Текст книги "Культура заговора: от убийства Кеннеди до «секретных материалов»"
Автор книги: Питер Найт
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
Движение ширилось, а вместе с ним росло и количество женщин, чья преданность движению за освобождение женщин была слабее. Было такое чувство, что эти женщины должны были сделать так, чтобы ничего не случилось. Я бы ничуть не удивилась, [узнав] что там были агенты и реакционеры.[268]268
Интервью с Мейнарди, цит. по: Alice Echols. Daring to Be Bad: Radical Feminism in Amercia, 1967–1975 (Minneapolis: University of Minnesota Press, 1989), 99.
[Закрыть]
Так что радикальные феминистки столкнулись с возможностью, что сами собрания, на которых обсуждается кажущийся метафорическим заговор патриархата, стали объектом самого настоящего заговора ЦРУ и ФБР. Когда в 1973 году пережившие реорганизацию «Красные чулки» заявили о себе вновь (после нескольких лет молчания), они направили свои усилия на осуждение, по их мнению, либерального заговора с целью подчинить радикальное феминистское движение. Желание облечь то, что пошло не так в 1960-х, в новый язык персонализированного заговора дошло до своей кульминации, когда «Красные чулки» стали обвинять Глорию Штейнем и журнал Ms. в том, что они сотрудничают с ЦРУ.[269]269
Оценку этих событий см.: Alice Echols. Daring to Be Bad6265–269; а также: Ellen Willis. Radical Feminism and Feminist Radicalism // The 60s Without Apology, ed. Sohnya Sayres et al. (Minneapolis: University of Minnesota Press, 1984), 91–118. Cm. также: Frank J. Donner. The Age of Surveillance: the Aims and Methods of America’s Political Intelligence System (New York: Random House (1981), 150–155, 268–275; Carol Hanish. The Liberal Takeover of Women’s Liberation // Feminist Revolution, ed. Redstockings (New York: Random House, 1979), 163–164. Оригинал статьи «Глория Штейнем и ЦРУ» была включена в издание «Феминистской революции» 1975 года, но в сокращенном издании Random House 1979 года была вырезана из-за юридических соображений по настоянию издателя.
[Закрыть] Таким образом, рассуждения о буквальной слежке в рамках COINTELPRO (тайной правительственной контрразведывательной программы) не без труда сосуществовали с более метафорическими – можно даже сказать, в духе Фуко, – представлениями о социальном господстве как форме оборачивающегося соучастием надзора за самой собой.
Многие авторы феминистских текстов этой эпохи оказываются в ловушке: с одной стороны, им хочется развить новую терминологию, а с другой, они чувствуют необходимость и дальше использовать язык и идеи старой, в большей степени буквальной и обвиняющей мужчин формы политического активизма. Проблематичные отношения с языком заговора складываются в рамках развернувшегося в 1960-е годы широкого фронта борьбы за подходящую для феминизма терминологию. Если одни женщины пытались уничтожить все следы изобличающей мужчин политической лексики, то другие находили сатирическое применение этому языку. Возникновение в конце 1960-х годов таких объединений, как WITCH (Женский международный террористический заговор из ада) и «Лавандовая угроза», привнесло долю юмора и анархического беспорядка в обострившуюся ситуацию. Появление летом 1968 года WITCH, организованной Робин Морган и Флорикой из NYRM, отчасти можно считать ответом на успехи радикально настроенных хиппи. Одной из первых акций WITCH, к примеру, стало наведение «порчи» на Уолл-стрит, подобно тому, как годом раньше Эбби Хоффман разбрасывал деньги на Нью-Йоркской фондовой бирже. В го же время создание WITCH и выбор названия*,[270]270
Witch – колдунья, ведьма (англ.).
[Закрыть] хоть и иронически, но серьезно намекали на «Заговор», то есть «Чикагскую семерку», группу активных радикалов, представших перед Комиссией палаты представителей по расследованию антиамериканской деятельности за то, что они якобы спровоцировали беспорядки на съезде Демократической партии в Чикаго в 1968 году. Эта комиссия вновь оказалась в центре внимания – впервые после эпохи маккартизма – в связи с попыткой правительства суровыми методами разобраться с радикальными хиппи, которые становились все более агрессивными. Указывая на то, что по этому делу комиссия не вызвала в суд ни одну женщину (среди вызванных в суд были Эбби Хоффман и основатель Международной молодежной партии Джерри Рубин), Рос Баксендэлл из WITCH задавалась вопросом: «Почему нас, настоящие подрывные элементы, истинных ведьм, ни в чем не обвиняют?»[271]271
Baxandall цит. по: Echols, Daring to Be Bad, 97.
[Закрыть] В этом вопросе звучит и требование, чтобы исключительно мужской клуб «подрывных элементов» отнесся к женщинам всерьез, и в то же время убежденность в том, что (в конечном итоге) «метафорический» заговор феминизма окажет более разрушительное действие, чем позы этих мачо, которых Баксендэлл назвала «мальчишеским движением». В этом смысле риторика и доводы WITCH становились уничижительной насмешкой над маниакальной одержимостью заговорами, характерной для новых левых, противников феминизма, и одновременно скрытым подтверждением того, что правительство вновь обратилось к репрессивной политике, прикрываясь «заслоном против заговора» в случаях вроде суда над Чикагской семеркой. Хотя большая часть их уличных акций состояла из забавных шуток, WITCH быстро заявила более серьезным тоном, что «ВЕДЬМЫ должны назвать вещи своими именами или, скорее, мы должны назвать торговые марки и бренды».[272]272
Некоторые флайеры и «стихи-заклинания» WITCH см.: Morgan, ed. Sisterhood is Powerful, 545–550.
[Закрыть] Таким образом, шуточные рассуждения о заговоре не без труда уживались с серьезными намерениями.
Возникновение «Лавандовой угрозы» – похожая история о том, как в конце 1960-х годов происходила пародийная подгонка риторики заговора к нуждам феминизма. В 1970 году группа лесбиянок-феминисток выступила с подрывным протестом на Конгрессе по объединению женщин, воспользовавшись многими из обвинений, звучавших в адрес лесбиянок со стороны либеральных феминисток и женщин, не участвовавших в феминистском движении. Они назвали свое объединение «Лавандовой угрозой» в ответ на замечание Бетти Фридан о возможном проникновении лесбиянок – «лавандовой угрозе» – в женское движение. Сатирически подкрепляя обвинения в свой адрес, лесбиянки-феминистки в своей первой резолюции заявили, что «Женское Освобождение – это лесбийский заговор».[273]273
Цит. по: Daring to Be Mad, 214–215. Этот Конгресс также см.: David Deitcher, ed., Over the Rainbow: Lesbian and Gay Politics in America Since Stonewall (London: Boxtree, 1995), 36–38.
[Закрыть] Появление «Лавандовой угрозы» способствовало реальному воплощению демонологических страхов феминисток вроде Фридан, уверяя, как гласил один из их лозунгов, что «Я твой самый худший страх / Я твоя лучшая фантазия». Так что в начале 1970-х годов такие объединения в рамках феминистического движения, как WITCH и «Лавандовая угроза», направили риторику заговора против инициаторов этого движения (и революционеров-мачо, и либеральных феминисток), смешав метафорическое и буквальное.[274]274
Сьюзен Фалуди, к примеру, возвращается к этому риторическому повороту граней. Обнаружив, что когда редакторы неспециальных газетных материалов выделяют женщинам колонку, чаще всего они обращаются к избранному списку консервативных комментаторов. Фалуди прислушивается к совету бывшего редактора New York Times, предлагающего феминисткам «создать свой мозговой центр с тайными источниками финансирования». Фалуди соглашается, где-то иронично подытоживая, что «в конце концов они и без того думают, что мы участвуем в феминистском заговоре. Почему бы не сделать это правдой?» См.: Faludi. Media Matters // Ihe Nation (1996), а также: http://www.thenation.com/1996/ issue/960429/0429falu.htm.
[Закрыть]
Заговор языка
Если распад радикального феминизма в конце 1960-х годов в какой-то степени сопровождался пародированием и обесцениванием конспирологического языка, то формировавшийся в 1970-х культурный феминизм оказался втянут в инфляционный виток буквальности. За это десятилетие представления о патриархате как о заговоре превратились в обоснованные фактами утверждения. Если некоторые радикальные феминистки соглашались с тем, что женщины были вынуждены пойти на сотрудничество с патриархальными институтами или поступили так, потому что подверглись психологической обработке, то культурные феминистки пришли к тому, что все мужчины абсолютно виновны в заговоре с целью установления контроля над женщинами, выступающими в роли невинных жертв.
Пожалуй, самым влиятельным защитником этой позиции стала Мэри Дэли. В своей книге «Гин/Экология» Дэли объясняет, что Америка – а, возможно, и весь мир – устроена в соответствии с планом заговора по установлению мужского господства. Автор настаивает на том, что с точки зрения логики «мы должны признаться самим себе, что мужчины и только мужчины являются инициаторами, разработчиками, контролерами патриархата и узаконивающей его инстанцией».[275]275
Mary Daly. Gyn/Ecolog)' The Metaethics of Radical Feminism (1978; London: The Women’s Press, 1984), 29. Далее ссылки на эту работу обозначаются GE.
[Закрыть] По мнению Дэли, «дело в том, что мы живем в глубоко антиженском обществе, в мизогинной «цивилизации», где мужчины коллективно превращают женщин в своих жертв» (GE, 29). Все элементы общественного устройства не случайны, ибо, как заявляет Дэли, «в рамках этого общества мужчины силой отнимают, выпивают из женщин энергию, это они отрицают экономическую и политическую власть» (GE, 29). Патриархат, «похоже, «повсюду»». Не только «космос и будущее… колонизованы», патриархальный контроль «проник и внутрь, отравляя сознание женщин, даже феминисток» (GE, 1). В «Гин/Экологии» заговор мужской власти охватывает абсолютно все.
Дэли неоднократно повторяет жестокие факты, доказывающие патриархальную власть. Она открыто выступает против превращения буквальной трактовки заговора сторонников мужского превосходства в подрывающие ее метафорические разглагольствования о каких-то абстрактных силах:
Женщин – даже феминисток – запугивают до Самообмана, делая из них тех, кто Сам считает себя угнетенным, неспособным назвать своего угнетателя и прибегающего вместо этого к неопределенным «силам», «ролям», «стереотипам», «принуждениям», «позициям», «влияниям». Этот список можно продолжить. Суть в том, что никто конкретно не назван – одни абстракции (GE, 29).
Несмотря на явное предпочтение реальных фактов эвфемизмам социологических обобщений, «Гин/Экология» зачастую оказывается насквозь метафоричной. Эта книга представляет собой удивительную попытку благодаря творческому подходу к языку спастись от того, что Дэли считает «отравляющим сознание воздействием» патриархата, которое не обошло даже женское движение. «Эту книгу, – заявляет Дэли, – можно считать своеобразным Реквиемом по тому «женскому движению», которое разработано, подготовлено, узаконено и ассимилировано мужчинами» (GE,xvi). Дэли пытается создать не просто новую форму ориентированной на женщин политики, но новую форму языка феминизма, которая не была бы разработана, подготовлена или узаконена мужчинами. Если ранние феминистки, типа Фридан, стремились определить проблему без названия, то для Дэли обозначение проблемы само по себе становится проблемой. Поэтому в глазах Дэли значение имеет то, что женщины «неспособны назвать своего угнетателя» (GE, 29). Все дело в том, как предупреждает Дэли, что «никто конкретно не назван»; и чтобы признать, что патриархат – это заговор, требуется не только «смелость рассуждать логически», но и «смелость называть имена» (GE,29). Следовательно, буквальное называние участников патриархального заговора само по себе становится важным актом.
Акцент на поиске правильных слов имеет решающее значение для проекта Дэли, поскольку она изображает язык в виде ловушки патриархата. Помимо использования языка заговора, Дэли обращает внимание и на заговор языка. Она пишет о «скрытых намерениях, спрятанных в структуре языка» и утверждает, что «обман скрыт в самом строении слов, которыми мы пользуемся, так что здесь мы и можем начать изгнание нечистой силы» (GE, 3). В битве с заговором патриархального языка Дэли применяет разнообразные тактики. Один из способов заключается в том, чтобы по-новому оценить терминологию, используемую против женщин. Так, Дэли берет образ ведьмы и превращает негативные ассоциации, связанные с этим словом, в позитивный образ феминистской деятельности. Дэли стремится переписать «неправду, сочиненную сценаристами, заинтересованными в господстве мужчин», (вос)создав новую мифологию – новый сюжет – для «Лесбиянок/Старых дев/Амазонок/Уцелевших» (GE, 20). Однако если WITCH были шутливы, то Дэли воспринимает свою работу над языком совершенно серьезно.
Вторая методика заключается в создании ориентированных на женщин эквивалентов терминов и характеристик, предлагаемых мужчинами. Так, вместо «наших параноидальных страхов» (GE, 29), как их называют мужчины, Дэли предлагает ввести понятие «пронойя», или позитивная паранойя, которую она определяет как «поиск/создание новых моделей восприятия в качестве подготовки к последующим/более глубоким этапам Путешествия» (GE, 401). «Пронойя» – это лишь одно из множества новых слов, используемых Дэли в «Гин/Экологии». Ее текст пестрит неологизмами: с их помощью автор стремится произвести демонтаж и новую сборку патриархального заговора в миниатюре. По утверждению Меган Моррис, акцент Дэли на отдельном знаке предотвращает дискуссию о влиянии дискурса в целом.[276]276
Meaghan Morris. А-Mazing Grace: Notes on Mary Daly’s Poetics // The Pirate’s Fiancee (London: Verso, 1988), особенно с. 40–43.
[Закрыть] Помимо неологизмов, Дэли сосредотачивается на этимологии ключевых терминов. Впрочем, ее анализ зачастую направлен не на раскрытие глубоких культурных пластов, отразившихся в тех или иных словах, сколько на внешнюю видимость и буквальное вхождение одних слов в состав других. В слове «манипуляция», например, обнаруживается слово man, мужчина. Упор Дэли на отдельные означающие свидетельствует о сдвиге в сторону «буквального» отношения к языку, которое было характерно для 1970-х годов и предполагало, что отдельные слова способны оказывать социальное воздействие.
Этот интерес к материальному и буквальному влиянию репрезентации был основополагающим для кампаний против сексуального насилия и порнографии, которые стали преобладать в широком феминистском активизме в Америке с конца 1970-х и в 1980-х годах. Логика заговора стала необходимым элементом анализа насилия в таких книгах, как работа Сьюзан Браунмиллер «Против нашей воли». Браунмиллер определила изнасилование как «сознательный процесс запугивания, посредством которого все мужчины держат всех женщин в страхе», введя манихейское разделение общества на мужчин, которые все как один виновны, и женщин, которые могут быть лишь жертвой.[277]277
Susan Brow пт ille г. Against Our Will: Men, Women and Rape (New York: Simon & Schuster, 1975), 14–15.
[Закрыть] В исследованиях сексуального насилия, проведенных феминистками, это явление называлось «типично американским преступлением» и преподносилось как главный факт патриархата, гарантирующий «бесконечное сохранение мужского господства над женщинами при помощи силы».[278]278
Susan Griffin. Rape: The All-American Crime (1970) // Rape: The Power of Consciousness (San Francisco: Harper & Row, 1979), 322; Brownmiller. Against Our Will, 209.
[Закрыть] Кроме того, развившаяся за годы «холодной войны» паранойя по поводу вторжения и проникновения в человеческое тело, а также его заражения вернулась в буквальном виде, потому что женское тело стало не просто вытесненной метафорой национального государства, а самим средоточием политики.[279]279
Более подробно поворот к буквальному в произведениях, написанных в жанре боди-хоррор, рассматривается в пятой главе.
[Закрыть] Если риторика заговора, звучавшая в феминистских текстах в начале 1960-х, ловко подгоняла и изменяла тогдашний политический сленг, то ее использование феминистками, боровшимися с порнографией уже в 1980-х годах, вызывало тревожные отголоски сексуальной и национальной демонологии правых, которая уже давно вышли из употребления.
Порнография преподносилась в теории не просто как изображение насильственного секса, а как насильственное действие само по себе. В этом смысле различие между буквальным и Meтафорическим принципиально устранялось. Из этого следовал вывод о том, что порнография не просто напоминает изнасилование, а является таковым, и что изнасилование не просто схоже с насилием, а как раз насилием и является. Вновь именование становится политическим актом. Как замечает Андреа Дворкин в предисловии к «Порнографии», мужчина «активно удерживает власть именования силой и оправдывает силу властью именовать».[280]280
Andrea Dworkin. Pornography: Men Possessing Women (London: The Womens Press, 1981), 18.
[Закрыть] Таким образом, к началу 1980-х годов вопрос об именовании проблемы сменился проблемой именования, которая продолжает оставаться ключевой, например, в спорах о том, считается ли «изнасилование на свидании» «настоящим» изнасилованием. Эти популярные исследования сексуального насилия и порнографии породили такое явление, как жертвенный феминизм, для которого было характерно рассматривать борьбу полов как борьбу против всепроникающего, всемогущего и слишком буквального заговора, поддерживающего мужское господство.
Ложная тревога Наоми Вулф
Вопрос о том, является заговор с целью превращения женщин в жертву настоящим или метафорическим, достигает своей переломной точки в языке к моменту появления книги Наоми Вулф «Миф о красоте». Вулф рассказывает похожую на исследование Фридан историю об идеологическом отходе от предыдущих достижений феминизма. По мнению Вулф, «чем больше юридических и материальных барьеров женщины преодолели за два десятилетия радикальной деятельности, последовавшей за возрождением феминизма в начале 1970-х годов», тем «суровее, тяжелее и безжалостней образы женской красоты стали тяготить нас» (ВМ, 9–10). Как и Фридан, Вулф часто преподносит эту ситуацию не как стечение различных исторических факторов, а как результат сознательного планирования, особенно со стороны рекламщиков и самой индустрии, которые в большинстве своем готовы много чего заполучить от этого возвращения семейных ценностей. Порой Вулф не скрывает, что переписывает Фридан для нового поколения, повторяя, например, сюжет о том, что женщин обманным путем приводят в отупляющее состояние степ-фордских жен, то есть автоматов, запрограммированных тратить деньги уже не на домашнее хозяйство, а на поддержание своей физической привлекательности. «Перефразируя Фридан, – пишет Вулф, – можно задаться вопросом, почему никогда не говорят о том, что главная функция женщин в роли честолюбивых красоток состоит в том, чтобы делать больше покупок для самих себя?» (ВМ, 66). Впрочем, в другой раз Вулф не ссылается на своих интеллектуальных предшественниц, и в итоге «Миф о красоте» выглядит скорее неким палимпсестом*[281]281
Палимпсест – рукописная книга, где новый текст вписывался переписчиком поверх вымаранного старого.
[Закрыть] феминизма последних тридцати лет, где все еще видны смутные следы предыдущих точек зрения и образов. История о том, как феминизм шел на уступки, остается на дне текста Вулф, но в решающие моменты всплывает на поверхность.
В «Мифе о красоте» сквозит текстуальная тревога по поводу того, что считать метафорой, а что понимать буквально. Вулф часто повторяет, что многие из тех тропов, которые она использует для описания угнетения женщин посредством мифа о красоте, на самом деле не фигуры речи: она трактует их буквально. «Элекгрошоковая терапия – это не просто метафора», – предупреждает она (ВМ, 250). Вероятно, Вулф имеет в виду, что манипуляция сознанием женщин не только сопоставима с электро-шоковой терапией, но порой действительно происходит с ее помощью. Похожим образом Вулф колеблется между буквальным и метафорическим, сравнивая физические увечья, которые наносились рабам, и «спрос на услуги в области косметической хирургии» (ВМ, 55). «Экономика косметической хирургии – это, конечно, не рабовладельческая экономика», – объясняет Вулф. Но затем автор добавляет, что «своим спросом на непрерывное, болезненное и рискованное изменение тела она образует – как татуировки, клейма и шрамы в другое время и в другом месте – категорию, попадающую куда-то между рабовладельческой экономикой и свободным рынком». Похоже, Вулф угодила «куда-то между» желанием предложить продуманные сравнения и образы и осмыслением затянувшейся попытки феминизма заявить себя в качестве особого проекта, который нельзя развалить, втянув его в другую терминологию и другую борьбу, будь то движение за гражданские права или классовое противостояние.
Чем дальше углубляется Вулф, тем сильнее она увязает в бесконечном поиске доказательств для своих риторических упражнений. Когда сравнений оказывается недостаточно и они теряют свою убедительность, Вулф удваивает свою настойчивость. Что характерно, чем ближе она подходит к своему личному опыту, тем сильнее заявляет о себе этот подход. В искреннем обсуждении нарушений питания Вулф демонстрирует меньше сомнений и больше уверенности в том, что угнетение женщин происходит не где-то между метафорическим и буквальным, а вместо этого является превращением метафорического в буквальное:
Женщины должны потребовать объявить анорексию политическим ущербом, причиняемым нам общественным устройством, при котором уничтожение нас не считается чем-то важным, потому что мы – низшие. Мы должны назвать анорексию тем, чем евреи называют лагеря смерти, а гомосексуалисты – СПИД: иначе говоря, позором, который лежит не на нас самих, а на бесчеловечном общественном устройстве. Анорексия – это тюремный лагерь. Каждая пятая образованная молодая американка является узницей этого лагеря. Сьюзи Орбах сравнила анорексию с голодовками политзаключенных, особенно суфражисток. Но время метафор прошло. Страдать анорексией или булимией – значит быть политзаключенным (ВМ, 208; курсив автора).
Вулф первой выступила за трактовку анорексии как политического ущерба. Тог факт, что признания такого взгляда необходимо потребовать, а не просто объявить, указывает на то, что подобные сравнения делаются скорее из стратегического расчета, чем из одного желания описать ситуацию, в которой оказались женщины, страдающие анорексией. Затем Вулф переходит к сравнению этих женщин с другими похожими группами. Она стремится достичь более полной идентификации, но образ так и остается сравнением, пусть лишь по форме («как евреи», «как гомосексуалисты»). Наконец, обнаружив себя за пределами метафоры в экстремальной ситуации, когда сравнения Орбах уже не работают («время метафор прошло»), Вулф настаивает на абсолютном уподоблении нарушений питания политическому заключению. Элемент сравнения в первоначальной метафоре сводится на нет.
Результаты стилистического стремления Вулф к полному отождествлению в приводимых ею метафорах вызвали много критики – как и в случае с Фридан, сравнивавшей жизнь домохозяйки с пребыванием в нацистском концентрационном лагере. Нас тойчивое уравнивание личного и политического ведет к уничтожению любых границ. Может ли анорексия «быть» тюремным лагерем в том же самом смысле, в каком был Освенцим? Мог ли ВИЧ-инфицированный или узник концентрационного лагеря спастись из своей «тюрьмы», признав ложные образы гомосексуальности или еврейства, которые, следуя логике Вулф, держали их взаперги? Эги сравнения, несомненно, плохо скроены, но вместе с тем смысл утверждения обнаруживается в его нацеленности на саму проблему образа Заявлсчше из разряда «время метафор прошло» – палка о двух концах. Эта фраза говорит о том, что чувствует Вулф, а она чувствует, что в условиях ответного удара меры нужно принимать вдвое быстрее, потому что стилистические околичности – это роскошь, которую феминизм уже не может себе позволить. История, по мнению Вулф, сыграла плохую шутку с женщинами, превратив их некогда образный язык в буквальный факт. Но в то же время в этом утверждении воплощается тревога по поводу самого языка, если говорить о противоположном желании совместить описание с опытом, достичь неопосредованной сферы за пределами изображения. Отсюда вытекает, что язык – ив особенности метафора – хронически не могут соответствовать стремлению феминизма показать людям, как все обстоит на самом деле. Может показаться, что образ стал врагом феминизма, вступив в заговор против женщин и мешая им быть адекватно понятыми.
Вулф пригибается под грузом феминистских текстов, написанных за последние тридцать лет и замусоренных мертвыми или усвоенными метафорами, требуя при этом непрекращающегося изобретения и упрочения новых сравнений. Так, во второй главе книги, в которой предлагается растянутое сравнение Мифа о Красоте с худшими проявлениями религиозных культов, Вулф указывает, «никогда не признавалось именно то обстоятельство, что сравнение не должно быть метафорой» (ВМ, 88). Затем она продолжает:
Ритуал возвращения красоты не просто перекликается с традиционными религиями и культами, а функционально вытесняют их. Они в буквальном смысле воссоздают из старых верований новую веру, буквально заимствуют опробованные приемы мистификации и мысленного контроля с целью изменить сознание женщин так же широко, как при обращении в христианство в прошлом (ВМ, 88; курсив автора).
В таких отрывках автор «Мифа о красоте» оказывается человеком, поднимающим ложную тревогу: на этот раз, говорит неистовый курсив, тревога действительно всамделишная, уже не ложная, уже не метафора. Стремление Вулф к превращению фигурального в буквальное подтолкнуло язык ее феминизма к переломной точке. Находясь в ней, чем больше Вулф настаивает на нефигуральной сути своих высказываний, тем больше она привлекает внимание к их риторическому статусу. Чем больше ее слова ускользают из-под контроля, тем громче она должна их выкрикивать.
Поэтому крайне важно, что единственный образ, на котором Вулф не настаивает, – это образ заговора. «Миф о красоте» начинается с эпиграфа, взятого у Энн Джонс:
Я замечаю, что сейчас модно… отрицать любые представления о заговоре мужчин, причастном к угнетению женщин… «В свою очередь, – должна сказать вместе с Уильямом Ллойдом Гаррисоном, – я не готова признать эту философию. Я верю, что грех есть, а значит есть и грешник; что есть кража, а значит есть и вор; что есть рабство, а значит и рабовладелец; что есть зло, а значит и тот, кто это зло причиняет»[282]282
Этот отрывок взят из предисловия Энн Джонс к книге «Women Who Kill» (New York: Ballantine, 1981), VII–XVIII. Отмечая, что «среди учен ы х– историков и писателей-историков, похоже, считается обязательным оговорить, что читатели, у которых книга создает впечатление о мужчинах как о группе, которая делает нечто неприятное женщинам как группе, абсолютно заблуждаются», Джонс заключает, что «если эта книга оставляет впечатление, что мужчины вступили в заговор, чтобы держать женщин в подчинении, то это именно то впечатление, которое мне хочется создать; ибо я считаю, что мужчины не могли преуспеть настолько, насколько они преуспели, без совместных усилий» (XVII).
[Закрыть] (ВМ, 7).
Если этот отрывок цитируют с одобрением (а страница эпиграфов, приведенных Вулф, была бы неудачным местом для подобной иронии, если от цитаты не требовалось бы задать определенный тон последующему анализу), мы можем ожидать, что в книге на тему «Как образ красоты используется против женщин», прозвучит множество обвинений в «заговоре мужчин». Вместе с тем, как мы уже видели в начале этой главы, в своей книге Вулф демонстрирует осознанную осторожность по отношению к понятию «заговор». Во введении к книге Вулф действительно использует выражение «культурный заговор», однако ставит его в кавычки. Несмотря на готовность описать миф о красоте крайне экстравагантно, Вулф чувствует, что должна обозначить свою дистанцию от теорий заговора.
Хотя конспирологические теории в «Мифе о красоте» решительно отвергаются, повествовательная структура, вокруг которой они чаще всего выстраиваются, здесь повторяется – даже в тех самых отрывках, где звучит отказ от нее. Использование Энн Джонс высказывания Гаррисона говорит о том, что конспирологические теории традиционно допускают возможность возложения вины за то, что в противном случае показалось бы набором не связанных между собой и запутанных событий, точек зрения и практик. Теории заговора выдают тягу к личному прочтению истории, к поиску скрытой причины, стоящей за каждым событием, и стоящего за каждой причиной злобного заговорщика, который умышленно подстраивает все эти события. Короче говоря, в конспирологических теориях чувствуется стремление к обозначению безликой «проблемы». Вулф начинает с указания на то, что вред наносит идея репрессивной красоты, а не любая конкретная индустрия, попавшая в список виновных. Но то, что считать этой «идеей», как раз и становится проблемой в книге Вулф. Вслед за Генриком Ибсеном автор порой называет эту идею «необходимой ложью», рассказанной обществом самому себе. Основываясь на работе психолога Даниэля Гоулмана, Вулф рассуждает о «необходимых вымыслах» и «социальных фантазиях, замаскированных под естественные представления». В названии книги Вулф (вариация на тему заголовка известной работы Бетти Фридан) это явление представлено как миф о красоте. А в наименее точной формулировке из всех, когда Вулф утверждает, что возвращение красоты не обязательно связано с неким заговором, она уточняет, добавляя, что это «просто атмосфера» (ВМ, 18).
Однако, удалив все следы присутствия злобных заговорщиков в этих осторожных иносказаниях о том, что можно было бы назвать патриархатом, идеологией или господством (не будь эта книга рассчитана на широкий американский рынок), после этого Вулф описывает, как «материализуется итоговая галлюцинация» (ВМ, 18). В тот самый момент, когда Вулф настаивает на материализации, реальные заговорщики уступают место метафорическим, поскольку текст оказывается перенасыщен олицетворениями. «Уже не просто идея, – продолжает Вулф, – она становится трехмерной, заключая в себе то, как женщины живут, и то, как они не живут». Вновь употребляются активные формы глагола, вызывающие в воображении фантом метазаговора, идеологии с призрачным человеческим лицом, ведь мы слышим, как «оно [возвращение красоты] стало еще сильнее, чтобы перехватить функцию социального насилия, которую уже не могут удержать мифы о материнстве, семейной жизни, целомудрии и покорности».[283]283
Сравните, например, обратную реакцию в изображении Фалуди: «За последнее десятилетие обратная реакция прокатилась по тайным комнатам культуры, путешествуя по коридорам лести и страха. По пути она надевала маски… <…> Она манипулирует системой поощрений и наказаний… <…> Загнанная в угол, она отрицает свое существование, указывает обвиняющим пальцем на феминизм и еще глубже залезает в подполье… <…> Обратная реакция обвиняет феминистское движение» (Faludi. Backlash, xxii).
[Закрыть] Тоном сенатора Маккарти, бившего тревогу по поводу своей версии коммунистической угрозы, проникающей в Америку, Вулф рассуждает о том, как «именно сейчас уничтожается психологически и тайно все то хорошее, что феминизм дал женщинам материально и открыто». Но как раз в конце предисловия это риторическое возвращение к непризнаваемому тропу олицетворения опрокидывается в результате акта, взывающего к тому, что можно называть лишь метаметазаговором. Возвращаясь к пассивной глагольной форме, которая сейчас кажется зловеще анонимной, Вулф объясняет, как «после успехов, достигнутых второй волной женского движения, миф о красоте усовершенствовали с тем, чтобы уничтожить власть на всех уровнях личной жизни женщин». Но кто это сделал? Стоило нам уяснить (чтобы воспользоваться этим так же, как Вулф воспользовалась выражением Фридан «тайна женственности»), что Миф о красоте – это какой-то монстр вроде Франкенштейна, придуманная мешанина культурных позиций и образов, гротескных и в то же время очаровательных, как сразу после этого мы должны выслеживать уже самого призрачного ученого, злобно продвигающего свои заговорщические планы, хитро манипулируя бедным немым чудовищем – Мифом о красоте. В этом смысле кажется, что каждый отказ от конспирологического подхода к анализу лишь порождает еще более параноидальную формулировку, поскольку каждое абстрактное представление о действии превращается в элемент хитроумного плана каких-то призрачных агентов.
Заговор теории
Причина, по которой Миф о красоте неподдельно тревожится о форме в целом и об образе заговора в частности, несомненно, объясняется и тем, что Вулф сознательно переписывала «Тайну женственности» в ту пору, когда отдельные комментаторы начали торжествующе заявлять о приходе «постфеминизма». Учитывая, что феминистки тридцать лет воевали с проблемой именования, которая красной нитью проходит через книги Фридан и Вулф, не удивительно, что последней приходится проявлять удвоенную осторожность, соглашаясь с образом, который к началу 1990-х годов обзавелся долгой и запутанной историей.
Кроме того, нежелание Вулф считать свой подход конспирологической теорией необходимо рассматривать в контексте возникшего после «холодной войны» скептического отношения к явно устаревшей политической риторике на фоне краха коммунизма в Восточной Европе в конце 1980-х годов. Похожая ситуация была и у Фридан: она недооценила конспирологические теории в условиях негативного интеллектуального отношения к политической демонологии, сформировавшегося после маккартизма. Более того, между эпохой Эйзенхауэра, которую описывает Фридан (на путь разоблачений она впервые вступила «одним апрельским утром 1959 года»), и президентствами Рейгана/Буша, на фоне которых разворачивается анализ в работе Вулф, несомненно, прослеживаются заметные параллели, и не последнюю роль здесь играет то, как отдельные президенты институционально узаконивали параноидальную риторику национальной безопасности.
И все же эти аргументы не полностью объясняют упорство Вулф, настаивающей на том, что, несмотря на внешнюю схожесть, ее концепция – это не теория заговора. Нужно непременно принять во внимание, что Вулф неявно признает, что конспирологичность теории свидетельствуют о ненаучности подхода. И в своей второй книге «Клин клином» она заявляет, что «пришла пора сказать: пошел ты, у меня будут сноски, а еще и грудь», и похоже, ее одинаково беспокоит и то, что ее не воспримет всерьез «научный» феминизм, и то, что она бросает вызов антифе-министской реакции.[284]284
Wolf. Fire with Fire: The New Female Power and How It Will Change the 21st Century (London: Chatto & Windus, 1993), 201. Как и Фридан в своей второй книге, Вулф переносит обвинение в заговоре с патриархальных институтов на конкретных феминисток, которых она называет «феминистками-жертвами» (показательно используя ярлык, который ей приклеивали самой).
[Закрыть] Хотя то, что хочет сказать Вулф, вполне понятно: в 1990-х годах женщина с мыслями в голове не должна вызывать удивления: судя по всему, ей с равной силой хочется подчеркнуть наличие сносок в ее книге и в то же время тот факт, что она гламурная феминистка 1990-х. Похоже, в глубине души Вулф сознает, что язык заговора обычно связывают с чокнутыми теоретиками и любителями распутывать убийства. Вдобавок она должна понимать, что сам ярлык «теория заговора» часто используется в качестве обвинения в исследовательском непрофессионализме и неискушенности. И здесь мы должны вспомнить, что, как и Фридан, свои самые горячие обвинения Вулф обрушивает на индустрию культуры; действительно, они обе создают то, что равносильно заговору, организованному рекламой и массмедиа. Так что порой отнекивание Вулф от конспирологии, в котором сквозит беспокойство, вызвано – рискнем сказать – параноидальным страхом заразиться этим распространенным и ненаучным образом мышления.