Текст книги "Ночные рассказы"
Автор книги: Питер Хёг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
В конце XIX столетия молодое поколение Блассерманов, будущие наследники, всерьёз увлеклось научной дискуссией о биологических корнях человека, вспыхнувшей после выхода в свет «Происхождения видов» Дарвина. Сначала они заинтересовались теорией вырождения. В мысли о том, что существуют здоровые и больные – и даже заплесневелые и сомнительные виды, они нашли научное подтверждение уже давно возникшей у них догадке, что род их является особенно здоровым и живучим, что наследственный материал, если можно так сказать, аккумулировал качество и что где-то в генетическом тылу высиживается золотое яйцо. Ещё до Первой мировой войны в семье появилась надежда, что среди них родится искупитель, некое воплощение музыкального спасителя.
Из этого ожидания вырос интерес к другому закону природы, открытому в том же XIX веке, – строго научному факту, что продолжительность жизни человека составляет только сорок пять лет и что всё его дальнейшее существование – сплошное разложение, издержки изнеженной цивилизации.
До этого времени семейство, как и все другие семьи, состояло в том числе и из пожилых людей, которые из выделенных им одиноких обителей и со своих почётных мест в домах молодых осуществляли загадочную власть старости над окружающим миром. Но на рубеже веков молодые члены семьи пришли к выводу, что власть эта есть зло, что она реакционна, что тяжкий груз старости задерживает музыкальный крестовый поход семьи, что старики представляют собой только обузу и похожи на комнату, стены которой больше не могут отражать звуки новой музыки.
Сначала эти мысли высказывались в виде глухого ропота. Раздражённо, но всё-таки вполголоса отец Хенрика сказал своему брату, что Моцарт, Шуберт и Шопен во всяком случае могли фразировать свою жизнь и вовремя сыграть финал и реквием, но взгляните на некоторых других, таких как, например, Лист, который совершенно спятил и впал в детство в своих маразматических и беспомощных фортепьянных произведениях.
В первые годы нового столетия эти мысли как-то очень быстро обрели законченную форму. Неожиданно отцу Хенрика и его братьям стало совершенно ясно, что время теперь движется гораздо быстрее, чем когда-либо прежде, что плодотворных и изобильных лет в человеческой жизни немного и что они на вес золота, – так немного и настолько на вес золота, что разве можно позволить детям и старикам вмешиваться в жизнь?
Семья Блассерманов, разумеется, была состоятельной. Датская армия всегда привлекала лучших представителей культуры и всегда щедро оплачивала их продукцию, и теперь часть накопленных семейством средств потекла назад, чтобы исключительным образом способствовать достижению всеобщего блага. Вскоре после окончания Первой мировой войны семья Блассерманов построила дом для престарелых на озере Фуресёен в Северной Зеландии.
В Дании и до этого существовали приюты, благотворительные учреждения, монастыри и больницы для пожилых людей. Но задачей этих учреждений, равно как и законодательства по общественному призрению, было оказание милосердия тем старикам, у которых не было родственников или которые по другим причинам не могли быть обеспечены из чьих-либо личных средств.
Идеи, лежащие в основе первого блассермановского учреждения, были совсем иного рода. В связи с открытием этого большого современного белого здания на берегу озера неоднократно высказывалась мысль, что здесь пожилым людям предоставляется самый достойный и самый подходящий способ завершить свою жизнь. Здесь они вместе со своими ровесниками могут жить без всяких забот.
Отец Хенрика считал, что именно вопрос о потребностях стариков найдёт наибольший отклик у общественности, которая ещё не совсем дозрела до осознания всей истины. Поэтому только в самой семье и в её ближайшем окружении говорили об этом учреждении как о части великого целого. Но зато уж с воодушевлением и совершенно откровенно. Обсуждались, в частности, келлеровские учреждения – недавно построенные больницы для душевнобольных, которые в большой степени послужили источником вдохновения для проекта Блассерманов. Эти учреждения были расположены в чрезвычайно красивом районе у фьорда Вайле, но не ради прекрасного вида – ведь о сознании слабоумных известно, что оно не простирается далее их собственных испражнений, а часто даже и до них не распространяется, поэтому они-то вполне бы могли довольствоваться видом со скотных дворов и из подвалов, где их до сих пор привязывали к нарам, – а исходя из соображений хорошего вкуса, чтобы уберечь в первую очередь приличных людей от созерцания студенистой протоплазмы этих пациентов и чтобы, поместив их в сельское уединение, надёжнее защитить себя от истинной угрозы, исходящей от этих на три четверти животных индивидов, и таким образом окончательно лишить их возможности портить датскую расу.
Похожая мысль, в действительности, лежала и в основе блассермановского дома для престарелых, хотя, как было сказано, прямо говорить об этом можно было только в уютной обстановке среди родственников и друзей. Конечно же, угроза того, что обитатели дома для престарелых, которым всем было за шестьдесят пять, начнут бурно размножаться, не выглядела реальной. Не на чистоту расы в этом смысле были направлены заботы семейства. Сердце семьи болело за благополучие духа, за умственную гигиену нации. Время требовало развития, роста, прогресса, а на пути всего этого стояли старики. В семье Блассерманов обнаружили, что от людей старше пятидесяти исходит парализующее, лишающее жизнеспособности, реакционное, сентиментальное и тормозящее воздействие. Что они уже одним свои присутствием напоминают молодым и живым об упадке, о прошлом и о смерти, и тем самым заглушают естественное, здоровое и богатое звучание самой жизни.
Поэтому большой участок у озера Фуресёен, вдалеке от всех дорог, представлялся идеальным местом.
Семья Блассерманов первой в Дании поместила своих пожилых родственников в учреждение, ею же и построенное, а затем открыла двери этого учреждения – двери, у которых изнутри не было ручек, – для всех желающих последовать этому примеру.
Само расставание, разделение внутри семьи не прошло без осложнений, без драматических столкновений и трагических сцен, но тем не менее молодые почувствовали облегчение, как будто до этого времени они пребывали на дне морском, увязнув ногами в цементном растворе, страдая от удушья, от чего вдруг мгновенно освободились, поднявшись на поверхность к свету и воздуху. На участившихся семейных вечеринках возникла новая свежая свободная атмосфера, и все опьяненно купались в мыслях о тех перспективах, которые перед ними открывались. Все, мужчины и женщины, чувствовали облегчение от того, что видят вокруг только гладкие молодые весёлые лица без морщин и слышат только о надежде и победах. Хенрику в это время было два года, и хотя родители любили и боготворили его – нового здорового крепыша, который потихоньку подрастает и скоро займёт своё место в шеренге за роялем, всё-таки его отец сказал на крестинах, обратившись к остальной части семьи, что «то разделение общества, свидетелями которого мы являемся и в которое мы сами внесли вклад, не должно останавливаться, и в один прекрасный день оно коснётся и детей – в соответствии с немецким принципом детских садов – дети, во всяком случае днём, будут содержаться в специальных учреждениях, потому что время идёт быстро, а задачи, стоящие перед взрослыми и сильными членами общества, многочисленны. Мы стремимся к здоровому и гармоничному обществу, в котором имеются различные лагеря для стариков, для маленьких детей, для больших детей, для больных и для слабых духом. Такое разделение прекрасно и неизбежно, и, естественно, его предвосхитили военные, создав одно из самых старых и самых благородных институтов в мировой истории – казарму. Дорогие друзья, тому обществу, к которому мы так ритмично шагаем, я хочу сегодня, когда мы даём имя моему сыну, также дать название. Нашу семейную Атлантиду Блассерманов, которая не тонет, а поднимается из моря, я нарекаю „Обществом казармы”».
Новое столетие подтвердило правоту семьи, и, когда Хенрику было около двадцати лет, все получили убедительное подтверждение, что находятся на верном пути, познакомившись с книгой заместителя министра Штайнке «Социальное обеспечение будущего*. Этот труд, который, как уже тогда предвидел отец Хенрика, создаст основу для всей социальной политики Дании в этом столетии, был, правда, очень сдержанным в разделе о расовой гигиене и вообще несколько вялым и гуманистическим в своей основе. Но главная его идея – что забота о слабых представляет собой тяжкий груз, так называемое бремя обеспечения, которое государство обязано снять с плеч молодых, чтобы они, освободившись от мук совести и чувства долга, смогли поставить свои силы на службу прогрессу, – как раз совпадала с тем, что в течение целого поколения прекрасно осознавали, говорили и в соответствии с чем действовали в семье Блассерманов.
4Таким образом, Хенрик рос в атмосфере особой чистоты, созданной благодаря тому, что всё, чему было больше шестидесяти лет, было удалено из его окружения, и с самого младенчества он купался в омолаживающей купели музыки – и, в первую очередь, военной музыки.
И тем не менее Хенрику пришлось столкнуться со старостью.
Это случилось зимой, в день, когда ему исполнилось семь лет, в тот час ночи, когда взрослые уже давно позабыли, по какому поводу собрались. За окнами было холодно, бело и тихо, а в доме так тепло, что запотели стёкла. Угощали обильно, и гости чувствовали, что в эту ночь, и вообще в это историческое время, они участвуют в неком языческом жертвоприношении и что нет той вольности, которую они не могут себе позволить, потому что жизнь, словно вепря Сэхримнера в Валгалле, можно есть до бесконечности.
Пили много, и движения взрослых требовали всё большей Freiterritorium,[60]60
свободной территории (нем.).
[Закрыть] поэтому маленький Хенрик забился в угол, и в его блестящих и озадаченных глазах отражались чувства, наполнявшие комнату, а именно радость, оптимизм и жажда власти в самом прекрасном значении этого слова.
Присутствующие пели и играли на рояле, и приближался кульминационный момент вечеринки. У рояля отец Хенрика стал произносить новый распевный тост, который он сочинил специально к церемонии принесения военной присяги в Южноютландском драгунском полку, где он когда-то отбывал свою воинскую повинность. В тосте по замыслу предполагалось присутствие настоящей лошади, которую в определённый момент, в третьей части, следовало провести через комнату. Мать Хенрика при обсуждении вечера пыталась воспрепятствовать этому, но отец Хенрика сказал, что «я не приму никаких возражений с твоей стороны, женщина, если у Чайковского звучат пушечные выстрелы, а у Люмберга – вылетают пробки из шампанского, то Блассерман не должен остаться без лошади», и договорился с копенгагенской компанией, занимающейся перевозкой музыкальных инструментов, чтобы их рабочие подняли ганноверского жеребца в квартиру на пятый этаж, где его до поры держали в комнате служанки, а теперь вывели в гостиную, вызвав тем самым настоящий фурор.
Конь простоял весь день уткнувшись мордой в простыни кухарки, что привело его в праздничное настроение, и теперь, когда его вели вдоль стола, он сам по себе казался Хенрику непостижимо огромным, а между его задними ногами выросла неподдельная лошадиная именинная эрекция, которая, казалось, ещё немного – и выдавила бы всю компанию в окно.
Дамы визжали, восторгам не было конца, а потом отец Хенрика вскочил на рояль, призвал гостей к молчанию и поднял бокал.
Никто никогда так и не узнал, какой героический тост он собирался произнести, потому что в комнате потянуло холодным сквозняком, от которого затрепетали свечи, а в горле композитора застряли все хвалебные слова. Дверь открылась, и в комнату вошла маленькая девочка, а за ней в дверном проёме показалось что-то тёмное.
Вновь прибывшая оказалась очень крупной пожилой дамой. На ней было чёрное блестящее атласное платье, казавшееся таким неуклюжим, словно было сшито из брезента, на груди и плечах лежало белое кружевное фишю, похожее на скатерть для кофейного стола на двенадцать персон, а сверху, с изборождённого морщинами лица под высокой короной седых волос, спокойно смотрели бесцветные, бдительные глаза хищной птицы.
До этой минуты комната и люди казались Хенрику очень большими, а о лошади он подумал, что это, наверное, самое большое существо на свете. Но перед новой гостьей всё это как-то съёжилось, люди стали маленькими и робкими, комната уменьшилась, и даже жеребец вдруг стал похож на лошадку-качалку, пугливо заржал, прижал уши к голове и стал рывками пятиться, скользя по гладкому паркетному полу, словно жеребёнок на только что вставшем льду.
Заворожённый Хенрик подумал, что если бы эта дама была ещё чуть побольше, то ей пришлось бы наклониться и повернуться боком, чтобы войти в дверь.
Она не стала садиться, да никто ей этого и не предложил. Она по очереди рассматривала гостей, до тех пор пока взгляд её не упал на сидящего у стены Хенрика.
– Добрый день, Хенрик, – произнесла она.
Близость к такому старому человеку вызывала у него незнакомое и приятное ощущение. Из разговоров взрослых Хенрик понял, что человек, который выглядит как эта дама, должен быть и глух, и слеп, да, строго говоря, вообще уже быть на том свете, и он набрал в лёгкие воздух для громкого приветствия, чтобы с подобающим уважением встретить потустороннюю гостью.
Но женщина сделала протестующее движение.
– Со мной, – сказала она, – ты можешь говорить piano. И так достаточно всяких крикунов, которые оскверняют небесный покой Господа Бога.
Она посмотрела на отца Хенрика, всё ещё стоявшего на рояле, застывшего словно статуя.
– И ты, племянничек, – сказала она задумчиво, – не последний из тех, кто здорово постарался, чтобы испоганить тишину.
Последовала пауза, во время которой Хенрик заметил, что даже лошадь, прижавшаяся к стене, совершенно затихла.
Она снова посмотрела на Хенрика.
– Меня сегодня не приглашали, – сказала она, – и я долго здесь не пробуду. Я хотела было прийти на твои крестины, но даже там никто не хотел моего присутствия. С тех пор я ждала приглашения, но в моём возрасте уже нельзя ждать целую вечность.
Поэтому я сегодня явилась без приглашения. Чтобы увидеть тебя и чтобы поздравить тебя. И может быть, это всё, что можно предложить другому человеку. Добрые пожелания и немного внимания.
Я желаю тебе, Хенрик Блассерман, чтобы ты узнал, что такое тишина.
Она снова замолчала, словно пытаясь найти ещё какие-то слова или словно передавая Хенрику ту тишину, о которой она говорила. Потом она оглянулась на маленькую девочку.
– Ну что ж, поехали домой, Пернилле, – сказала она.
Служанка открыла дверь. Выходя, старуха обернулась и в последний раз посмотрела на Хенрика.
– Я хочу, – сказала она, – пригласить тебя в гости. В конце марта я пришлю за тобой экипаж. Чтобы мы вместе торжественно отметили годовщину смерти Бетховена и день рождения Баха, чтобы на Небесах знали, что, несмотря на музыку твоего отца, они жили не напрасно.
Долгое время в комнате было тихо, и даже когда тишина была нарушена и все схватили бокалы, пытаясь вернуть исчезнувшее веселье, куда-то пропал прежний непринуждённый тон, настроение определённо стало минорным, и вскоре гости стали расходиться.
Когда мать Хенрика укладывала его спать, она выглядела отчуждённой и подавленной, и, когда он спросил, кто же была эта пожилая дама, она встревоженно посмотрела на него. Где-то в квартире ржал конь, чьё присутствие казалось теперь утомительным и неуместным.
– Это, – сказала она устало, – была твоя тётя, пианистка Леонора Блассерман.
Более о визите пожилой дамы никто не обмолвился ни словом, пока отец Хенрика однажды мартовским утром не ушёл из дома, хлопнув дверью, а нянька, умыв и причесав Хенрика, не надела на него воскресное платье. Когда мать провожала его к запряжённому лошадьми экипажу, которого он никогда прежде не видел, она сказала: «Ты должен навестить свою тётушку Леонору», – и тогда у Хенрика впервые в жизни возникло ощущение, что его семейству ещё не удалось полностью освободиться от старости.
5Леонора Блассерман жила посреди озера Фуресёен на маленьком, заросшем лесом острове Родё, о названии которого датские лингвисты со времён Расмуса Раска спорили, происходит ли оно от слов «вырубать» и «вырубка», указывая тем самым на то место, где стоит дом, – там, где когда-то срубили лес и заложили парк, – или же его значение связано со словом, обозначающим беспорядок.
Сам дом, казалось, говорил о последнем. Он был заложен представителями знатного Белого рода в XII веке и потом много раз переходил от одного владельца к другому. Все они – как это часто случается в Дании – обладали воображением, но не могли мобилизовать волю и средства и понемногу достраивали здание – каждый раз в соответствии со стилем эпохи – но именно понемногу, так что дом рос медленно, постепенно превращаясь в беглый, но исчерпывающий обзор истории датской архитектуры. В XVIII веке, когда семья Блассерманов приобрела здание, у него был готический фундамент и стены из туфа, округлые ренессансные фронтоны, черепичная крыша, словно на уменьшенном раз в двести итальянском дворце, и барельефы польского барокко. Семья завершила строительство, сделав бело-серый классицистический фасад.
В результате получилось большое и странное сооружение, которое уже никто не перестраивал, и лишь Леонора Блассерман, вскоре после того как она овдовела, приказала построить небольшой павильон, примостившийся на крыше и имеющий форму человеческого уха, слушающего Небеса.
Со временем дом стал источником раздражения для большой части семьи. Отец Хенрика выразил своё недовольство, заявив, что зданию не хватает европейской стройности, которая в любой другой стране привела бы к завершению строительства под знаком одной концепции, что оно в своей ничтожности и непоследовательности является демонстрацией провинциальности датской мысли и аргументом, что человек и идея не рождаются – как это вообще-то блестяще продемонстрировал Рихард Вагнер – в один-единственный миг создания, а вырастают медленно и в сомнениях.
Задумав строительство своего дома для престарелых на озере Фуресёен, семья сначала планировала разместить его на острове, но Леонора лишь усмехнулась и категорически отвергла этот план. Тогда они вместо этого купили участок земли у самого озера, так что новое заведение каждый Божий день, как казалось, пристально и выжидающе смотрит на дом Леоноры Блассерман.
Внутреннее убранство дома соответствовало его внешнему виду, и так как Хенрик прежде никогда не бывал в гостях у пожилых людей, то именно у своей тёти он впервые увидел переливающуюся всеми цветами радуги интерференцию прошлого и настоящего. В этом доме никогда однозначно не вставали на сторону одной-единственной эпохи или стиля, но позволяли времени выкристаллизовываться как ему будет угодно, и триста лет неустойчивого буржуазного гуманизма воплотились в мрачную мебель из красного дерева, чьи полированные поверхности являли собой концентрированное миниатюрное повторение большого парадного зала, где Хенрику и дочери экономки Пернилле разрешили играть. Эти триста лет воплотились в тёплую кухню, где ели и жили, и в холодную спальню, где Хенрика и Пернилле укладывали спать в одной постели, после чего мать Пернилле укрывала их большим одеялом из гагачьего пуха, гасила керосиновую лампу и уходила, а Пернилле, под впечатлением от строящегося на берегу дома для престарелых, прижималась к Хенрику и шептала, что теперь они будут играть в больницу, и он будет одним из старых пациентов, а она взрослым врачом, и он заболеет, но она постарается сделать так, чтобы он совсем поправился.
Архитектурное развитие дома достигло, по-видимому, своего завершения с постройкой на крыше асимметричного павильона. Здесь, под гравюрой Дюрера с изображением Эразма Роттердамского, «сделанном с натуры*, стоял двойной концертный рояль, на котором было добавлено по одной октаве с обеих сторон регистра. Изогнутые стены помещения по всей поверхности, кроме пяти окон, от пола до потолка были закрыты книгами в тёмных кожаных переплётах с золотыми тиснёными названиями на корешках, некоторые из которых Хенрику, по мере того как он учился читать, стали запоминаться, например «Учение о цвете» Гёте, книги гамбургского композитора Маттезона о музыке и аффектах или несколько томов о связи Иоганна Себастьяна Баха и каббалистической мистики чисел.
В те недели, которые Хенрик стал теперь ежегодно проводить на Родё, он видел свою тётушку за завтраком и по вечерам. Она никогда не бранила его, никогда не хвалила и, в отличие от всех других женщин в его жизни, никогда не прикасалась к нему. Но где бы они с Пернилле ни находились долгими светлыми мартовскими днями, строили ли они плотину, перекрывая маленький ручеёк, играли ли они на берегу или же карабкались на китайские хвойные деревья в парке, они чувствовали, что откуда-то сверху пожилая дама следит за ними, словно большая тёмная хищная птица, сидящая на вершине самого высокого на острове дерева.
Для Хенрика в этой дистанции и тем не менее постоянном присутствии тёти Леоноры было что-то успокаивающее, но совершенно непонятное.
Большую часть времени дети играли в парке, который полого спускался к озеру. Дорожки в парке заросли, лужайки давно следовало бы выкосить, а в розарии, который представлял собой колючие заросли красных, жёлтых, белых и оранжевых цветов, персидские розы, посаженные в XVI и XVII веках, превратились в кусты высотой с дерево. Среди ароматов этого парка, по колено в грязи, спрятавшись в высоких сорняках, и тем не менее под присмотром своей тётушки, Хенрик впервые почувствовал, что на то, что называют упадком, можно посмотреть двояко. Как на конец света и как на его начало.
Каждый день для детей заканчивался в павильоне на крыше дома в обществе пожилой дамы. Здесь она слушала, как они рассказывают о прошедшем дне и как они играют на рояле упражнения в четыре руки, которые она писала сама, слушала, пока не засыпала, но даже тогда дети чувствовали, что она слушает и находится вместе с ними, и её храп гармонично вплетается в то, что они играют, накладывая вибрирующий остинато-бас на основную мелодию.
Именно в этой комнате Хенрик поверял тёте свои самые сокровенные мысли и рассказывал о самых важных решениях. Леонора Брассерман была внимательным, но при этом непостижимым слушателем, и Хенрик не мог вспомнить случая, чтобы она когда-либо высказала своё мнение о том, что он рассказал, даже когда в девятнадцатилетнем возрасте он сообщил ей о своём решении стать архитектором, а не музыкантом. Как ему казалось, его мысли сами собой прояснялись и упорядочивались в её присутствии.
Но однажды она заговорила о том, что не касалось их ближайшего окружения и будней. Это произошло как-то вечером, и Хенрику тогда было лет двенадцать.
В тот вечер он, как и прежде, играл вместе с Пернилле, но на этот раз всё было иначе. Он как будто по-новому взглянул на Пернилле, как будто она, ударяя по клавишам, нажимала прямо на него, и он в тот вечер был почему-то зол и обидчив, и его вдруг посетила мысль, что ведь на самом деле это он некоторым образом хозяин в доме и это он происходит из семьи музыкантов, а она дочь экономки, да к тому же ещё и девчонка, и он вложил все силы в свои удары и увеличил темп, словно хотел своей игрой заставить её уйти с клавиатуры и убрать её голос из сонаты.
Тут его тётка заговорила, и заговорила она незнакомым, редким для неё тоном, который крепко схватил звучащую в помещении музыку, свернул её и засунул обратно под крышку рояля, так что наступила полная тишина.
– Ты не слушаешь, Хенрик, – произнесла она. Хенрик молчал.
– На что похожа, – продолжала старуха, – эта комната?
Дети оглянулись по сторонам, словно впервые увидев комнату.
– Она похожа на ухо, – сказала Леонора. – Это ухо. Большое ухо, слушающее Небеса.
Взгляд её стал рассеянным, и Хенрик понял, что она его не ругает, а собирается сказать ему что-то важное.
– Для жизни каждого человека, – медленно продолжала старуха, – Господь Бог сочинил целый ряд аккордов и цифрованный бас. Нет предела тому, насколько тоскливую и бессмысленную музыку может играть человек, если он не прислушивается к Господу Богу. Мой племянник и многие другие вместе с ним не принимают новую музыку, потому что она написана евреями, народную музыку Восточной Европы, потому что она славянская, а что касается негритянской музыки, они надеются, что её уничтожит американская расовая политика.
Она встала и оперлась на рояль.
– Я, – продолжала она, – уже много лет – дольше, чем вы оба можете себе представить, слушаю небесную музыку, сопровождающую мою жизнь и жизнь других людей, и теперь, когда я постепенно становлюсь тута на ухо, я слышу её яснее, чем когда-либо прежде. Эта музыка может быть тональной и, по моему глубокому убеждению, может быть и атональной. Я стара, но считаю, что она может быть даже синкопированной – именно так, она вполне может быть синкопированной. Но я абсолютно уверена в том, что никогда не слышала с Небес ничего, что было бы похоже на присягу Южноютландского драгунского полка.
Она направилась к двери, и Хенрик сразу же вспомнил тот день, когда он впервые увидел её, и понял, что она, как и тогда, говорит с ним как со взрослым человеком.
В дверях она обернулась.
– В Вене, – сказала она, – я встречалась с Листом, которого поцеловал в лоб Бетховен, который учился у Гайдна, который знал Глюка, который выступал вместе с Генделем в Лондоне, и я могу сказать вам, особенно тебе, Хенрик, суммируя всё, чему я научилась: если ты не умеешь слушать, можно доиграться до самой преисподней.
В тот вечер дети некоторое время сидели молча, рассматривая комнату, которая слушала ночное небо, и долго ещё эхо непонятного и вместе с тем важного предостережения, сделанного старухой, звучало у них в ушах.
Но в конце концов и оно стихло.