Текст книги "История Роланда (СИ)"
Автор книги: Пилип Липень
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
8F. Истории зрелости и угасания. О свежести восприятия
Каждый год на первое сентября папа дарил нам с братиками большую коробку шоколадных пряников. В детстве мы просто млели от этих пряников, и целый долгий год старательно ждали их – чтобы в тот же вечер тщательно разделить их на равные кучки и наперегонки съесть, урча и вздрагивая от удовольствия. Но время бежало, вкусы взрослели, и мы постепенно стали охладевать к шоколадным пряникам. Теперь, когда папа, триумфально обведя нас взглядом, распахивал сумку и доставал коричневую коробку, мы вежливо благодарили его, но уже не дрались за право её открыть, а выжидательно постукивали пальцами и поднимали брови, смутно надеясь на что-то большее, то ли на коньяк, то ли на сигары, то ли на завещание, мы и сами не знали на что. А однажды, когда Валик позволил себе зевнуть в торжественный момент, папа посерьёзнел, сел с нами за стол и рассказал такую сказку:
– Жил-был на свете один мужской парикмахер. Завидно шли у него дела – посетители валили, деньги водились, здоровье не замечалось, жена и малые детушки и добры были, и веселы. Текла жизнь, текла и каждым днём радовала, много, много лет. И всё бы хорошо, да вот только стал он замечать с годами, что и небо уж не такое голубое, как раньше, и облака не такие пышные, и листочки по весне не такие клейкие. Не дурак был парикмахер, помнил он поговорку о старости и сладости воды, и понимал, что это не мир меняется, а у него самого вкус к жизни слабеет. И стал мечтать парикмахер о том, чтобы вернуть себе свежесть восприятия. Бывало, выйдет к озеру на обрыв, смотрит вдаль и печалится. А как-то раз стоял он на берегу – и видит вдруг падающую звезду. Не долго думая, загадал парикмахер желание: хочу себе свежесть восприятия юношескую! В тот же миг вспыхнула звезда и погасла, а парикмахера резко тряхнуло и отпустило. И почувствовал он, как встрепенулось внутри восприятие, сбросило коросту и стало как в юности – в сто раз сильнее. Зажмурился он от счастья, вдохнул полную грудь воздуха… и выдохнул поспешно – вонюч был воздух и тяжёл. Оглянулся кругом: трава серая, деревья кривые, небо бурое. От ошеломления пересохло горло у парикмахера, достал он из саквояжа минералку, полчаса назад в гастрономе купленную, хлебнул – а она горькая, слизистая и с песочком чёрным. Закричал парикмахер, побежал, да только чувствует, как слабы его ноги, как дрябло тело. Остановился он, ощупал себя и содрогнулся. Выхватил зеркальце, взглянул – и снова закричал. И понял тогда парикмахер, что не восприятие его с годами притупилось, а объективная реальность окошмарилась. Много лет она кошмарилась постепенно, а он постепенно привыкал. Вот так-то, детки. А парикмахер этого не вынес… раскрыл саквояж, разложил на прямо земле бритвенный набор, да и…
– Но, папочка, – перебили мы, не дожидаясь самого страшного, – получается, шоколадные пряники стали нравиться нам меньше потому, что они действительно испортились?
– Получается, что так, – ответил папа, но таким мрачным и угрожающим тоном, что с тех пор мы никогда не отказывались от шоколадных пряников, и ели их с прежней охотой.
90. Истории безоблачного детства. О рассудительных людях
Если наш папа обычно бывал весел и бодр и, без устали орудуя шилом, беззаботно напевал под нос песенки, про шаланды, про лав суприм или про прекрасную мельничиху, то мама порой откладывала рукоделие и сидела в большой грусти, непонятно из-за чего. В такие моменты, чтобы её развлечь, мы просили рассказать сказку, и она соглашалась. После весёлых сказок мы вместе веселились, ну а после печальных вместе и печалились – ведь это лучше, чем одной и неизвестно почему.
– Давным-давно, детки, далеко-далеко, была одна страна. Люди в той стране жили простые, мирные и рассудительные. И вот как-то раз, когда настало время выбирать им правителя, выбрали они молодого и простого парня, такого же рассудительного, как и сами. Радовались люди – наш человек, хорошая с ним будет жизнь! Но вот незадача – парень, как только на трон взошёл, сразу как будто отупел: стал такие глупости с трибуны высказывать, что и в цирке не услышишь. Удивились люди, посмеялись, а потом рассудили – ну и что, что глупости, мы и сами-то не шибко умные, нам ли его осуждать? Так и повелось. Стал он врать, а люди думали – ну и что, разве нам не приходится врать? Стал он тёмные дела мутить, но люди думали – ну и что, мы бы тоже мутили на его месте, разве мы такие уж прозрачные? Так и текло время. Дела в стране шли как в болоте, но правитель не желал уходить с трона, затыкал рты и подменял в свою пользу законы, а люди думали – ну и что, это здоровая воля к власти, разве нет её в каждом из нас? Он ругался с другими странами, а люди думали – ну и что, зато мы сами по себе. Он сажал в тюрьму и казнил неугодных, а люди думали – ну и что, может они и правда в чём виноваты. Правитель, конечно, не ахти, рассуждали люди, но лучше него всё равно никого не сыскать, ведь мы и сами-то далеко не ангелы. Так и шли годы. А однажды, когда правитель, уже состарившийся и страдающий от болезней, случился в особенно дурном расположении духа, он выступил по радио и сказал: как вы мне все надоели! чтоб вы сдохли, тупые уроды! сдохните! И подумали люди – и в самом деле, он прав, почему бы нам не сдохнуть, всё равно ведь рано или поздно в землю сойдём? Попрощались они друг с другом, вздохнули, да и померли в тот же день все до единого.
– А что стало с той страной, мамочка? – спросили мы.
– Исчезла с карты мира, детки. Растворилась. Или схлопнулась.
– Разве так бывает, мамочка?
– Бывает. Земля вокруг смыкается, смыкается… хоп – и нету!
Мы подумали, подумали, и решили, что всё это даже хорошо: зато географы и картографы получили новую работу, купили жёнам шубы, а детям санки.
91. Истории безоблачного детства. О пассивности
– Папочка, почему ты такой политически пассивный? Ни на митинги не ходишь, ни на пикеты, не протестуешь совсем никак? – допытывались мы.
Папа поднимал брови повыше, собирая на лбу побольше морщин, и с нарочито старческим дребезжанием вопрошал:
– Дак против чего протестовать-то?
Несколько секунд мы, переполненные негодованием, не могли даже вымолвить, а потом нас прорывало:
– Папенька! – восклицал Валик, – неужели ты не видишь, как мало у нас свобод? Неужто вечные кандалы, вечный страх Сибири и расстрела тебе по нраву? По нраву, когда худшие преследуют и истребляют лучших? А что, если завтра придут за тобой? Будешь покорно лизать лампасы?
– Тихо! Не неси чушь! – перебивал Колик. – Папка! Как можно терпеть эту гниль и мерзость! Свобод слишком много! Люди наглеют, слабеют и развращаются! А что, если завтра надругаются над мамой, а потом и над нами, твоими детушками? Вынесешь им гуманное порицание? Или и вовсе промолчишь?
– Братцы, опомнитесь! – гудел Толик. – Протестовать нужно против крайностей и невежества! Папуля, мы должны твёрдо выступить за закон и против беззакония! Всё должно решаться не наотмашь, а законными процедурами! Нужно опираться на мировой многовековой опыт юриспруденции и политики!
– Пап, не слушай! – Хулио вскакивал на стул. – Нужно просто любить друг друга! Нужно просто любить добро и презирать зло! Нужно сообща выступить против неправды! Разрушить шаткую ложь! Чем меньше зла, тем больше добра, это очевидно! Вот за что нужно бороться!
Пока братики выкрикивали, папа неслышно пятился и ускользал сквозь запасный выход. Он уходил узкими стежками меж грядок и парников, прятался в пятнистой тени помидорных листьев, а я крался за ним. Привив вишню и унавозив крыжовник, он срывал полуспелый сладкий огурчик и поворачивал его, примеряясь, где вкуснее. И вздрагивал, заметив меня: «Ролли? Зачем ты здесь? Ступай к братикам, нехорошо же». Я порывисто бросался к нему, обнимал за ногу, прижимался к жёсткому галифе. «Что с тобой, дитя?» Я шептал ему в штаны, как я тоже стыжусь своей пассивности, но как мне всё абсолютно непонятно, и как я не в силах бороться с чем-то произвольным, из одной лишь витальной активности. Папа посмеивался и говорил, что у меня, похоже, характерный приступ юношеского старчества. «Тебе нужно больше наблюдать несправедливости. Вот смотри!» И он, злодейски раскрыв рот, рычал и яростно откусывал половину тела у нежного пупырчатого огурчика.
92. На обороте портрета. О политике
«Если ты не интересуешься политикой, то политика заинтересуется тобой.
Если ты не интересуешься экономикой, то экономика заинтересуется тобой.
Если ты не интересуешься каустикой, то каустика заинтересуется тобой.
Если ты не интересуешься акробатикой, то акробатика заинтересуется тобой.
Если ты не интересуешься табуретами, то табуреты заинтересуются тобой.»
93. Истории зрелости и угасания. О любви и спичках
Весенней порой мы с братьями любили сидеть на веранде, жечь спички и разговаривать. Толик умел достать спичку из коробка и зажечь её одной рукой, на весу, Хулио умел сунуть горящую спичку в рот, а Колик соскребал серу, заворачивал в жесть от консервной банки и делал петарды. И отчего-то вид открытого огня, пусть и крохотного, вдохновлял нас на разговоры о любви, когда личные и конкретные, а когда и неуклюже-обобщённые.
– Если хочешь проверить свою любовь, – поднимал вдруг палец Толик, – нужно отбросить её внешность. Представить её без тела и подумать, за что ещё её можно любить. Если найдётся, за что – то это и есть истинная любовь. Ибо тело тленно.
– Нет, Толик, – отвечал вдохновенно Хулио, – истинной любовью любят как раз за красоту. Красота – это божественная искра, и в мимолётности – её подлинность. Любить преходящее – вот истинный аристократизм духа! К вечности стремится лишь трус и глупец.
– Что вы несёте? – возмущался в такие моменты Колик, – разве не понятно, что любить за что-то – это низость? Красивое тело, добрая душа, тонкий вкус объекта – это всё лишь костыли для вашей любви! Отбросьте их! Вы можете ходить! Истинная любовь не ведает причин.
Они смотрели на меня, но мне нечего было сказать, и я ничего не умел делать со спичками. Я говорил только: «я люблю вас, братики!» – и ластился. «Но мы не о том!» – хмурился Толик. «Он как раз об этом!» – вступался Хулио. «Не об этом ни он, ни мы!» – заявлял Колик. Ну а Валик и вовсе пренебрегал спорами и тратил всё время на поделки: без устали мастерил из спичек домики, деревья, человечков и даже сердечки.
94. Истории зрелости и угасания. О служанках
Наш папа, лютый и непримиримый сноб, обожал унижать простых обыкновенных людей и всячески над ними издеваться. Например, примерно раз в месяц, узнавая, что Валик дописывает очередной портрет, он непременно звал служанку и велел ей мыть, а сам садился в кресло и ждал. Вскоре истерзанный музой Валик, кладя на холст последние мазки, начинал – это было его неизменной артистической манерой – начинал кричать из своей комнаты «о, как же тяжело кончать! о, лучше б я не начинал! о, кончать тяжелее всего на свете!» – и папа восклицал ему в ответ «будь мужественен, сын! кончай твёрдой рукою!» Папа знал, что на плебейском арго «кончать» означало «оргазмировать», и ждал реакции служанки. И когда служанка хихикала, или хотя бы улыбалась, или хотя бы стыдливо краснела, тем самым сознаваясь в знании низкого неологизма – папа в тот же миг вскакивал и презрительно ревел: «что?! да как вы смеете! вооон! вооон из моего дома, бесстыжая тварь! расчёт вам пришлют по почте! убирайтесь вооон!» Несчастная в слезах убегала, мы хохотали, а папа отдувался и разглаживал увлажнившиеся от гнева усы. Но однажды коса снобизма нашла на камень житейской мудрости – пожилая служанка, заслышав крики Валика, распрямилась, задумчиво оперлась на швабру и со вздохом молвила: «да, детки, кончать тяжелее всего на свете, чистая правда». Здесь уж папа ничего не смог поделать, и пришлось ему, скрепя сердце, оставить служанку ещё на один месяц.
95. Письмо Толика. О тоталитаризме
Однажды мы вернулись с прогулки и застали маму в слезах. Что случилось, мамочка? Она сидела в кресле у окна, потерянно расправляя подол белого платья на коленях. Она подняла с подлокотника конверт, показала нам, и снова уронила руку. Что это, что?
– Письмо от Толика.
Наш брат Толик, опытный инженер, несколько недель назад уехал в командировку в чужую страну.
– Я конечно знала, что там тревожно, в новостях передают иногда, но такого! Такого я не ожидала! Всё ужасно, ужасно... Ах, хоть бы он вернулся живым! Вот послушайте.
Мы расселись вокруг, взволнованные.
«Здравствуй, милая матушка. Пишу поспешно и не знаю, хватит ли мне времени кончить письмо – на первом этаже стук сапогов, грохот и крики. Это зверьё ворвалось в квартиру к очередной жертве, и сейчас начнутся обыски в соседних квартирах, наверное, не минуют и меня. Хотя к иностранцам пока относятся мягче, но это только вопрос времени. Как я радуюсь, что не взял с собой в дорогу ни одной книжки! За контрабанду здесь безжалостные наказания. Матушка, ты не представляешь, какие тут порядки! Народ живёт в постоянном страхе с тех пор, как пришла к власти партия культур-демократов. Они пропагандируют высокую культуру, а всех несогласных подвергают жестоким репрессиям. Ты не слушаешь академическую музыку? Ты не читаешь поэзию? Не ходишь в театр? Значит, ты уже в чёрных списках. А если у тебя найдут томик с детективом или фантастикой, то ты без суда и следствия отправляешься на лесоповал! Люди стонут, буквально стонут под фашистским гнётом! Школьников ежемесячно экзаменуют, и деток, не умеющих отличить на слух Гайдна от Генделя, высылают в периферийные интернаты. Сколько сломанных судеб! На улице тебя может остановить патруль, и если ты не знаешь, что происходило в десятой главе Одиссеи или во втором акте Тангейзера, тебе гарантированы принудительные работы до полугода. Регулярные облавы! За найденный при обыске диск Аббы один местный фармацевт получил десять лет без права переписки. Люди пропадают без вести! Сантехника, открыто заявившего, что не понимает Матисса, на следующий день увезли в наручниках, и больше о нём никто не слышал. А фашисты веселятся и жируют. Устроиться на работу может только член партии – имеющий два десятка рецензий на кинофильмы французской новой волны или изданный сборник сонетов. Хунта перешагнула все пределы дозволенного! Людей сгоняют на выставки экспрессионистов и заставляют высказывать мнения! Несогласных и некомпетентных – за решётку. Оппозиция вынуждена скрываться в канализации. Мамочка, здесь творятся чудовищные вещи! Недавно, после громкого дела над молодой женщиной, всего лишь спросившей в лавке Гарри Поттера – а ведь я его тоже читал! – когда её, мать двух малых девочек, приговорили к пожизненной каторге, народ не вытерпел и вышел на улицы протестовать. Я видел это с балкона! Отважные безоружные люди, около тысячи человек, собрались на площади с плакатами и скандировали – свободу! Мгновенно площадь была окружена полицией и внутренними войсками. Фашисты бросались на стариков, женщин и детей, избивали дубинками и швыряли в автозаки. Демонстрацию задушили за полчаса, на асфальте остались лужи крови. Мамочка, я плакал! Я, взрослый мужик, плакал! Мамочка, всё, в дверь стучат! Я запечатываю конверт и прячу в кальсоны. Поцелуй за меня папу и братиков».
96. Побег и скитания. В чужом городе
Чужой город принял меня как взбитая перина, мягко и глубоко. Сам собою установился осторожный уклад: ночью и утром спать, после обеда или к вечеру – выходить. Страшась железного лифта, я спускался пахнущими побелкой лестницами, пробирался путаными лоджиями и пулей проскакивал жуткий чёрный тамбур на первом этаже. Шёл сперва прямо, потом в сторону, потом наугад, плутал, бродил по незнакомым улицам, под февральскими фонарями. Надвигал на глаза вельветовую жокейку, пряча лицо в тени козырька.
Но иногда происходили необъяснимые всплески бытия, и вокруг вдруг начинали возникать друзья детства. Появлялись наплывами – сразу помногу, разных, молодых, старых, разнополых, рябых, пёстрых. Идёшь по бульвару, например, а навстречу мужик с пушистым капюшоне, раскоряченный, щекастый. Ещё издали начинает всматриваться и улыбаться, сдвигает капюшон на затылок, раскрывает рот: Ро... Но ты ныряешь в тёмную арку. Он не рискует за тобой, разочарованно проплывает мимо. В тёмной арке – урки-подростки, трое. Здарова, Ролли! Как ты, прочухался после выпускного? Мы тут это, с одним мудачком хотим перетереть. Постоишь на шухере? А потом пивка выпьем! Неопределённо мотнув головой, выныриваешь назад, под фонари. Там тебе уже машут из ниссана пышные многодетные брюнетки: Ролли, Ролли, ты учительницу поздравил? Поехали с нами в ресторан! Толстые красные губы, сладкие блёстки. Мужик в капюшоне оборачивается на их смех: Рооолли! Вот ты где! Сколько лет! Радостно поворачивает и надвигается, пар изо рта. Подростки поигрывают монтировкой, дружелюбно скалятся сквозь снежинки.
Подите к чёрту! Я вас не знаю! Все мои друзья давно сдохли!
Бежишь, бежишь, куда-то по ступенькам, к заснеженным набережным.
97. Истории безоблачного детства. Кафёныш
В далёкие школьные годы мы с братиками любили собираться в старом сарае, выходящем тылом на пустырь. Когда-то сарай служил курятником, а теперь там хранились доски, ржавые велосипеды и всякая дребедень, которую жаль было выбросить. В полутьме мы рассаживались по своим любимым местечкам и вели пространные беседы о высоком и чистом. А однажды в начале июля мы обнаружили в сарае человека: маленький, худенький мужчина за тридцать, с серой кожей и замученным лицом, он забился между досками и сломанным шкафом, сжимая в руках книжку. При виде нас он испуганно пригнулся, но не убежал. Колик протянул руку, и тот покорно отдал ему книгу, оказавшуюся Кафкой.
Мы прозвали его Кафёныш. Он почти не разговаривал и был существом безобидным и послушным – безропотно чистил нам ботинки, услужливо протирал рукавом доски, чтобы мы не испачкали брюки, и даже решал некоторое время решал за нас арифметику, пока не выяснилась его слабость в дробях. Мы сжалились над ним, не прогоняли, и даже прикармливали остатками завтраков, но ел Кафёныш плохо. Кафку мы время от времени отбирали у него и выбрасывали, но он всякий раз снова откуда-то доставал его и снова читал. Мы приносили ему нормальные книжки, но здорового реализма он не понимал и, прочитав полстраницы, поднимал на нас недоумённые скорбные глаза. Мы любили его дразнить: Валик оскаливал зубы и проводил большим пальцем по горлу, намекая на Йозефа К., Толик мерил пол сарая широкими шагами, изображая землемера, а я находил большого жука-навозника, сажал его в спичечный коробок и предлагал Кафёнышу посмотреть. Он выдвигал коробок и забавно вздрагивал, пугаясь жука. В один из дней Кафёныш скромно откашлялся и выразил тихое желание повидаться с нашим папой, но мы только посмеялись. Наш папа тебя проглотит и не заметит! Лучше не суйся.
К августу, когда наступила жара, и мы все дни проводили на озере, Кафёныш ещё больше затих и замедлился. Он стал худеть, уменьшаться, скукоживаться, и за неделю совсем сошёл на нет. Его прохладное невесомое тельце уместилось в коробке из-под кроссовок, и мы закопали её на пустыре.
– Может, мы плохо с ним обращались? – спросил я.
– Да брось. Не били, не оскорбляли, не принуждали. Даже кормили. Что ещё человеку нужно? – возразил Колик.
– Там книжек не осталось от него? Надо бы сжечь, – предусмотрительно сказал Толик.
И действительно, за досками мы нашли несколько Кафок в безнадёжно коричневых обложках, разной степени зачитанности. Мы выгребли их в огород, плеснули керосином и дождались, пока догорят.
98. Рассказ Колика. О главном вопросе
Как-то раз, вернувшись из суда в приподнятом настроении, совершенно оправданный, Колик рассказал о странном попутчике в пригородной электричке:
– Автобусы я не выношу, а на такси денег не хватило. И вот вам загадка, братики. Подсел ко мне мужик с перебитым носом и стал вопросы задавать. Послушайте. «Друг, куда эта электричка идёт?» Я говорю, куда; ясное дело, что он и сам знал – но надо же разговор завязать. «Друг, винца выпьешь?» Я отказываюсь – не пью по утрам. «Друг, как зовут тебя?» Говорю. Он говорит, что у него один друг хороший есть, тоже Колян. «А лет тебе сколько, Колик?» Говорю. Он говорит, что ему тридцатник осенью. Ни много, ни мало, говорит. «Колик, а футбол ты любишь? За кого болеешь?» Говорю. Рассказывает минут пять, как он тоже с детства болеет за Спартак. «Колик, а девушка есть у тебя?» Говорю. Это был важный для него вопрос: он запечалился и две остановки сокрушался об ошибках молодости и о потере возлюбленной. И тут мне стало пора выходить. Ну так вот, братики, это я всё к чему. Когда я встал, он задержал мою руку в своей и, сосредоточенно вглядываясь в меня, задал последний, седьмой, самый главный вопрос. Вот вам и загадка! Каков был самый главный вопрос?
– Колик, существует ли добро и зло? – предположил я.
– Колик, существует ли свобода воли? – предположил Валик.
– Колик, выручи на двадцать рублей? – предположил Толик.
– Колик, я тебе нравлюсь? – предположил Хулио.
Колик торжествующе улыбался, прищёлкивал пальцами и мотал головой. Подождав с минуту других догадок, он поднял палец и с гордостью процитировал:
– Колик, ты думаешь, Сальери на самом деле отравил Моцарта?








