Текст книги "Трагическая идиллия. Космополитические нравы ..."
Автор книги: Поль Бурже
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
И не подумали вы о том, что отнимаете у него? Зная, какая дружба связывает его со мной, вы, если бы у вас в сердце была хоть капля, не говорю благородства, а просто человечности, разве вы не отступили бы перед преступлением загрязнить, растоптать это прекрасное, благородное чувство, дав ему взамен лишь любовную интрижку на несколько дней!.. Ведь он-то ничего вам не сделал, он не бросал вас, он не женился!.. О! Низкая, низкая месть! Но, по крайней мере, я буду кричать вам прямо в лицо, что это низко, низко, низко!..
Эли поднялась, в то время как неумолимый человек бросал ей эти оскорбительные слова, и чело ее преобразилось. Теперь ее глаза смело выдерживали взоры Оливье, и никакого гнева, никакого возмущения не сверкало в них. Нет, эти глаза выражали почти безмятежную искренность. Она сделала несколько шагов к молодому человеку и взяла его за руки – за руки, которые грозили ей, – взяла так нежно и в то же время так крепко, что Оливье невольно замолк. А она начала свой ответ таким голосом, какого он и не знал за ней. Тон ее был так прост, в нем звучали такие человечные ноты, что невозможно было сомневаться в правдивости слов, сказанных этим тоном.
Действительно, сердце ее как будто совсем раскрылось, и жалоба его находила отзвук в самой глубине души того, кто слушал ее. Он любил эту женщину гораздо больше, чем сам думал, и, обожая ее красоту, он искал в ней именно то существо, которое обнаруживалось перед ним теперь. Искал и не в силах был вызвать его к жизни. Он предугадывал эту душу, которая изливалась в этих нежных и грустных глазах, страстную, сильную, пылкую душу, способную на самую великую, самую полную любовь, он предчувствовал ее, искал и никогда не мог обрести среди бурных ласк, диких порывов жестокой ревности. И вот она стояла перед ним, пробужденная другим… И кем же?.. Он слушал, как Эли говорила:
– Вы несправедливы, Оливье, очень, очень несправедливы. Но вы не знаете, вы не можете знать… Вы видите: сейчас я и не попыталась спорить с вами, опровергать вас. Я уже не была той гордячкой, против которой вы так боролись прежде… Гордости во мне больше нет! Да и откуда взять мне ее, когда, слушая вас, я убеждаюсь сама, чем я была и чем осталась бы до сих пор, если бы не встретила Пьера, если бы не испытала любви, которая поселилась во мне, как священный гость?..
Когда я говорила вам, что хотела влюбить его в себя, чтобы отомстить вам, я говорила вам правду; но вы должны поверить мне, когда я скажу вам, что теперь эта мысль внушает мне такой же ужас, как и вам… Когда я узнала его, когда я почувствовала прелесть, чистоту, благородство этой души, словом, все добродетели, о которых вы только что говорили, – я тотчас же поняла, какое позорное дело собиралась я совершить. Вы правы: я была бы чудовищем, если бы могла играть этим сердцем, таким юным, прямым, искренним, обаятельным!
Но нет. Я не чудовище… Не поговорила я с Пьером и двух раз, как уже отказалась от страшной мести, и он завладел всем моим существом. Я его полюбила! Я его полюбила!.. Все слова, которые вы только что мне сказали, – неужели вы думаете, что я не говорила их себе, что я не повторяю их каждый день, каждый час с тех пор, как ясно разобралась в моих чувствах? Я любила его, а он был вашим другом, вашим братом, я же была вашей любовницей, и наступит минута, когда он снова увидит вас, когда он станет говорить с вами обо мне, минута, когда он, быть может, узнает все, минута, когда и я вас увижу, когда вы заговорите со мной так, как говорили только что… О, горе! О, позор!..
И оставив руки Оливье, она прижала стиснутые кулаки к глазам, с жестом чисто физического страдания. Она самой плотью своей страдала, этим телом, когда-то целиком принадлежавшим человеку, который слушал, как она продолжала:
– Простите. Тут дело идет не обо мне и не о моих страданиях, а о нем… Вы не можете больше сомневаться, что я люблю его всем моим сердцем, всем, что только есть доброго, благородного и искреннего в душе моей! Поняли вы и то, что он также меня любит со всей силой сердца, которое вы хорошо знаете. В течение всей этой недели из его рассказов я видела – и с каким ужасом! – видела, как вы шаг за шагом открывали нашу тайну… Теперь вы знаете эту тайну: Пьер страстно любит меня, так же, как я люблю его, как любят только раз в жизни…
Что же? Если хотите, идите к нему и скажите, что я была вашей любовницей, я не стану защищаться, как не защищалась и сейчас. Я не в силах буду лгать перед ним. В тот день, когда он придет и спросит: «Правда ли, что Оливье был вашим любовником?», я отвечу ему: «Да». Но не меня одну поразили бы вы…
Она замолчала и упала в кресло, откинув голову на спинку. Казалось, все силы ее иссякли, после того как она высказала свою мысль, всю свою мысль целиком, с массой грустных и горьких настроений, которые примешивались к ней. Она ожидала ответа Оливье с таким напряженным страхом, что боялась упасть в обморок, и закрыла глаза. С логичностью женщины, искренне и глубоко чувствующей, она поняла, что теперь этот человек, пришедший грозить ей и оскорблять ее, должен окончательно принять одно из двух решений, возможных в их трагическом столкновении: или прямо сказать все Отфейлю, и тогда Пьер сам решит, любит ли он Эли настолько, чтобы верить в нее, зная даже, что она была любовницей его друга; или избавить его от этого несчастья, оставить его в счастливом неведении, но тогда Оливье должен был уехать и не мучить себя и свою прежнюю любовницу терзаниями, поддавшись которым они могли невольно выдать свою прошлую близость.
Что же он решит? Но он, только что говоривший так грубо, делавший такие грозные жесты, теперь ничего не отвечал. Из-под своих вздрагивавших век Эли видела, что он смотрел на нее странным и страстным взглядом. Внутри него шла борьба. Какая борьба? Она сейчас узнает это, узнает, какие чувства пробудила ее трогательная мольба в этом сердце, которое никогда не в силах было вполне освободиться от ее чар.
– Вы полюбили его… – сказал он наконец, – вы полюбили его?.. Ну да, вы любите его. Я чувствую это, вижу. Без того не объяснить, откуда у вас этот тон, эти слова, эта искренность… А! – продолжал он стремительно, – если бы хоть раз вы были в Риме такой, какой вы были сейчас, если бы хоть раз, один только раз я увидел у вас истинное чувство… Но вы не любили меня, а его любите.
Он еще раз повторил:
– Его любите… Я думал, что мы уже сделали друг другу все зло, какое только могут сделать люди, что никогда уже я не буду страдать из-за вас сильнее, чем страдал там, чем страдал даже в эти дни, когда угадал, что вы его любовница… Но все это было ничто в сравнении с теперешним: вы любите его!.. Да и как могли вы не полюбить его? Как не понял я сразу, что его мягкость, чуткость, юность – словом, все, что составляет его личность, должно было тронуть вас, поразить, изменить ваше сердце?.. Ах! Я видел вас сейчас такой, какой мечтал вас видеть когда-то, и отчаялся… И все благодаря ему и для него…
И вдруг он, заревев, как раненый зверь, воскликнул:
– Нет! Я не могу вынести этого, мне страшно тяжко, тяжко, тяжко!..
Слова горя срывались с его языка вперемежку со словами гнева и любви, и дико, злобно кричал он:
– Вы ненавидели меня и мечтали только об этой жестокой мести, хотели видеть, как я буду ревновать вас к нему, хотели насладиться этой местью… Так радуйтесь же, упивайтесь!.. Вы достигли своего!..
– Заклинаю вас, не говорите так! – отвечала Эли.
Этот неожиданный и бурный взрыв дикого чувства потряс ее, она затрепетала, несмотря на все ее смущение. С невыразимым ужасом и вместе состраданием она увидела еще одну тайну в сердце объятого страстью человека, который в течение этого рокового получаса то оскорблял, унижал, втаптывал ее в грязь, то понимал, оправдывал, чувствовал жалость, а теперь, наконец, проклинал ее.
По рассказам Пьера она отлично угадала, что в груди ее прежнего любовника клокотал новый прилив животной, злобной чувственности. Теперь она убеждалась в этом – под этой чувственностью и злобой постоянно таилась, трепетала, вспыхивала истинная любовь. Эта любовь никогда не могла развиться, вырасти, окрепнуть, потому что никогда не являлась она для этого человека такой женщиной, какой он искал, какой жаждал, какую предчувствовал. А теперь она стала такой женщиной благодаря чародейной силе любви, внушенной ей другим. Какая новая мука для несчастного! И забывая свои собственные страхи, она говорила ему, движимая состраданием:
– Мне! Мне радоваться вашей горести?.. Мне! Думать еще о мести вам? Значит, вы не почувствовали, насколько искренна была я сейчас, насколько стыдилась я того, что могла даже помыслить о такой преступной мести! Значит, вы не почувствовали, как казнюсь я теперь за свое кокетство в Риме! Значит, вы не понимаете, что ваши страдания терзают и мое сердце…
– Благодарю вас за ваше сострадание, – перебил Оливье.
Голос его вдруг стал сухим и отрывистым. Вернулось ли к нему сознание достоинства мужчины? Передернуло ли его от этого сожаления женщины, столь унизительного, когда любишь? Боялся ли он, что если такой разговор продолжится, то он, пожалуй, слишком много скажет, слишком много почувствует?
– Прошу у вас извинения, – продолжал он, – что не сумел лучше владеть своими нервами… Нам больше не о чем говорить. Обещаю вам одно: употреблю все усилия, чтобы Пьер никогда ничего не узнал. Не благодарите меня. Я буду молчать ради него, ради себя самого, чтобы спасти дружбу, которая мне была и остается так дорога. Я пришел не за тем, чтобы угрожать вам своими разоблачениями. Я пришел просить, чтобы и вы также молчали, чтобы вы не вели дальше того, что я считал вашей местью… В эту минуту, когда я прощаюсь с вами навеки, я буду просить у вас еще одного: вы любите Пьера, он любит вас! Обещайте же мне, что вы никогда не воспользуетесь этой любовью против нашей дружбы и с уважением будете относиться к ней.
Теперь в голосе Оливье слышалась униженная мольба. В нем грустно и как-то торжественно звучало все его благоговейное преклонение перед дружбой, которая, как знала Эли, заполняла его сердце! И сама она с такой же торжественностью ответила:
– Я обещаю вам это.
– Еще раз благодарю, – сказал он, – и прощайте!
– Прощайте! – сказала она.
Он прошел до двери, но вдруг повернулся и приблизился к ней. На этот раз она прочла в его глазах всю горячку, все безумие любви и желания. Ее охватил такой страх, что она не имела силы подняться. Подойдя к креслу, он схватил руками ее голову и страстно, яростно сжал ее. Он покрывал поцелуями ее волосы, ее лоб, ее глаза и искал губы со страстью, которая вернула энергию молодой женщине. С силой, удесятеренной негодованием, оттолкнула она его, выпрямилась и убежала в глубину комнаты, крича, как бы призывая на помощь человека, который имел право защищать ее:
– Пьер!.. Пьер!.. Пьер!..
Едва услыхав это имя, Оливье оперся обеими руками на кресло, как бы боясь упасть. И резко, не взглянув даже на Эли, которая стояла, прижавшись к стене, в изнеможении прижав руку к сердцу, не сказав ей ни слова, ни второго «прости», ни фразы раскаяния, он вышел из маленькой гостиной. Она слышала, как он удалился через большую гостиную, потом, как закрылась вторая дверь. Он ушел тревожными шагами человека, который чуть было не поддался преступному искушению и который сам бежит от ужасного соблазна.
Ничего не видя, прошел он мимо двух лакеев в передней, которым пришлось напомнить ему, чтобы он взял свою трость и пальто, потом пошел по аллее сада, не видя и ее. Возбуждение, которое бросило его к прежней любовнице, ставшей теперь любовницей его друга, разрешилось в эту минуту приступом страшных угрызений. Поцелуи, запечатленные на лице, которое он жаждал столько времени так тайно и жгуче, ощущение этих уст, лихорадочно бежавших от его губ, этого вожделенного тела, которое вырывалось с возмущением, с ужасом, – все это наполняло его душу такой бурей, что он чувствовал, как теряет разум.
Вдруг, собираясь раскрыть калитку в садовой решетке, он заметил, что кто-то ожидает его, сидя в карете, остановившейся на дороге. Этот человек навел на него такой же панический ужас, как если бы он увидел призрак лица, которого видел мертвым и опущенным в могилу. То был мститель, которого Эли призывала себе на помощь, сам Отфейль.
– Оливье! – сказал он просто.
И по его голосу, по его бледности, по глазам, в которых сказывалась страшная, раздирающая скорбь, его друг понял, что он знает все.
X. Клятва
Самые необыкновенные события оказываются всегда чрезвычайно простыми, точно так же, как самые неожиданные случаи являются всегда совершенно согласными с логикой. В громадном большинстве случаев достаточно маленького размышления, чтобы предотвратить первые и предугадать вторые. Но страсть обыкновенно бывает целиком поглощена собственным объектом. Она забывает, что вне ее существуют другие страсти, такие же стремительные, как она сама, такие же разнузданные, и что надо бы беречься их. Это поезд, который на всех парах мчится по рельсам и которому никакой сигнал не возвещает о приближении другого поезда, пущенного на тот же путь, но с противоположной стороны.
Увлеченный в течение этой роковой недели вихрем своего страдания, Оливье не обратил внимания на то, что рядом с ним жило существо, которое также беспокоилось и страдало. Всякой идее-фикс свойственны эгоизм и близорукость: он не заметил внутренней работы, которая происходила в душе его жены, не предугадал естественной возможности того, что Берта, доведенная своими подозрениями до отчаяния, обратится к другу, к доверенному товарищу мужа, к Отфейлю, и будет молить его о помощи! Но она сделала это, и их разговор имел непосредственный результат, который также легко было предвидеть: ревность молодой женщины одним ударом сорвала повязку с глаз ослепленного друга. В одно мгновение Пьер понял все.
Эта трагедия – а подобный разговор был действительно трагедией, и притом чреватой страшной катастрофой, – была вызвана последней безумной неосторожностью Оливье. Накануне своего свидания с госпожой де Карлсберг он обнаруживал признаки еще более лихорадочного возбуждения, чем обыкновенно, и все это не ускользнуло от взоров его жены. Почти всю ночь он проходил по своей комнате, каждые полчаса садясь, чтобы попробовать написать письмо, которое собирался послать Эли утром.
Берта, проснувшись и насторожившись, отлично слышала через тонкую перегородку в их номере, как он садился, вставал, снова садился, мял и разрывал бумагу, снова подымался, снова мял и раздирал другой лист. «Он пишет ей», – сказала она себе. О, как хотелось ей встать, открыть дверь, которая даже и на ключ не была заперта, войти в соседнюю комнату и узнать, действительно ли не обманывают ее беспрестанные тревоги этих восьми дней, действительно ли Оливье отыскал свою римскую любовницу, в самом ли деле эта женщина была причиной явного кризиса, который он переживал, наконец, была ли этой прежней любовницей баронесса Эли, которую она так надеялась встретить в одном из каннских салонов.
Но муж, незаметно для нее самой, умел устроить как-то так, что они все время были на прогулках и не сделали ни одного визита, даже не пообедали ни разу у кого-нибудь из знакомых. Она была достаточно умна, чтобы понять, что Оливье не желал ни посещать каннских гостиных, ни оставлять город. Почему? Малейший намек позволил бы Берте разрешить эту загадку, но у нее не было и намека. Но инстинкт жены с непреложной уверенностью подсказывал ей, что тут была загадка.
Путем размышлений и наблюдений она пришла к такому заключению: «Эта женщина здесь. Он сожалеет о ней и боится ее… Он сожалеет о ней – потому мы и остаемся, потому он и несчастен… Он боится ее – потому он и мешает мне показываться в свете». Сколько раз в течение этой недели она хотела крикнуть ему, что подобное положение слишком унижает ее, что он должен выбрать и жить либо для жены, либо для бывшей любовницы, что она хочет уехать, вернуться в Париж, быть дома, с родными!..
Но Отфейль постоянно был у них, втирался третьим лицом, этот Отфейль, который, без сомнения, знал всю истину. Она ненавидела его за то все больше и больше, по мере того как возрастали ее собственные муки от незнания. А когда она оставалась одна с Оливье, ее сковывала непреодолимая робость, стыд и страх сознаться, как она открыла имя баронессы Эли, рассказать про фотографию, которую она добыла низким шпионством.
Она боялась, как бы во время этого объяснения не вырвалось непоправимого слова. Неведомые стороны в характере мужа устрашали ее. Она очень часто слышала рассказы про супружества, разорванные навсегда с первого же года. Если в приступе гнева против нее он покинет ее и вернется к той, другой?
При этой мысли холод пробегал по жилам бедного ребенка… Она любила Оливье! Да даже и без любви, как могла она, такая уравновешенная, рассудительная, буржуазно-честная, примириться с мыслью о том, что ее брак закончится скандальным разводом?.. Даже в эту ночь, когда она прислушивалась к беспокойному бодрствованию мужа, она молчала, бедная, покинутая, снедаемая ревностью! При каждом новом звуке шагов в соседней комнате она молилась, прося силы не поддаться искушению, которое овладевало ею. Десять раз она заставляла себя прочесть утешительную молитву «Отче наш»… И каждый раз все ее существо возмущалось, когда она доходила до фразы: «яко же и мы оставляем должником нашим…»
– Простить этой женщине? Никогда, никогда! Я буду не в силах…
Ее нервы, и без того уже натянутые, окончательно возбудились благодаря одной почти незначительной детали, если только есть незначительные детали во время подобных кризисов. Около десяти часов утра муж вошел в ее комнату, одетый для прогулки. В руке он держал письмо, выглядывавшее между его перчаткой и шляпой. Берта не могла прочесть надпись на конверте, но она видела, что конверт без марки, и сказала мужу, с замиранием сердца ожидая, какой ответ даст он на ее простой вопрос:
– Вы ищете марки?.. Вы найдете их в моем бюваре, там, на столе…
– Марки не нужны, – отвечал Оливье. – Это городская записка. Я сам передам ее…
И он вышел, прибавив, что вернется к завтраку. Он и не подозревал, что, едва оставшись одна, жена его разразилась рыданиями. Теперь она была уверена, что письмо адресовано баронессе Эли. «Оливье идет туда…»– сказала она себе, и тоскливая ярость бессильной страсти разыгралась в ее душе. Потом, как все ревнивые женщины, она поддалась непреодолимому, дикому инстинкту доискаться вещественных улик, которые вовсе не успокаивают, не дают отрады. Ведь найти доказательство того, что наше подозрение справедливо, разве это значит меньше страдать от ревности, вызванной этим подозрением?
Она пошла в комнату мужа и там в корзине для бумаги увидела клочки по крайней мере двадцати листов, брошенных лихорадочной рукой молодого человека, – черновики писем, которые, она слышала, он мял и рвал ночью. С дрожью в руках, с горящими щеками, со сдавленным дыханием от того, что она осмеливалась делать, собрала она и стала соединять эти лоскутки. Таким путем она восстановила десятка два приступов к письму, безразличных для того, кто не обладал прозрением оскорбленной любви, но для нее имевших страшно, ужасно ясный смысл.
Все были адресованы женщине, и Берта могла по ним видеть всю расстроенность мыслей Оливье. Тут были и церемонные начала: «Мадам, позвольте постороннему лицу, которое не имело чести вам…»; иронические: «Вы не удивитесь, что я не желаю покинуть Канны…»; фамильярные: «Я упрекаю себя, дорогая моя, что еще не постучал в ваши двери…» Как колебалось перо молодого человека над выражениями, чтобы попросить такой простой вещи: позволения явиться с визитом!
Это колебание само по себе было уже ясным доказательством какой-то тайны, а один из обрывков слишком определенно обнаруживал характер ее: «Есть бесчестные способы мстить, дорогая моя Эли, и тот, который изобрели вы…» Эту фразу Оливье написал в самую тяжелую минуту бессонной ночи. Его горе смягчилось при этом фамильярном обращении, при этом оскорбительном напоминании о неизгладимой близости. Но он тут же и разорвал лист с яростью, которая просвечивала в самой его непоследовательности. Раз восстановив и прочитав эту роковую фразу, Берта Дюпра ничего уже не видела, кроме нее.
Итак, все ее предчувствия были справедливы: эта баронесса Эли де Карлсберг, о которой Корансез говорил в вагоне с Отфейлем, действительно была прежде любовницей ее мужа! Если он захотел вернуться в Канны, то только потому, что был уверен в ее присутствии здесь, и только для того, чтобы увидеться с ней! Если эти восемь дней он был как безумный, то и этому была причиной она! Письмо, которое он только что держал в руках, было адресовано ей! Он пошел отнести его ей…
Лицом к лицу с этой неоспоримой и ужасной уверенностью молодая женщина была охвачена конвульсивным трепетом, который все усиливался по мере того, как время приближалось к завтраку. Тщетно говорила она себе: «Я должна быть спокойной для этого объяснения…» Она твердо решилась на этот раз заговорить и не сносить больше такого тяжелого положения… Но что сделалось с ней, когда около двенадцати часов она получила карточку Оливье, на которой он нацарапал карандашом – тем же самым почерком! – что встретился с приятелем, который пригласил его завтракать, и что он просит ее садиться за стол без него!
– Она приняла его! Он у нее!..
Когда она ясно осознала эту мысль, страшная горечь очевидности пронзила ей душу, как светлая и холодная сталь, и она почувствовала, что физически не в силах вынести это. С почти бессознательной автоматичностью, как бывает в такие минуты, она взяла шляпу, вуаль и перчатки. Потом, когда она уже оделась и собиралась выйти, последний остаток рассудка подсказал ей, как экстравагантен проект, который она решилась привести в исполнение, – самой пойти к сопернице, захватить там Оливье и все покончить. Покончить!..
Она увидела себя в зеркале: совсем бледная, зубы стучат, по всему телу идет нервная дрожь. Она поняла, что такой поступок, в таком состоянии, в доме такой женщины был бы безумием. Но не мог ли другой совершить то же? Не мог ли другой пойти и сказать Оливье: «Твоя жена все знает. Она страшно страдает… Вернись…» Едва в мыслях несчастной возник образ того, кого она считала поверенным тайн своего мужа, как она с той же лихорадочной автоматичностью позвонила своей горничной.
– Попросите господина Отфейля подняться, если он дома, – сказала она – она, которая не имела во всю свою жизнь ни одного разговора с этим молодым человеком с глазу на глаз.
Но в эту минуту Берта уже не заботилась о приличиях. Возбуждение ее было до такой степени сильно, что она принуждена была сесть, когда горничная принесла ответ, что господин Отфейль сейчас явится. Ноги буквально не держали уже ее. Когда он вошел в комнату, она, даже не дав ему времени поздороваться или что-нибудь спросить, набросилась на него, как зверь на добычу, и, конвульсивно сжав его руку, заговорила несвязно, как безумная, которая сознает лишь свою мысль и не видит того, с кем говорит.
– А! Вот и вы… Вы догадались, что я кое-что подозреваю… Вы должны пойти и сказать ему, что я все знаю, слышите вы, все… и привести его назад. Ну, идите же, идите… Если он не вернется, я чувствую, что сойду с ума… Господин Отфейль, у вас есть честность, сердце. Вы, конечно, согласитесь, что ведь это довольно скверно, если через шесть месяцев после свадьбы он возвращается или уже возвратился… Умоляю вас, подите, скажите ему, чтобы он вернулся, что я ему прощаю, что я ни слова ему не скажу. Я не умею показать ему, что люблю его… Но я люблю его, клянусь, что я люблю его… Ах, у меня голова идет кругом…
– Но позвольте, – возразил Пьер, – что случилось? В чем дело? Куда мне идти за Оливье? Что вы знаете? Что скрывал он от вас? Куда он возвратился?.. Уверяю вас, что я ничего не понимаю…
– А, вы все-таки лжете! – закричала Берта еще яростнее. – Вы хотите провести меня!.. Но ведь говорю же вам, что я знаю все!.. Вам надо доказательств? Вы хотите, чтобы я прямо сказала вам, о чем вы разговаривали в первый день встречи, когда оставили меня одну? О чем разговаривали всякий раз, как меня не было с вами?.. О женщине, которая была в Риме его любовницей, о которой он никогда не переставал мечтать… Он возил с собой ее портрет во время нашего свадебного путешествия! И я видела этот портрет. Говорю вам, что видела. Оттуда я и имя ее узнала – оно было подписано внизу: «Эли»…
Поверили вы теперь?.. Неужели, вы думаете, я не заметила, как смутились вы оба, когда назвали имя этой женщины в моем присутствии в тот день, когда мы ехали в Монте-Карло? И неужели вы думали, что я вообще ничего не видела, ничего не подозревала?.. Я знаю, слышите ли? Знаю, что она здесь; если хотите, я назову вам даже ее виллу: вилла Гельмгольц… Я знаю, что он приехал в Канны лишь затем, чтобы снова увидеть ее. И он там теперь, я уверена в этом… Он у нее. Не отрицайте! У меня есть черновики письма, которое он писал ей сегодня ночью, прося у нее свидания…
Ее бедные руки не могли даже поднять листков бумаги, на которых она прочла предательские отрывки фраз, с таким терпением подобрав их. Она только указала Пьеру на все эти начала записок, где находилась роковая строчка, которая для него имела совершенно особое значение. Он сам так дрожал, и черты его лица выражали такой ужас, что Берта увидела во всех этих знаках смущения доказательство соучастия в вине.
После массы других доказательств, которые она верно угадала, эта новая улика была для бедной женщины так тяжела, что тут же на глазах у Пьера ее поразил нервный припадок. Она показала жестом, что ей не хватает воздуха, потом – что сердце ее разрывается от боли. Она поднесла руку к левой стороне груди и прошептала: «Ах, Боже мой!..» – как будто что-то сдавило ей горло. Она упала на ковер, голова забилась, глаза вышли из орбит, на губах показалась пена – казалось, она умирала…
Ужас пред этой агонией, необходимость помочь ей самыми прозаическими, материальными средствами, позвать горничную, послать за доктором, дождаться его диагноза – все это, быть может, спасло молодого человека. Хлопоты отвлекли его по крайней мере на первые полчаса, после которых человек переживает уже легче всякое открытие, как бы страшно ни было оно!
Вся реальность собственного несчастья вошла вполне в его сознание уже только тогда, когда он окончательно перестал опасаться за жизнь молодой женщины, после отъезда доктора, который велел давать средства против спазм и обещал вернуться вечером. Хотя врач был совершенно спокоен, однако нездоровье было довольно серьезное и присутствие мужа являлось необходимым.
– Я отправлюсь разыскивать господина Дюпра… – заявил Отфейль и поехал к вилле Гельмгольц.
Тут только, когда его коляска катилась по такой знакомой дороге, он испытал первый приступ настоящего отчаяния. Новость, которую он только что узнал, была ошеломляюще неожиданна, нелепа, тягостна, и ему казалось, что он видит худой сон… Он сейчас освободится от этого кошмара, снова вернется к тому, что было еще утром… Но нет. Снова вспоминались ему слова, сказанные Бертой. Снова видел он это начало письма, начертанное почерком, знакомым ему уже двадцать лет: «Есть низкие способы мстить, дорогая моя Эли, и тот, который придумали вы…»
В свете этой страшной фразы до ужаса просто объяснялась вся странность поведения Оливье во время его пребывания в Каннах. И один за другим вставали в памяти Пьера признаки, на которые он не обращал внимания, взгляды и недоговоренные речи друга, темные излияния и намеки – и несокрушимая уверенность овладевала его умом. В мозгу клубился какой-то угар от тоски, такой сильной, такой острой, что она опьяняла его настоящим хмелем, как ядовитый алкоголь.
Когда лошадь, запряженная в его коляску, мчалась по берегу Юри, вдруг навстречу попалась Ивонна де Шези. Он не узнал ее и не слыхал, как она звала его. Тогда она знаком велела кучеру остановиться и, по-прежнему смеясь, несмотря на свое горе, сказала несчастному:
– Я хотела вас спросить, не встречали ли вы моего мужа, который должен был выйти мне навстречу?.. О, по дороге свободно могло бы пройти стадо слонов, вы не заметили бы его!.. Вы едете к Эли? Вы встретите там Дюпра. Знаете, он наконец соизволил узнать меня.
Хотя Пьер ничуть не сомневался, что Оливье находится у госпожи де Карлсберг, однако это новое случайное подтверждение растерзало его сердце. Несколько минут спустя он увидел кровлю и террасы виллы, а затем и сад. Его рассудок окончательно помутился, когда он увидел парк, по которому пробирался еще сегодня ночью с такой верой, страстью, любовью. Он почувствовал, что в подобном состоянии почти безумия для него будет невозможно увидеть свою любовницу и своего друга лицом к лицу и не умереть от горя…
Вот почему Оливье нашел его на повороте дороги, ожидающим его выхода, со смертельной бледностью на лице, с искаженными чертами, с обезумевшими глазами. Положение обоих друзей было до такой степени трагично, разговор между ними повел бы к таким обострениям, что они оба поняли, что им невозможно и не должно объясняться тут. Оливье, как будто ничего не произошло, сел в коляску и занял свободное место. Почувствовав рядом плечо своего друга, Пьер задрожал, но, сейчас же подавив свой трепет, крикнул кучеру:
– В отель, да поскорее.
Потом, обращаясь к Дюпра, промолвил:
– Я отправился искать тебя, потому что твоей жене худо…
– Берте? – вскричал Оливье. – Но когда я оставлял ее утром, она выглядела такой веселой, здоровой…
– Это ведь она мне сказала, где ты, – продолжал Отфейль, не отвечая прямо на вопрос. – Она случайно нашла в твоих бумагах фотографию из Рима и с именем… именем очень редким. Здесь она услышала, как кто-то в ее присутствии произнес это имя. Она догадалась, что особа, которая носит такое имя и живет теперь в Каннах, есть оригинал римского портрета. Она нашла разорванные черновики письма, в которых встречалось это же самое имя и в которых ты просил у этой особы свидания. Словом, она догадалась обо всем…
– И ты тоже? – спросил Оливье, помолчав.
– И я тоже, – ответил Пьер.
Друзья не обменялись больше ни одним словом в течение четверти часа, пока карета ехала к отелю «Пальм». Да и что такое могли они в этот момент сказать, что могло бы увеличить или уменьшить смертельное смятение, которое обоим им теснило грудь? Соскочив с коляски, Оливье прямо поднялся к жене, не спросив Пьера, когда они снова увидятся; и Пьер не спросил его. Подобное молчание бывает у одра покойного, когда душа как бы заморожена холодным дыханием чего-то непоправимого, погубленного навеки!..








