, что однажды во время быстрого снижения кабина самолета разгерметизировалась и от резкого падения давления у штурмана буквально взорвался зуб.
Некоторых пассажиров стало тошнить. Они ничего не могли с этим поделать, и оттого вид у них был еще более смущенный и несчастный. Однако их рвало на пол, их рвало в окна, и оттого мне стало совсем тошно. Я заметил, что несколько человек вдруг побежали в конец вагона. Я решил, что они хотели выскочить в тамбур, чтобы их вырвало там, но они скоро вернулись с баллонами. Баллонами?!А они тем временем уселись, зажали носы и стали дышать ртом через горлышко баллона.
Я встал и на непослушных ногах проковылял в хвостовой вагон, где какой-то перуанец в рабочем халате наполнял баллоны кислородом. Он раздавал баллоны несчастным пассажирам, которые жадно поглощали их содержимое. Я вернулся на свое место и обнаружил, что после нескольких глотков кислорода одышка прошла, а голова очистилась.
В нашем спасенном кислородом вагоне сидел один парень. Он тоже держал баллон с кислородом, а на голове у него была красивая шляпа с лентой, украшенной орнаментом инков.
– Если бы я знал, что такое случится, ни за что бы не сел на этот поезд, – сказал он.
– Вы в точности высказали мою мысль.
– Ох, зато кислород – это вещь! Никогда так дерьмово себя не чувствовал!
Мы дружно припали к баллонам.
– Вы из Штатов?
– Из Массачусетса, – кивнул я.
– Я из Миннесоты. Долго пробыли в Лиме?
– Один день.
– Ну, это еще ничего, – сказал он. – Я там проторчал месяц. Самое жалкое место в Южной Америке. Говорят, Куско еще хуже. Наверное, я еще месяц проведу там, а потом вернусь в Лиму – наймусь на корабль, – он взглянул на меня. – А вы не дурак, раз оделись так тепло. Мне бы тоже не помешала такая куртка. У меня в Лиме остались все вещи. В Гуанкайо надо будет купить свитер, их там вяжут. Можно купить за гроши настоящую альпаку. Господи, ну и дерьмово же мне!
Мы въехали в туннель. Конечно, это был далеко не первый туннель на нашем пути, однако этот был необычайно длинный и отличался от прочих еще и тем, что находился на высоте 15 848 футов. Поезд так грохотал в замкнутом пространстве, что мне стало еще хуже. Я выжал последний глоток кислорода из своего баллона и сходил за новым.
– Меня как будто выблевали, – признался парень из Миннесоты. В желтушном отсвете вагонных ламп, в своей широкополой шляпе, надвинутой на глаза, он выглядел – краше в гроб кладут. Я наверняка смотрелся не лучше. И все же в тот момент, когда поезд вырвался из туннеля Галера, я почувствовал уверенность, что сумею выжить даже в Гуанкайо.
– А этот корабль, – спросил я, – на который вы собираетесь наниматься? Куда он пойдет?
– Домой, – ответил он. – Я возвращаюсь в Штаты. И мне повезло, что я вернусь в конце апреля. Ужасно хочу застать весну в Миннесоте.
– Там так же красиво, как здесь?
– Там гораздо красивее.
Мы взобрались на такую высоту, что могли увидеть практически все Анды в их суровом великолепии, в некоторых местах обзор простирался буквально на сотни миль. Это не были отдельно стоящие горные пики, скорее скопления вершин, которые, как это ни странно, казались в отдалении более светлыми. Я спросил парня из Миннесоты, как он собирается попасть в Куско. Наверное, за месяц, проведенный в Лиме, он успел собрать больше информации, чем я. Он сказал, что там ходит автобус и, если я хочу, можно поехать вместе. По его сведениям, билет был недорогой, вот только иногда на путь до Куско уходит четыре-пять дней, в зависимости от состояния дороги. В сезон дождей дорога через Айякучо может быть опасной.
В Ла-Оройя, где железнодорожный путь разветвлялся – вторая ветка уходила на север, к рудникам Серро-де-Паско, где добывали олово и медь, – была длительная стоянка. На платформу сбежались маленькие попрошайки, а пассажиры запасались продуктами. Я не в силах был ходить и предпочел посидеть на скамейке и попытаться что-нибудь съесть. Индейцы торговали своим рукоделием – пестрыми одеялами и пончо, а еще пригорелыми лепешками и мясом. Я едва заставил себя выпить чашку отвратительного чая и проглотил еще таблетку аспирина. Мне захотелось скорее вернуться в поезд к спасительному баллону с кислородом.
Мы уже сидели в вагоне, когда на платформу приковыляла старая индеанка. Она тащила целых три узла: одежду, пачки засаленных газет, керосиновую лампу. Я помог ей взобраться в вагон. Она поблагодарила меня и сказала по-испански, что едет до Гуанкавелики, это в нескольких милях от Гуанкайо.
– А вы куда едете?
Я сказал ей и поинтересовался, говорят ли у них на кечуа, языке инков.
– Да, – ответила она. – Это мой родной язык. Здесь все говорят на кечуа. Вы сами увидите в Куско.
Остаток дня поезд едва тащился до Гуанкайо, и чем дальше мы взбирались в горы, тем больше я поражался искусству тех, кто проложил эту дорогу. Общеизвестно, что автором проекта был американец Генри Мейггс, но не он, а гражданин Перу, Эрнесто Малиновски, претворил проект в жизнь. Мейггс составил проект, получил под него деньги, заложил начало дороги в 1870 году и надзирал за работами до своей смерти в 1877 году. Но потребовалось еще двадцать лет упорного труда, чтобы дорога дошла до Гуанкайо. А трансандская ветка, от Гуанкайо до Куско, была спроектирована в 1907 году, но так и не была проложена. Если бы это случилось, мое прибытие в этот грязный город стало бы не таким мрачным. А теперь я был слишком болен и измучен, чтобы куда-то пойти. Меня хватало лишь на то, чтобы дрожать от озноба, лежа на кровати прямо в теплой куртке, и читать поэмы и медитации Джона Дана. Это немного утешало меня в холодную и несчастную ночь в Андах: «Коль скоро болезнь является величайшим несчастьем, то величайшим несчастьем в болезни является одиночество; когда болезнь заразна настолько, что отпугивает даже тех, кто должен прийти на помощь по велению долга; даже врач не приходит к такому больному. Одиночество является пыткой, которая не грозит нам даже в аду» [43]43
Джон Дан «Медитация V».
[Закрыть].
Было что-то такое в сырых стенах каждого помещения в этом городе и в уводящих отсюда грязных дорогах, что делало осязаемым чувство заброшенности. Казалось, что здесь сам холодный воздух усугубляет нашу оторванность от мира. Мне не требовалось смотреть на карту, чтобы понять, что я нахожусь на краю вселенной. Однако на следующее утро меня посетила идея. И вместо того, чтобы расспрашивать о дороге на Куско у тех, кто жил в городе, я предпочел отправиться на автобусную станцию, чтобы поговорить с теми, кто только что пересек Анды на автобусе, приехав сюда из Куско. Это предполагало некоторый выбор и немного повышало мне настроение. До сих пор я считал, что есть только один способ попасть в Куско и что я так или иначе буду вынужден им воспользоваться, чтобы пересечь Анды. Однако даже самый небольшой выбор позволит мне самому определить свой путь и остановиться на лучшем варианте, пусть он даже предполагает возвращение назад. Ведь дорога до Гуанкайо оказалась ужасной, а что если следующий отрезок окажется еще ужаснее?
И остаток утра я провел за разговорами с пассажирами, только что сошедшими с автобуса из Айякучо. Большинство из них были не в силах говорить, слишком устав и измучившись от многочасовой поездки, но были и такие, кто рассказал мне, что в пути их задержали дожди и оползни. Им приходилось спать прямо в автобусах, и только двое из тех, с кем я поговорил, направлялись именно в Куско. Почти все приехали сюда автобусом, потому что это был их дом и другого пути сюда не было.
Поблизости от автобусной станции имелся бар. В Перу бары словно перенеслись сюда из Средневековья. Столы в них сколочены из неструганых досок, стены сочатся сыростью, а пол земляной. По ним запросто разгуливают куры и собаки. И хотя здесь торгуют бутылочным пивом, местные жители почему-то предпочитают густое нефильтрованное разливное, ужасно горькое. Его подавали в пластиковых стаканчиках. Оно было практически неотличимо от сорта пива, которое пьют в деревнях Восточной Африки: мутное месиво, нацеженное из грязного бочонка. Стоило мне сделать глоток местного пива в Гуанкайо, и в памяти возникло доброе старое Бунгибайо, Уганда.
– Вы хотите найти самый удобный способ добраться до Куско? – спросил парень в этом баре. Он сказал, что он студент, учится в Лиме и очень надеется, что забастовка все же прекратит этот бесконечный рост цен. – Вы сказали, что только что приехали из Лимы и что не хотели бы возвращаться, потому что это очень далеко, верно? Но на самом деле от Лимы до Куско ближе, чем от Гуанкайо!
– Но ведь Куско прямо за этими горами! – возразил я.
– Вот в этом-то и сложность, а? – Он отхлебнул пива. Я заметил, что он не пьет местный сорт, но, как я, заказал бутылку светлого. – И проще перелететь над ними, чем проехать через них. Утром вы возвращаетесь в Лиму. Покупаете билет на самолет – и хлоп! – вы в Куско!
– Я считаю, что на самолетах летают одни туристы.