Текст книги "Ночные рассказы"
Автор книги: Питер Хёг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
Теперь Хенрик слышал музыку. Сначала он не мог понять, возникла ли она в его голове или вне её, поскольку события последних часов – не поколебав впрямую его уверенности в себе – заставили его не принимать скоропалительных решений. Но когда они спустились по главной лестнице, звуки усилились, и Хенрик и Пернилле поняли, откуда звучит музыка – она доносилась из большого зала, который, как Хенрик теперь помнил, он оставил в качестве общей комнаты для пациентов, снабдив его только решётками на окнах, решётками, которые были установлены с внутренней стороны на тот случай, если кто-нибудь из стариков окончательно потеряет рассудок и начнёт швыряться инвентарём.
Они узнали музыку. Это была весёлая лёгкая музыка, написанная, несомненно, датским композитором, – бодрая охотничья песня из «Холма эльфов» Кулау.[70]70
Кулау, Фридрих (1786–1832) – датский композитор и флейтист, немец по происхождению.
[Закрыть] Хенрик смело открыл дверь и вошёл.
Никто не обратил внимания на его появление, потому что зал был полон людей, которые танцевали или сидели у маленьких столиков вдоль стен. Все они, видел Хенрик, были стариками. Наверное, это праздник, устроенный для пациентов. Но, как он заметил, какой-то удивительно не соответствующий правилам праздник, потому что он нигде не видел больничной одежды, которая, как он знал, была утверждена в качестве обязательной для пациентов. Вместо этого танцующие вокруг него демонстрировали элегантность XIX столетия, принятую в высшем обществе. Не было никаких сомнений в том, что все без исключения постарались одеться как на придворный бал. А над всей этой картиной – огромной, колоссальной, раскалённой каплей расплавленного хрусталя – висела люстра в форме груши, которую он так хорошо помнил. Ему вдруг показалось, что он поднял крышку ларца, в котором посреди драгоценностей лежит маленькое солнце, и он замер ослеплённый.
Очнувшись, Хенрик стал пробираться вперёд. Музыка звучала с возвышения, которое, как он вспомнил, присутствовало в его проекте и на котором теперь играли шесть музыкантов, судя по их возрасту, также из числа пациентов. Рядом с этим возвышением сидела Леонора Блассерман.
Словно акула сквозь стайку мальков, Хенрик устремился к своей тётке, и, когда она заметила его, он приветливо кивнул ей, заверяя её, что никто в этом мире – а в особенности какая-то пожилая дама в инвалидной коляске – не сможет одурачить Хенрика Блассермана, архитектора, магистра искусств.
Добравшись до неё, он встал за спинкой её коляски и начал толкать её к выходу.
Но оказалось, что путь ему загородили. Из многочисленных танцующих вдруг выступили несколько мужчин и сомкнулись вокруг него и Леоноры. Оглядев потёртые сюртуки и выцветшие орденские ленточки, Хенрик понял, что эта нелепая охрана состоит из одних пожилых господ.
– Прочь с дороги! – закричал он.
Круг сомкнулся теснее, и лысый старик в белом шейном платке наклонился к нему, держа в руках трость.
– Вы, – обратился он к Хенрику, – достаточно взрослый человек, так что можно ожидать от вас вежливого обращения. Но не настолько взрослый, чтобы это помешало мне задать вам взбучку.
Хенрик понял, что столкнулся с физическим превосходством, и, когда они сделали ещё один шаг к нему, оглянулся в поисках Пернилле, чтобы в этой чрезвычайной ситуации попросить помощи у передового отряда пролетариата, но её нигде не было видно.
Господин в шейном платке положил тощую, но сильную руку на плечо Хенрика, и Хенрик подумал, что ведь эти люди – пациенты и не в своём уме и то, что светится у них в глазах и похоже на решительность, на самом деле – безумие, и впервые за эту ночь он испугался.
Тут Леонора Блассерман рассмеялась, и смех её был таким же, как в его детстве, раскатистый и немного дребезжащий, как у валторны, он на какое-то время заглушил музыку и заставил мужчин остановиться.
– Господа, – сказала она, – я прошу вас. Мой племянник пришёл, чтобы потанцевать со мной. Разве не так, Хенрик? Будь любезен, дай своей тётушке руку.
В сложившейся ситуации у Хенрика не было иного выхода, как взять руку тётушки и помочь ей встать с кресла. Минуту она неуверенно стояла, потом оказалась в его объятиях, и они заскользили по полу. Стоя вдоль стен, её гвардейцы следили за каждым их шагом.
Ярость, должно быть, придала Хенрику медвежью силу, потому что тётушка невесомо парила в его руках. Прижавшись щекой к его плечу, она прошипела ему на ухо так, как будто заиграл целый духовой оркестр:
– Ты когда-нибудь встречал девушку-эльфа?
«Она не в своём уме!» – подумал Хенрик, но тут услышал, что играют как раз песню матушки Карен про эльфов, и понял, что разум старухи просто мечется от одной сбивчивой мысли к другой.
– Они ведь всегда, – продолжала она, – служили превосходной иллюстрацией того, как опасна любовь.
Хенрик внимательно изучал зал в поисках возможности для побега. Он знал, что здесь, сейчас, ради своей безопасности и безопасности братьев по ордену, он обязан вырвать у тётки объяснение. К тому же он не мог не чувствовать всю унизительность ситуации, в которой оказался.
– Я ведь не могу знать, – продолжала она, бросив на него сияющий взгляд, – что происходило у рояля, когда вы с Пернилле доиграли моё сочинение. Но если мы – просто для примера – предположим, что вы с Пернилле почувствовали склонность друг к другу, тогда тебе придётся переступить через себя и пойти ей навстречу. Первая граница человеческого «я», дорогой мой Хенрик, это любовь.
Вдали Хенрик заметил дверь, которая, похоже, никем не охранялась. Заиграл вальс, и, кружась с Леонорой, он начал что-то понимать, и это заставило его, разгорячённого танцем, оледенеть.
– От второй границы, – продолжала Леонора, – тебя ещё отделяет некоторое время. Но я тем не менее рекомендую тебе иметь её в виду. Эта граница – возраст. Оглянись по сторонам, мой любимый племянник, посмотри на меня, посмотри на нас, и пойми, что когда-нибудь мы все умрём.
Хенрик наконец уяснил, что же было не в порядке, что с того самого момента, когда он вошёл в комнату, вызывало у него неопределённое беспокойство. В зале не было ни одной медсестры, ни одного санитара, никакого ответственного персонала. Здесь были только сумасшедшие старики и он. Тут им всерьёз овладел страх, он отпустил тётушку и бросился к двери. За ним потянулись руки, но с силой и решимостью, которые даже его самого удивили, он добрался до двери, захлопнул её за собой и, нащупав в замке ключ, повернул его.
Он стоял прислонившись спиной к двери, а его лёгкие продолжали исполнять лихорадочную фугу. Тогда из темноты к нему обратился голос.
– Значит, фашизм, – произнёс голос насмешливо, – во время своего триумфального шествия по миру всё-таки не прочь потанцевать.
Хенрик не заметил Пернилле в зале. Мысль о том, что она, должно быть, предвидела, с какой стороны он выйдет, настолько его рассердила, что единственным, что помешало ему ударить её, была мысль, что она даст сдачи.
Он прекрасно понимал, что времени у него осталось немного, и быстро пошёл по коридору. Но девушка последовала за ним.
– Даже такое политическое затмение, как ты, – заметила она удовлетворённо, – должно признать, что это был мудрый ход, и уже половина победы – вот так вот наблюдать весь бал и поджидать тебя именно там, где ты должен выйти.
– Заткнись! – сказал Хенрик.
– Ленин говорил, – продолжала она с безмятежным самодовольством, – что партия может победить в борьбе, только если она руководствуется передовой теорией.
Хенрик отметил про себя, что он уже не помнит, как устроено это здание, что дом встречает его как-то по-новому и враждебно. И он решился – как и другие прославленные герои – противопоставить замешательству стратегию. Он знал, какой именно она должна быть. Кромвель, Наполеон, Цезарь, Аттила и особенно Александр Македонский в этой ситуации приняли бы одно решение – найти кого-нибудь из медперсонала дома для престарелых. Он инстинктивно выбрал первую попавшуюся лестницу и стал спускаться вниз.
– Я иду за тобой, – сказала девушка с угрозой в голосе. – На конгрессе Второго интернационала в Штутгарте Роза Люксембург сказала: «Если существует угроза развязывания войны, трудящиеся классы обязаны приложить все силы, чтобы остановить её».
Глубоко внизу раздавался какой-то неровный стук.
– Вы даже не представляете, – сказал Хенрик, – чему вы пытаетесь помешать.
Постукивание усиливалось, и послышался звук разбиваемого о стену стекла.
– Роза Люксембург, – ответила Пернилле обнадёживающе, – в дискуссии с Лениным об организационных вопросах русской социал-демократии писала, что «пролетарская армия рекрутируется непосредственно в процессе борьбы, и лишь в самой борьбе осознаёт свои задачи».
Они оказались перед большой дверью, закрытой снаружи на тяжёлый засов и висячий замок. Теперь Хенрик вспомнил, что за этой дверью находится помещение для мытья посуды, кладовая и лестница в винный погреб. Откуда-то из-за двери вдруг снова послышался странный стук. И снова затих.
С новыми силами от воскресшей надежды Хенрик ударил в дверь.
– Кто там? – прокричал он.
В ответ странный звук затих. Потом опять возобновился, сначала тихо и робко, потом всё громче и громче. Хенрик с удивлением осознал, что слышит печальную римскую арию датского композитора Вайсе «На лоджии», но исполняют её с каким-то бульканьем, как будто под водой. Он изо всех сил забарабанил в дверь.
– Кто там есть? – снова закричал он.
Стало тихо. Потом наконец послышался голос.
– Изыдите, старые черти, – раздалось из-за двери, – потому что это я – главный врач, доктор медицины Фердинанд Фригаст Вассеркопф.
С безграничным облегчением Хенрик узнал это имя. Знаменитого врача-психиатра семья Блассерманов страстно желала видеть на посту управляющего больницей на Родё.
– Доктор Вассеркопф! – закричал он. – Это Хенрик Блассерман! Я попробую найти, чем открыть дверь.
– Не стоит беспокоиться, – раздалось из-за двери, при этом казалось, что главный врач пробирается через глубокую грязь. – Мы не делимся.
Хенрик слушал, не веря своим ушам. Где-то там, за дверью, опять разбилось стекло, и какая-то жидкость вылилась на каменный пол.
– Да вы же пьяны! – закричал он.
– Мы продаём свою жизнь, – ответил врач, – как можно дороже. И когда я выйду отсюда, то позабочусь, чтобы вам всем сделали такой электрошок, что вы потом не сможете уложить волосы ни с помощью лака, ни с помощью клея.
Со слезами на глазах Хенрик отошёл от двери и пошёл к лестнице. За спиной его пел главный врач, а вместе с ним ещё кто-то. Потом голоса смолкли. Когда Хенрик начал подниматься по лестнице, доктор Вассеркопф в последний раз заговорил.
– Мне плохо, – сказал он, – вы меня не любите. Во всяком случае, не так сильно, как я того заслуживаю.
Хенрик достал из внутреннего кармана плоский пакет. Осторожно, любовно развернул его. В промасленной бумаге лежал новенький, недавно изготовленный, первоклассный автоматический пистолет системы «маузер». Рукоятка из орехового дерева удобно ложилась в руку.
«Теперь, – подумал он, – я остался совсем один».
Он оглянулся. Девушка куда-то исчезла.
«Вот тебе и боевой дух пролетариата», – подумал он и медленно, полностью придя в себя, продолжил подниматься по лестнице.
Этажом выше лестница вдруг стала винтовой, и тут он услышал музыку, тихую, но тем не менее узнаваемую, как будто оружие в руке обострило его слух. Это был Лист, та же самая пьеса, что звучала несколько часов назад, когда они с Пернилле подходили к дому. Мгновение спустя он оказался у дверей в павильон.
6Это был – и в этом он не сомневался – поворотный момент его жизни. Вокруг него был организован заговор, который, казалось, мог сравниться только с тем, участником которого был он сам. Злоба в этом доме сгустилась, превратившись в яд, который начал поражать нервную систему. Ему пришло на ум печальное воспоминание о «Das frohliche Sterbelied»,[71]71
«Радостной предсмертной песни» (нем.).
[Закрыть] которую Маттезон написал к своим собственным похоронам, и он подумал, что его, возможно, ждёт смерть. Но, заглушив эти парализующие действия мысли, зазвучал героический эпос Штрауса:
«Потому что именно в таких решающих битвах, – подумал Хенрик, – когда речь идёт о Sein или Nicht-Sein,[72]72
Быть или не быть (нем.).
[Закрыть] овцы отделяются от козлищ».
Он ногой распахнул дверь и вбежал в комнату, слегка пригнувшись и выставив перед собой пистолет.
В тот же момент противоположная дверь отворилась и появилась Пернилле. Она посмотрела сначала на Хенрика, потом на оружие, и в её позе читалась какая-то насмешка.
У рояля в своём инвалидном кресле сидела Леонора Блассерман. Хенрик попытался найти объяснение тому факту, что инвалид так быстро может подняться наверх. Потом он вспомнил, что сам распорядился установить в доме лифт, правда, не мог вспомнить, где именно.
Глаза старухи были закрыты, и некоторое время она продолжала играть. Потом остановилась.
– Сегодня ночью, – сказала она, у нас, как и в великих операх, одновременно происходило множество событий.
Хенрику никогда прежде не случалось таким вот образом угрожать человеку. Сейчас он почувствовал, что есть некая приятная надёжность в том, чтобы так вот стоять, держа в руках огнестрельное оружие.
– Я пришёл, – сказал он, – получить объяснение.
Тётушка кивнула, задумчиво и сосредоточенно, и Хенрик понял, что его предположение о том, что её рассудок пострадал, было ошибочным. Он никогда прежде не видел её более здравой и уравновешенной. Через всю комнату ощущал он силу её воли, как физическое давление в грудь, и снял пистолет с предохранителя.
– Мы решили, – сказала она, – запереть доброго доктора Вассеркопфа и его компанию в подвале. Там они пробудут ещё некоторое время.
Она посмотрела в окно.
– Скоро, – продолжала она, – Йохан на лодке заберёт твоих политических единомышленников. Мы их вежливо примем и проводим в другую часть подвала, где стоят электрические приборы Вассеркопфа. Там мы посадим их под замок. Потом будут извещены соответствующие инстанции.
Погрузившись в мысли, она провела руками по клавишам.
– Ты можешь, – сказала она, – рассматривать наши действия как ещё один пример тех границ, которые старость поставила тебе и твоим идеям.
– Тебя, конечно же, будут допрашивать, – продолжала она. – Но послушай, Хенрик. Твоя молодость, как мне кажется, станет смягчающим обстоятельством. Скажут, что тебя сбили с пути истинного. Ведь всем же ясно, что ты политически невменяем. Не могу представить себе, чтобы это всерьёз помешало твоей жизни и твоей карьере.
Хенрик почувствовал, как на лбу его выступил пот. Он понимал, что это его последний шанс и решающее испытание. Если он сможет уничтожить этих женщин, если его «я» сможет поглотить их, то он уберёт с пути последнее препятствие. Но подобно тому, как всякий музыкант должен сначала разыграться, прежде чем найдёт правильное звучание, так и ему нужно было сказать несколько слов.
– У меня здесь, – сказал он, – изящный маленький инструмент, так сказать Страдивариус смерти. Я думаю, тётушка, что тебе нужно приготовиться к прощанию с жизнью.
Леонора Блассерман рассмеялась, на сей раз смех её был непринуждённым и серебристым.
– Нет предела тому, – заметила она, – какой ерунды может наговорить о смерти человек, как, например, ты, который так мало с ней знаком.
Тут Хенрик вытянул руки и нажал курок.
Ничего не произошло. Он попытался ещё раз, но по-прежнему безрезультатно. Он в отчаянии разглядывал пистолет, всё было так, как и должно было быть. Он ещё раз посмотрел в лицо своей тёте через прицел. И тогда он понял, что дело в нём самом, что он не может нажать курок, что он не в состоянии убить их женщин или какого-нибудь другого человека. Что он не Хенрик Блассерман, взваливший будущее на свои плечи, а червь на дне Вселенной.
Он опустил пистолет и посмотрел на него со слезами на глазах.
– Я не могу, – сказал он.
Старуха даже глазом не моргнула.
– В этом, – сказала она, – состоит третья граница твоего «я», Хенрик. В разные времена её называли по-разному. Я бы назвала её Богом. Припоминаю, что когда-то я уже говорила: перед Богом нам следует смиренно слушать.
Некоторое время женщины хранили чуть ли не почтительное молчание, пока у них на глазах сознание Хенрика Блассермана и его надежды терпели крах. Наконец старуха опять заговорила.
– Скоро рассвет, – сказал она, повернув своё кресло. – Думаю, что сегодня ночью я выполнила то, что обещала.
В дверях она остановилась.
– Пернилле, – спросила она, – будь добра, ответь старухе на последний вопрос. В ту сонату, которую я написала к этой ночи специально для вас, я вложила больше, чем вы сейчас оба можете себе представить. Так что ответь мне: ты его поцеловала?
Пернилле стояла выпрямившись, молча и задумчиво.
– Ленин, – медленно ответила она Леоноре, – на Третьем всероссийском съезде Коммунистического союза молодёжи 2 октября 1920 года сказал, что «наша мораль должна быть полностью подчинена интересам классовой борьбы пролетариата». Если я и поцеловала его, то только для того, чтобы сильнее потом ударить.
Старуха и девушка некоторое время смотрели друг другу в глаза. Потом Леонора Блассерман в последний раз обернулась к своему племяннику.
Хенрик, покачиваясь, стоял на прежнем месте. Глядя сейчас в глаза своей тётки, он почувствовал, что настал момент просветления. В глазах Леоноры Блассерман он увидел в этот миг правду о том, что же действительно скрывалось за их отношениями, за всегда присутствующей насторожённостью. Сейчас Леонора Блассерман смотрела на него с теплотой, охватывающей всё, что она видела, и всё, что когда-либо между ними было.
Потом она повернулась, резким движением двинулась вперёд и исчезла.
Некоторое время Хенрик продолжал стоять на месте, а верхняя часть его тела совершала какие-то непонятные круговые движения. Пернилле тоже не сходила с места.
Потом он обратил внимание на то, что всё ещё держит в руке пистолет. С большим трудом, словно очень старый человек, он подошёл к роялю и положил оружие на блестящую поверхность.
Направляясь к двери, он на мгновение остановился рядом с Пернилле. Он хотел что-то сказать, но девушка казалась непреодолимой задачей, которой он даже не мог взглянуть в лицо. Он прошёл мимо неё, спустился по лестнице и покинул дом.
Над садом стоял слабый бледный свет, словно свет – это жидкость, похожая на молоко. Он думал, что ему надо ещё что-то сказать своей тёте, что-то ему самому едва ли известное, то, что никогда не было сказано. Он не знал, где она может быть, наверное, она легла спать, а он не знал, где. Ему, наверное, следует подождать, пока она проснётся. Разве она сама не говорила этого? Что ему следует быть спокойным и ждать. И, может быть, тогда ещё будет не поздно.
Он заметил, что оказался у входа в розарий. Но розарий изменился. Розы были подрезаны, они показались ему очень низкими, не такими, какими он ожидал их увидеть.
По тропинке к нему шёл человек. Хенрик увидел, что это тот молодой человек, который привёз их сюда и который теперь должен был забрать его братьев по ордену и на ладье Харона привезти их на Родё к их судьбе.
Молодой человек остановился, и Хенрик обратил внимание, что они сверстники.
– Я жду, – сказал Хенрик, чтобы нарушить тишину и чтобы показать, что он всё понимает, – когда проснётся моя тётушка, Леонора Блассерман.
Ему показалось, что стоящий рядом юноша стал ещё серьёзнее, чем прежде.
– Это так тяжело, – сказал Йохан, опустив глаза, – для всех нас. Две недели.
Ничего не понимая, Хенрик проследил за его взглядом. Они стояли рядом с маленьким, недавно насыпанным холмиком. Кто-то аккуратно покрыл его дёрном и посадил распускающиеся нарциссы. Над холмиком возвышался небольшой чёрный камень. На камне было выбито:
ЛЕОНОРА АПОЛЛОНИЯ БЛАССЕРМАН
ПИАНИСТКА
Скончалась 4 марта 1929 года
Даты рождения не было, но ниже на камне была ещё одна строка, и, когда Хенрик прочитал её, он вспомнил, что это название того произведения, которое недавно играла его тётка. Там было написано:
BENEDICTION DE DIEU DANS LA SOLITUDE.[73]73
Благословение Господа уединению (фр.).
[Закрыть]
Отражение молодого человека в состоянии равновесия
С кротким равнодушием взираю я на тот факт, что живу в мире, который говорит так быстро, что вынужден дышать через задницу. Слова на меня больше не действуют. Я – покинутое здание, или, скажем иначе, забытая и заброшенная обсерватория. Сквозь выбитые стёкла моих окон проносится ветер, не оставляя после себя никаких следов.
Не имеет значения, верите вы мне или нет. Можете отнестись к этой истории как вам заблагорассудится. Как к признанию, как к молитве, как к короткой скучной басне, как к жалобным стенаниям. Сам же я смотрю на всё это как на предельно возможное для человека приближение к истине.
Я пишу эти строки, потому что в моей жизни произошло нечто, полностью освободившее меня от того, что люди называют чувствами.
Из той Вселенной, в которой я нахожусь, поступает мало сигналов. Все те, кто на моих глазах возглашал, что им наконец-то удалось раз и навсегда подняться над эмоциями, как правило, окончили свои дни в сточной канаве. Или же отправились на Небеса, раздувшись, как выброшенный на берег утопленник, от непомерного самомнения.
Не могу сказать, что я вёл безупречную жизнь. Но с той ночи – ночи на 20 марта 1929 года – жизнь моя стала чиста как золото. И сколько ни скреби по поверхности, всё равно внутри будет золото. С той самой ночи к любви, к желанию, к ревности и к одиночеству я стал относиться иначе, чем все остальные люди. Я стал свободен.
Из всего, что мир называет чувствами, я признаю за собой только одно. Лёгкое раздражение, которое я лелею в себе, потому что оно меня согревает. Но я никогда его не понимал. Что-то подсказывает мне, что сегодня ночью я смогу понять.
Я проектирую и изготавливаю зеркала. Этим же занимался мой отец, а ещё раньше – его отец. Я стал инженером, им это не удалось. Но это не моя заслуга, всё дело в прогрессе. Главная истина о любом ремесле состоит в том, что оно представляет собой состояние души. Для этого состояния перемены, называемые прогрессом, никакого значения не имеют. Суть моей работы не отличается от сути работы моего отца или деда.
Такое положение вещей вполне закономерно. Мы не можем ни сказать, ни сделать ничего, что не было бы уже сказано или сделано раньше. И не только в словах мы повторяем себя и других. Наши поступки – это тоже клише.
Если тем не менее имеет смысл называть меня художником, то не из-за того, чего я достиг, а из-за того, к чему стремился.
Я мечтал создать зеркало, которое воспроизводило бы мир таким, каков он есть. В некотором смысле именно эта мечта и очистила меня.
Европейская история знает две интерпретации зеркала: истина и грёза. Овидий пишет, что Немезида исказила поверхность воды и поэтому Нарцисс увидел призрак, который он ошибочно принял за настоящего человека.
В зеркале Первого послания к коринфянам было видно отдельными фрагментами, частично, неполно.[74]74
Ср.: Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь я знаю отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан (1-е Коринф. 13:12).
[Закрыть]
В эмблематическом словаре Средневековья зеркало было символом vanitas – тщеславия, одного из семи смертных грехов.
Зеркала X. К. Андерсена и Льюиса Кэрролла таят в себе опасность, они ненадёжны. У Жака Оффенбаха Дапертутто[75]75
Дапертутто – хитрый злобный колдун, персонаж оперы Ж. Оффенбаха по мотивам произведений Э. Т. А. Гофмана.
[Закрыть] крадёт человеческие души, похищая отражения людей.
Все эти зеркала лживы. Как и всё, известные нам самим. Мы знаем, что никогда в зеркале не видим себя такими, каковы мы на самом деле. В зависимости от нашего душевного состояния мы видим самих себя непонятыми и одинокими, или, наоборот, всеобщими любимцами, или животными, скрывающимися под тонким налётом человечности. Но никогда мы не видим самих себя такими, какими мы являемся в действительности. Составленными из всех этих неполных истин. Для людей зеркало всегда остаётся экраном, на который проецируются их стремление к состоянию равновесия.
Второе известное в истории зеркало – это грёза. Это бесстрашное зеркало в «Белоснежке». Это зеркало Шекспира в обращённых к актёрам словах Гамлета, что следует держать «the mirror up to nature».[76]76
Зеркало перед природой (перевод М. Лозинского).
[Закрыть] Именно эта мечта заставляла средневековых сочинителей называть свои трактаты Speculum,[77]77
Отображение, подражание, зерцало (лат).
[Закрыть] убеждая тем самым читателя, что они являются исчерпывающими и надёжными. На Востоке это легендарное зеркало Будды, мудреца Шакьямуни, которое описывает поэт Асвагхоша на заре золотого века буддизма:
«Во время второй ночной стражи он получил высший небесный дар ясновидения… Благодаря ему он увидел весь мир, который показался ему отражённым в совершенном зеркале». Эти отражения абсолютно надёжны, потому что они неподкупны. Потому что их никак не затрагивает то, что они отражают.
Такое зеркало я и искал. Теперь, когда всё уже в прошлом, я могу признать, что моя тоска по действительности была связана с моим отношением к женщинам.
Я знал, что самое страшное на свете – это когда тебя бросают. Рано или поздно всех нас бросят. Поэтому расставание – это то, в чем я упражнялся каждый день. Я всегда сам уходил от женщин, чтобы не утратить навыка расставания. Теперь я могу признаться, что я их боялся. Женщина – это единственное существо на земле, общение с которым – это беспрестанное расставание и прощание друг с другом. Чем дольше я их знал, тем более чужими они мне становились.
В какой-то момент я стал бояться, что сам несу долю ответственности за эту цепь расставаний. И тогда я начал думать о Зеркале. Я хотел, чтобы оно стало третейским судьёй, неким эталоном и свидетелем истины в ту ночь страстей, когда разыгрывается любовная драма.
В мае 1927 года мне предложили сконструировать зеркальный телескоп для новой скандинавской обсерватории в районе Дельжон в предместье Гётеборга. Я согласился.
Я знал, что обсерватория задумана как символ примирения скандинавских стран. В то время по всей Европе ежедневно проходили забастовки. Мы знали, что грядёт экономический кризис невиданного прежде масштаба. У меня не было ни тени сомнения, что нас ждёт новая мировая война.
Обсерватория была попыткой притупить страх, сообща созерцая звёзды. Как и все монументальные национальные иллюзии, это намерение – для тех, кто принимал решение, – было наполовину осознанным, наполовину неосознанным. Мне с самого начала было понятно всё.
Мне задавали вопрос, почему же я тем не менее изъявил желание участвовать в проекте.
Что тут сказать? Мы так мало знаем о том, какому делу в действительности служим. Когда Кеплер в 1604 году опубликовал свои оптические теории в трактате «Дополнения к Вителло», он считал, что подтверждает существование Бога и неизменность своей эпохи. История показала, что он сделал решающий шаг на пути к изменению окружавшего его мира до неузнаваемости.
Если меня всё-таки продолжали спрашивать – а находились и такие, – почему я участвовал в политическом предательстве, я отвечал, что надо же мне было зарабатывать на жизнь.
И если меня не оставляли в покое, я грозился всыпать им по первое число.
Это было за четыре года до того, как был построен зеркальный телескоп обсерватории Паломар. В то время считалось, что создать большее зеркало, чем рефлектор телескопа лорда Росса, с диаметром 1,9 метра и фокусным расстоянием 17 метров, никогда не удастся. Тогда ещё спорили о том, не принадлежит ли будущее телескопам-рефракторам.
В течение лета двадцать седьмого года мы построили помещение для работы. Зимой – керамическую печь. Следующей зимой я отлил зеркало.
Не стоит рассказывать о моих исследованиях, которые привели к тому, что я остановил свой выбор на покрытом серебром зеркальном стекле. О моей разработке гомогенных видов стекла. О моём серебряном покрытии. О сне, которым я пожертвовал, чтобы впервые в истории нарушить правило, которое в течение двухсот лет говорило нам, что поглощение зеркалом света никогда не может быть меньше 50 %. Я хочу показать вам звёзды, а не занимать вас разговорами о том, как трудно до них добраться.
У меня было девятнадцать неудачных попыток. Последнее, успешное охлаждение длилось тридцать один день. Без гордости, без гнева, без сожаления могу сказать, что никто другой не видел того, что увидели мы, когда открыли печь.
Это было совершенное вогнутое зеркало, часть сферической поверхности, воображаемый центр которой находился на расстоянии пятидесяти двух метров. Апертура его составляла семь метров в диаметре. Язык беден. У меня нет желания более говорить о том зрелище.
Тогда же мы впервые услышали о ней. Молва о ней разносилась по всему свету, словно она была самой знаменитой куртизанкой или оперной дивой. Она была шлифовальщицей стекла.
Я отправился в путь, чтобы найти её. Я следовал за теми чудесами, которые она создавала. У Фризских островов я увидел на судовой надстройке золотистый диск, словно на палубу опустили полную луну. Но это была не луна, это был ослепительно белый круг, свет которого был отражением света маяка, находящегося в десяти милях от судна. Световой пучок диаметром в полметра не рассеивался, он оставался таким, каким и был, покидая невероятную, непостижимую, совершенную линзу. Рассказывали, что это был её подарок голландскому государству.
В Вене я посетил новую оранжерею. Вогнутые стены она покрыла эллиптическими зеркалами, которые так воспроизводили внутренность помещения, что посетителей с трудом удавалось уговорить зайти внутрь, потому что на их глазах помещение площадью сто квадратных метров превращалось в непроходимый и бескрайний лимонно-апельсиновый лес, в котором, как им казалось, они обязательно заблудятся.
Я не нашёл её; всегда получалось так, что она только что уехала оттуда, куда я приехал, – таковы уж женщины. Наконец я вернулся в Гётеборг. Она оказалась там.
Она распорядилась, чтобы все, кроме меня, покинули помещение, и взялась за работу. Сперва она разделась. Я пытался объяснить ей про сферическую аберрацию, порок вогнутых зеркал. Не знаю, слушала ли она меня. Не знаю, понимала ли она. Она была примерно метр и шестьдесят сантиметров ростом, наполовину японка, наполовину итальянка. Говорили, что её предки были одними из первых, кто сбежал от запрета на выезд из страны, распространявшегося в Средние века на всех шлифовальщиков стекла в Венеции. Они бежали на Восток.
Она сняла с себя всю одежду, оставив лишь длинный кусок материи, обёрнутый вокруг бёдер. Кожа её была белой, как смесь пчелиного воска и стеарина, из которой делают алтарные свечи. На ноги и на руки она намотала куски белой хлопчатобумажной ткани. На них она насыпала смесь магния и алмазной пыли. Потом она забралась в зеркало и принялась шлифовать.
Я вспоминаю это время как целую эпоху своей жизни. На самом деле это продолжалось, возможно, три, возможно, четыре дня. Крыша над нашими головами была стеклянной, и зеркало собирало дневной свет. По превращённым в порошок драгоценным камням она передвигалась словно холодный голубой огонь. Движения её были медленными, но тело всегда было покрыто потом. В висящей над зеркалом стеклянной пыли возникало её отражение – перевёрнутые, изогнутые трёхмерные фрагменты её самой.