Текст книги "Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней"
Автор книги: Петр Сухонин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 47 страниц)
VII
Подкопы
Императрица Елизавета Петровна только что встала. Она накануне приехала из Москвы и очень устала с дороги. Едва она успела сесть перед зеркалом, разрешив расчёсывать свои чудные каштановые волосы, сохранявшие до сих пор свою шелковистость и густоту, как к ней вошла Мавра Егоровна Шувалова, урождённая Шепелева, её бывшая старшая фрейлина и наперсница, теперь её гофмейстерина и ближайшая статс-дама.
– Мавруша, ты? Что так рано? Верно, твой благоверный опять на охоту уехал?
– Нет, всемилостивейшая государыня. Он с графом Алексеем Григорьевичем собираются послезавтра. Я к вам похвастаться новой выдумкой. Изволите помнить, французские кенкеты накрываются металлическими колпаками. Выходит грубо и неизящно. Правда, нынче стали раскрашивать сторонки этих колпаков в разные цвета и с позолотой, но всё выходит, по-моему, аляповато. Я придумала заменить металлические дощечки колпаков матовыми стёклами. А чтобы сделать их покрасивее, выдумала новую работу: сетки из стекляруса, бисера, блесток, вообще чего-нибудь блестящего. Взгляните, ваше величество, на такую сетку. Это выходит и ново, и красиво. Если позволите, я вам приготовлю такой кенкет для письменного стола?
Разговор начался о новой, придуманной Маврой Егоровной работе и продолжался всё время, пока императрице расчёсывали волосы и убирали голову, причём, разумеется, необходимо было присутствие горничной и парикмахера.
Но вот перед государыней поставили маленький столик и принесли превосходной работы серебряный прибор с кофе. Посторонние уши исчезли.
– Пожалуй, я не пила сегодня и буду рада вспомнить то счастливое девичье время, когда удостаивалась всякий день разделять ваш завтрак. Кстати, мне принесли новый рецепт приготовления кофе от метрдотеля покойного князя Андрея Дмитриевича Зацепина. Помните, какой у него был всегда превосходный кофе.
– В чём же секрет?
– В том, что к зёрнам мокка, когда их жарят, примешивают несколько бобов какао. Это придаёт кофе особый вкус.
– Нужно отдать справедливость князю Андрею Дмитриевичу, покойник умел жить, – заметила государыня.
– Думаю, что в этом отношении не уступит ему и племянник! – ответила Мавра Егоровна. – Муж у него обедал и нахвалиться не может, как у него всё было приготовлено и как сервировано. И знаете, государыня, – вдруг прибавила Мавра Егоровна с улыбкой. – Перед вами открыты все мои помыслы. Я никогда ничего не умела и не умею от вас скрыть. Вы знаете, я вышла замуж по любви. Сказать правду, я и до сих пор люблю своего Петра Ивановича. Он человек умный и вам преданный. В настоящем положении дела я, разумеется, не изменю ему. Но если бы можно было думать, что он полюбит истинно, если бы можно было верить этому, то, признаюсь, единственный человек, для которого бы, кажется, я и мужа, и себя забыть готова, – это молодой князь Зацепин. Я не встречала никого, кто был бы так увлекателен, как он. Любезный, умный, приятный. Он просто очарователен. Наконец, он настолько выше всех наших любезников по своему образованию, что, право, простительно, что наши барыни не дают ему покоя и все, кажется, на шею ему готовы повеситься. Одно жаль, что с такой очаровательной внешностью он соединяет такую бездушную холодность и такое непомерное честолюбие.
– Какой ты вздор говоришь, Мавруша, – несколько нервно отвечала государыня, которую разговор о достоинствах Андрея Васильевича, видимо, задел за живое. – Из чего ты заключила, что он холоден и бездушен? Что он не бросается на наших барынь; да стоят ли ещё они того, чтобы на них бросаться? Притом, может быть, сердце его занято одною, – прибавила государыня с улыбкой. – Что же касается его честолюбия, – продолжала она, – то, по-моему, это не порок, а скорее достоинство. Но он и не честолюбив, – в этом я не один раз имела случай удостовериться.
– О, государыня, если бы это было так, я влюбилась бы в него без памяти! Но, к сожалению, я не ошибаюсь. Все помнят, как при покойной императрице он любезничал с маленькой Бирон. Потом он начал было сближаться с правительницей, но приехал Линар, и старая привязанность взяла верх. Теперь он точно не обращает внимания на наших барынь, но почему? Потому что ни одна из них не соответствует видам его честолюбия. Но, не любя никого, бесчувственный, холодный, он тем не менее вдаётся в разврат. Представьте себе, государыня, в Москве, за день до своего отъезда, приехав из дворца, он принимал у себя одну за другой двух дам и просидел с каждой наедине часа по два, так что последняя уехала от него далеко за полночь. Вероятно, что они с ним не Евангелие же читали!
Императрицу укололо это известие.
«Как? – подумала она. – В то самое время, когда я, полная симпатии к его чувству, полная надежды на его беззаветную преданность, благословляла его на труд для меня, труд, долженствующий служить звеном нашего первого сближения; когда я так искренне готова была обещать и в сердце своём обещала… А он в то самое время принимает развратных посетительниц… Не может быть, – подумала она, – это клевета», – однако ж спросила:
– Кто же были эти дамы, ты не знаешь, Мавруша?
– Первая осталась неизвестной; другая же – бывшая его любовница, известная Леклер.
– Леклер? Это уж слишком! – невольно высказалась государыня.
Но через минуту она подумала:
«Именно потому, что у него была Леклер, а не какая-нибудь другая, я не должна обращать на это внимания. Мужчины все вообще такие гадкие; для них женщины необходимы, и Леклер могла быть для него такой необходимостью. Однако всё же досадно. Желала бы я знать, кто была первая дама?»
– Разумеется, винить молодого человека, зачем он живёт не постником, нельзя. В нашем распущенном веке не только в его годы, но буквально мальчишки имеют любовниц. Кроме того, в этом отношении ему не может не служить примером его дядя. Князь Андрей Дмитриевич, известно, до самой смерти своей любил весёлые похождения. Ну, видно, и племянник по дядюшке пошёл. Я, впрочем, его не обвиняю. Я говорю только о себе. По-моему, нельзя любить человека, который моё чувство может смешать с грязью какой-нибудь Леклер. Не будь этого, признаюсь откровенно, голова Петра Ивановича была бы небезопасна от юпитеровского украшения. Теперь же он может спать спокойно.
В это время государыне доложили, что приехал канцлер и президент Коллегии иностранных дел граф Бестужев-Рюмин с докладом. Мавре Егоровне пришлось откланяться.
Но она уже сделала своё дело. Она заронила в сердце Елизаветы сомнение, возбудила желание узнать… На первый раз чего же больше? Вопрос поставлен круто, ребром. Если Мавра Егоровна, невзрачная, черноватая Мавруша, не может любить такого человека, который не ценит привязанности, не уважает женского чувства, то может ли любить его красавица Елизавета? Ответ должен быть отрицательный. Самолюбие государыни в этом ручательство. А затем? Государыня не стара, красива, кокетлива. Она уже решилась удалить от себя Разумовского. Ясно, при ней должен будет находиться новый обер-камергер. Этим камергером может быть их милый Ваня, как было условлено между её мужем и его братом Александром Ивановичем. А при настоящем положении если их скромный, милый Ваня будет близок к государыне, всё семейство их опять пойдёт в ход. Воронцов не будет важничать своим родством и графством. Ваня возвысит их фамилию, даст ей политическое значение. Их тоже могут сделать графами; ведь сделали же Разумовских? «Мы к ней тогда будем самыми близкими; поневоле нам в глаза смотреть будут. А главное, финансовые проекты моего мужа Сенат не посмеет браковать и мой Пётр Иванович, принося, разумеется, пользу государыне и государству, может не забыть и себя, а деньги нам крайне нужны».
Так рассуждала Мавра Егоровна, возвращаясь из дворца к себе, и она была права. Сомнение такой яд, для действия которого довольно одной капли. Государыня невольно подумала:
«Неужели вся преданность, вся сила чувства его ко мне, весь огонь были более ничего, как только одни виды его честолюбия? Неужели всё это было только одно притворство? Неужели меня, красавицу Елизавету, нельзя уже любить ни за что более, как только за то, что я императрица, что я своих любимцев могу осыпать милостями, вывести в люди, поставить на высокую ступень, могу тешить их честолюбивые мечты? Но ведь я не совсем ещё состарилась, мне далеко нет ещё сорока. Глаза мои, я сама вижу, ещё сверкают, ещё блестят; а волосы? Есть ли у кого из двора такие волосы, как у меня? А моя маленькая ножка? Правда, она несколько пополнела, но это её не портит. Я стала, как говорил этот негодяй, но любезный и умный негодяй, Шетарди, той роскошной царицей, от которой по ночам не спится, а днём грезится. А тут этот ясный, светлый, этот милый, приятный человек, если и говорит, если и смотрит, то только в видах честолюбия. Нет, не может быть! Он слишком искренен, слишком благороден. Да он и не честолюбив… Однако ж, точно, я припоминаю: говорили, что он очень сближался с Биронами; потом ухаживал за принцессой Анной… Боже мой, какое несчастие, когда ни от кого нельзя услышать слова правды, когда кругом ложь и только ложь!»
Вошёл Бестужев с бумагами.
Бестужеву в это время было около пятидесяти трёх или четырёх лет, но он казался несравненно старше от сплошной проседи в его густых тёмных волосах. Тем не менее мускулистое сложение, резкий и упорный взгляд из-под нависших бровей, высокий лоб и тонкая, чуть заметная улыбка, при необыкновенной подвижности лица, обозначали в нём человека умного, хитрого, сдержанного, но вместе нервного и решительного.
«Таким, – вспомнила Елизавета, – был Волынский».
Елизавета в это время думала об Андрее Васильевиче. Ей и обидно, и досадно было верить, что вот человек, которого она признавала чуть не совершенством, которому верила, которого любила… всю себя готова была отдать ему, а он, может быть, всякое слово своё рассчитывал, всякий взгляд свой соразмерял, стало быть, обманывал и словом, и взглядом, а для чего? Для возвышения своей личности, для удовлетворения своих честолюбивых видов, для которых она, Елизавета, должна была служить только ступенью! И этот обман, эта маска была до того нагла, до того бессовестна, что в то время как она – он не мог не видеть этого – смотрела на него чуть не с благоговением, он вдавался в разврат… Фи! Да разве она хуже Леклер? Да она и не старше её! И смел он сравнивать? Но ведь это вздор! Он, может быть, и не думал ни о каком сравнении. Он в такой степени откровенен, прям, смотрит так ясно и с такою преданностью… Однако ж это верно: он очень сближался с принцессой Анной…
Елизавета думала это в то время, как Бестужев читал доклад о мемории Ланчинского, нашего посла в Вене, описывавшего ему свою последнюю аудиенцию у Марии-Терезии и объяснявшего принятое решение об аресте маркиза Ботты, что государыню чрезвычайно заинтересовало.
– Я не зла, – сказала Елизавета, – но, признаюсь, очень рада, что этот мерзавец не останется безнаказанным. В то время как он уверял меня в своей особой преданности, в искренности своего двора, как извечного союзника России, в то самое время составлять заговоры, помогать моим врагам…
– Что делать, государыня, политика! Разумеется, им нельзя не желать возврата Брауншвейгской фамилии, но это нисколько не препятствует им заключить союз с вашим величеством, если конъюнктуры государственные того требуют. Меня обыкновенно упрекают, что я стою за австрийские интересы. Позволяю себе доложить, государыня, что напротив. По душе, я первый их противник. Уж одно то, что, по своему близкому родству с принцем Антоном, они не могут не желать воцарения принца Иоанна, не может не ставить меня, преданнейшего слугу вашего величества, в прямую оппозицию всяким их предположениям. Но мы, государственные люди, призванные волей вашего величества к руководству внешней политикой нашего отечества, не имеем права отдаваться нашим личным симпатиям. Мы должны строго взвешивать, что полезнее для России и славнее для имени вашего величества: предоставить ли Габсбургов их судьбе или поддержать их в прежнем значении. Конъюнктуры нашего государства таковы: если мы допустим раздел австрийских земель, то в Центральной Европе не останется ни одного самостоятельного государства. Все они подпадут под преобладающее влияние Франции. А такая французская, враждебная нам гегемония будет для нас крайне опасна.
Французы, имея постоянными своими союзниками наших извечных врагов Турцию и Швецию, в соединении с прусским королём, будут постоянной грозой России. Швеция, опираясь на силу французов, начнёт опять домогаться возврата сделанных у них завоеваний; турки с крымским ханом будут стараться оттеснить нас от Чёрного и Каспийского морей; а прусский король, при его видимом желании усилиться за счёт соседей, при увеличившемся могуществе Франции, будет видеть возможность исполнения своих желаний единственно только в отнятии чего-либо у нас или у Польши. От присоединения к своему королевству Силезии и большей части Богемии аппетит его разгорится, и он, взяв Померанию и Познань, пожелает Курляндию, а может быть, позарится и на Ригу. Весьма может быть, что с Польшей он поладит, обещая для неё, взамен отбираемых земель, отвоевать, вместе со шведами, при французской помощи, у нас Малороссию и всю западную границу до Смоленска. Тогда едва ли нам удастся отстоять и Петербург. Россия, нечего и говорить, превратится опять в азиатское государство, и труд блаженной памяти в Бозе почившего великого государя, вашего родителя, будет уничтожен, пропадёт сам собой. Чтобы избежать такого несчастия, нужно не допускать падения Австрии, не ради Габсбургского дома, а ради самих себя.
Государыня выслушала этот монолог своего канцлера весьма внимательно.
– Разве мы не можем войти в соглашение с французами? Разве не можем вперёд согласиться с прусским королём? – спросила она.
– Нет, всемилостивейшая государыня! Все депеши Кантемира и Гросса, которые я имел счастие подносить на ваше благосклонное воззрение, ясно доказывают не только нерасположение к нам французского двора, но и его явную враждебность! К тому же вот ещё дело о студенте Мариамском. Из него, ваше величество, изволите усмотреть, что, кроме прямых, политико-враждебных действий, французы засылают своих агентов в Малороссию и Лифляндию, чтобы раздуть тлеющий там сепаратизм и возбудить волнение против самодержавной власти вашего величества. Зависть к усилению вашего могущества, могущества единственной монархини, сумеющей положить предел их властолюбивым замыслам, столь велика, что не даёт им покоя. Самое даже желание их видеть вас на престоле вашего родителя исходило не из какого-либо другого источника, как только из надежды видеть смуту и междоусобие в соперничествующем с ними по своей силе государстве. Возбуждённая ими против нас шведская война, покрывшая оружие вашего величества новой славой, показывает уже, до какой степени это желание их может быть для России вредоносно. Потому-то я и настаиваю, всемилостивейшая государыня, ради пользы престола и славы вашего имени, пока есть ещё время, решить этот вопрос вне личных отношений к царствующим домам, а той высокой вашей мудростью, которая в лице вашем указует решительницу судеб Европы.
– Я слишком далека, граф, от того, чтобы мои личные отношения вмешивать в дела, от коих зависит благо государства! – отвечала Елизавета. – Но я не могу быть неблагодарной. Французский двор хотя немного, но всё же помог моему вступлению на престол. Да и могу ли я стоять за австрийский двор, после того как открылись его старания через этого негодного маркиза Ботта, для своих видов, лишить меня дарованных мне самим Богом прав. И какие слухи они для того распускали, какие подкопы придумывали: что и незаконная-то я дочь, и что отстранена будто бы своею матерью от всякого участия в наследовании, и бог знает что!.. Но законность сына или дочери, неотвергаемая при жизни родителей, не может отвергаться по их смерти. А мать моя, предоставляя престол внуку моего отца и утверждая, что мужские наследники имеют преимущество, руководствовалась только справедливостью… Племянник мой, герцог голштинский, будучи неправославным по религии, не может иметь передо мной преимущества, поэтому престол и по роду, и по завещанию моей матери принадлежит мне. Но и тут, чтобы не обидеть племянника, я назначила его своим наследником, разумеется, с тем, чтобы он принял православие. Но всё это не даёт никакого права австрийскому двору вмешиваться в наши чисто уже семейные дела и поддерживать линию, не имеющую к русскому престолу никакого отношения. В заключение, нельзя же не помнить личного оскорбления, нанесённого мне австрийским двором, который дал оправдание на мои сообщения лживым объяснениям Ботты. Тем не менее я вполне согласна с вами, граф. Мы не должны давать слишком усиливаться ни Франции, ни прусскому королю.
– Об этом-то недопущении усиления враждебных нам элементов я и дозволяю себе доложить вашему всемилостивейшему вниманию. Между тем враги мои, из личной зависти ко мне, готовы употребить все средства, чтобы восстановить здесь вновь французское влияние. Они знают, что за этим неминуемо должно последовать лишение меня вашего доверия, стало быть, и моё падение. Они забывают, что если бы я имел несчастие не угодить вам, то вы, как самодержавная монархиня, и без французов изволили бы меня уволить. Для удовлетворения же своей личной вражды ко мне втягивать государство в политику, вредную и, по существующим конъюнктурам, весьма опасную, по моему разумению, не дело верных слуг своей государыни, тем более что, стараясь об усилении своей партии, они не останавливаются ни перед чем.
– Э, полноте, граф, – отвечала Елизавета. – Ваша подозрительность везде рисует вам врагов! Какая же партия? Где? И разве я слушаю какие-то партии?
– Осмелится ли кто сомневаться в высокой справедливости вашего величества? Но партии всё же существуют, и не доложить вашему величеству о том, что есть люди, стремящиеся извращать видимые всеми факты, чтобы ввести в заблуждение самую справедливость, было бы, с моей стороны, изменой своему долгу. Вот эти-то люди, ваше величество, и становятся опасными. Заметив выражение вашей милости к молодому князю Зацепину, которого, по воспитанию, продолжительной жизни во Франции, наконец, по преемственности взглядов его дяди, признают преданным французским интересам, они думают через него достигнуть своих антипатриотических и противных видам Петра Великого целей. Для того прежде всего хлопочут о возвращении Лестока. Для них Лесток весьма важен по своей опытности в интриге. С тем вместе они стараются усилить себя привлечением к своему единомыслию новых адгерентов, в лице принца гессен-гамбургского, его тестя и свояка, князей Трубецких, Бутурлина, Салтыковых. К моему глубокому огорчению, действия их вообще столь успешны, что они перетянули в свой круг даже моего помощника и сотрудника, графа Михайлу Ларионовича, как ваше величество сами изволили усмотреть из перлюстрации шифрованных депеш прусского посла графа Мардефельда. Кроме того, Веселовский, Бреверн и все члены моей коллегии на их стороне, так что я не могу раскрыть рта, черкнуть двух слов, чтобы мои слова не были переданы Дальону, Мардефельду и этому баварцу Нейгаузу; а те сообщают их своим дворам, настроенным к нам наиболее враждебно: французскому, прусскому и двору вновь избранного влиянием Франции германского императора, успевшего уже связать себя тесным союзом с Пруссией. Они хотят видеть на моём месте Румянцева, зная, что почтенный генерал, при всей преданности вашему величеству и своей испытанной храбрости, весьма недальнозоркий политик и постоянно подчиняется влиянию своей супруги, а с графиней они уже успели сойтись. И для всего этого употребляются ими самые недостойные способы подкупа, подлога, застращивания, наконец, соблазна через агентуру известной французской актрисы Леклер, которую, к великому огорчению, поддерживает молодой князь Андрей Васильевич Зацепин. Влияние этой Леклер на молодого князя Андрея Васильевича в прежнее время было несомненно. Теперь, заметив его необыкновенное честолюбие, они постарались влияние это восстановить если не силою чувственности, то соблазном и представлением картин, льстящих его честолюбивым стремлениям. В таком виде, ваше величество, изволите согласиться, дело оставаться не может и не должно. Поэтому обо всём этом я с моим рабским почтением счёл долгом, как верный слуга, доложить и слёзно молить: если мои взгляды и выводы не удостаиваются вашего одобрения, то всемилостивейше повелите оставить мне мой пост, передав должность мою, кому вы изволите указать. Если же моё усердное служение, при моём малом разуме, изволите признавать нужным и полезным для особы вашего величества и русских интересов, то не оставьте всемилостивейшим соизволением на раскрытие всех нитей этой интриги, охватившей, единственно из вражды ко мне, бо́льшую часть вашего двора и всех служащих по моему ведомству, которые в своей вражде зашли уж столь далеко, что явно вредят предначертаниям вашего величества. Раскрытие это тем необходимее, что, можно сказать, ежедневное возрастание силы прусского короля и его близкое к нам соседство, при его согласии с Францией, делают наше положение крайне опасным.
– Что же для этого нужно? – спросила государыня.
– Прежде всего построже допросить Леклер, ваше величество, а тогда, по всей вероятности, выяснятся те обстоятельства, которые укажут, к чему необходимо приступить для охраны интересов вашего величества от всякого злоумышления.
– Хорошо! Мне надоела уже эта французская интриганка, о которой столько лет я слышу со всех сторон, как о ядовитой и во всех отношениях вредной женщине. Передайте это дело Александру Шувалову, он сделает свои распоряжения. Но без пытки, прошу вас, без пытки!
В это время в голове государыни мгновенно пробежала мысль: «Кстати, я хочу знать об отношениях её к князю Андрею. Неужели он мог, неужели решался играть моими чувствами и, выражая мне словом, взглядом, каждым своим движением полную и беззаветную преданность, в то же время позволял себе забавляться Леклер или, что ещё хуже, продавать меня через неё Дальону, Мардефельду и всем этим пиявицам, думающим только о том, как бы, пользуясь слабостью женщины, обмануть русскую императрицу? О, если это так, он не стоит тогда ни малейшего моего внимания! Тогда Мавруша права, утверждая, что он холодный, бездушный честолюбец, у которого нет ничего святого и который всем готов жертвовать для удовлетворения своих честолюбивых желаний. Для него тогда, понятно, любовь женщины – игрушка, ступень для достижения своих замыслов. Тогда… тогда я его возненавижу!»
– Государыня, – сказал в ответ Бестужев, с выражением восторженности, может быть напускной, придворной, тем не менее всегда производящей своё впечатление, хотя в то же время он чувствовал большое неудовольствие от того, что дело будет производиться под наблюдением Шувалова. – Я всегда знал, что справедливость и великодушие присущи крови Петра Великого, но теперь скажу, что Пётр не умер. Гений его царит над нами в лице его великой дочери, умеющей для блага государства побеждать даже самую себя! Позволяю себе представить на ваше воззрение последнюю перлюстрацию дешифрованных депеш Мардефельда и Нейгауза. Из них вы изволите усмотреть, в какой степени настояние моё о необходимости раскрытия интриги, охватывающей бо́льшую часть вельмож вашего величества, вызывается насущными обстоятельствами.
И Бестужев, положив на стол бумаги, откланялся.
Несколько дней спустя Жозефина Леклер приказала разбудить себя ранее обыкновенного.
Она рассчитывала в этот день съездить к прусскому посланнику графу Мардефельду, приёмы которого назначались довольно рано; потом думала навестить бедного больного француза, приехавшего к ней с письмами из Франции и захворавшего от петербургской воды; в заключение думала завтракать у вернувшегося из Москвы Мятлева, который, говорили, положительно решил бросить московский разгул и остепениться, взяв на своё попечение только двух француженок.
«Я ему предложу, – думала Леклер, лёжа ещё в постели, – взять ещё одну, с кругленьким личиком, с вьющимися на висках чёрными волосами и чёрненькими глазками, немножко жидовского типа, одним словом, мадемуазель Матильду; а другую – белокуренькую, с тоненькими чертами лица, розовенькими губками и чудными поэтическими голубыми глазками – Лизетту».
В это время востроносенькая француженка, горничная Леклер, вошла к ней в спальню с заспанными глазами и сказала, что уже семь часов.
Леклер торопливо вложила свои босые ножки в шитые золотом мягкие туфли, надела юбку, накинула сверх ночной кофточки батистовый, обшитый брюссельскими кружевами пудремант и села к зеркалу, распустив свои всё ещё густые и прекрасные волосы.
Горничная принялась их расчёсывать с той ловкостью, к которой способны только француженки, и не прошло получаса, как головка Леклер, осыпанная пудрой, кое-где подвитая, с приколотым по тогдашней моде цветком, была совсем готова.
Нужно было принести тёплой воды.
Горничная пошла. Но только она вышла из дверей спальни, как вскрикнула и воротилась назад.
– Что ты?
– Мадам, в зале солдаты!
– Что?..
Но расспрашивать Леклер много не пришлось, потому что солдаты без ружей, впрочем, стояли уже на пороге обеих дверей её спальни, и из-за них вылетела чёрная фигура, с толстым, круглым и красным лицом, в сюртуке с вышитым золотым кантом по чёрному стоячему воротнику и с треугольною шляпой в руках.
– Ты Леклер? Жозефина Луиза, французская комедиантка? – спросил чёрненький человек, держа в руках какую-то бумагу.
Позади него появился не то служивый отставной подьячий, не то торгующий грек, с приподнятым откидным воротником и подпоясанный шарфом.
– Она, ваше благородие, она! – сказал он.
Это был официальный агент Тайной канцелярии, долженствовавший удостоверять личность арестуемых.
– Ты Леклер?
– Да, я Леклер, – отвечала перепуганная француженка. – Что вам угодно?
– По указу её императорского величества и предписанию его высокографского сиятельства генерал-аншефа Александра Ивановича Шувалова я тебя арестую! Идём! Берите её!
– Что вы? Что вы? Я ни в чём не виновата! – вопила растерявшаяся Леклер вне себя. – Я французская подданная! Мой всемилостивейший король… Да в чём же я виновата?
– Там узнаешь; разберут, кто твой король! Бери же, говорят! Что стали? – крикнул он на солдат.
– Да хоть одеться дайте, помилуйте!
– Какое тут одеванье. Ну дай ей накинуть что-нибудь потеплее и тащи!
И двое солдат подхватили под обе руки взвизгнувшую, почти раздетую, перепуганную француженку и поволокли её из комнаты. Горничная едва успела накинуть на неё сверх пудреманта салоп. У подъезда втолкнули её в какую-то парусинную фуру на дрогах. Арестовавший её чёрненький человек сел подле.
– Пошёл! – крикнул он, и фура тронулась.
Через полчаса фура остановилась перед подвалом. Леклер высадили и провели тёмным коридором в грязную комнату, в которой стоял письменный стол, покрытый оборванным и замасленным сукном.
За столом сидел чиновник, который записал её имя, звание и приметы и указал на скамью, куда её посадили. Арестовавший её чёрный господин исчез. Леклер всё ещё не могла прийти в себя от страха.
Пришёл другой чиновник, вместе с тем, который её арестовал.
– Ну что? – спросил записывавший.
– Велено отвести в застенок.
– Пытать будут, что ли?
– Не знаю, надо думать – пытать.
Слово «пытать», будто ножом, кольнуло в сердце Леклер. Это слово ей было слишком знакомо, чтобы не понять. Впрочем, Леклер могла уже порядочно понимать по-русски.
Её опять подхватили, опять повели по коридору, потом заставили ещё спуститься на три или четыре ступеньки и ввели в странную комнату, с не виданными ею ранее орудиями и необыкновенной обстановкой.
Это был застенок.
Продолговатая, невысокая комната была разделена поперёк на две неравные части, из коих в первой, меньшей, был настлан пол в виде помоста. На помосте стоял большой стол, покрытый зелёным сукном, обшитый по краям золотым позументом. На столе стояло зерцало, несколько чернильниц и были положены бумаги. Вокруг стола стояли стулья, между которыми находилось два кресла, украшенных позолотой.
В другой части комнаты, в которую вела особая дверь, пол был земляной, усыпанный песком. Он приходился несравненно ниже помоста первой части комнаты. Вдоль задней стены и с боков были поставлены старые деревянные скамьи, почерневшие от времени и загрязнённые от употребления; такие скамьи, по которым ясно было видно, что с теми, которым приходится на них сидеть, не думают церемониться.
Посреди этой части комнаты был вбит столб с приделанной к нему глаголем перекладиной, в конце этой перекладины был сделан блок, сквозь который проходила верёвка, оканчивающаяся вплетённым в неё кольцом. Это была так называемая дыба, с виду весьма похожая на виселицу. Подле дыбы лежали её принадлежности: хомут, верёвка, бревно и гири, долженствовавшие усиливать её действие, а на особо приделанном к дыбе крючке висели выделанные воловьи жилы.
С правой стороны дыбы стояла «кобыла», то есть бревно, устроенное в виде косой скамьи, с приделанной у высоких ножек небольшой перекладиной с отверстиями для просовывания рук. Понятно, что на такой кобыле можно было распластать человека, привязав его так, чтобы он не мог пошевелиться. Подле кобылы лежало несколько пуков свежих розог и стоял особый станок, на котором были развешаны разного рода плети, воловьи жилы и помещался длинный кнут, плетённый из ремня и со вплетённым в конец куском жёсткой юфти.
С левой стороны дыбы стояли тиски для сжимания ног, винт для раздавливания пальцев на руках и жаровня с горящими углями, в которой добела раскаливались железные щипцы с деревянными ручками. Тут же на стене висели топор, палица и другие орудия казни и пыток.
Перед приходом Леклер в застенке были только двое помощников палача, прибиравших и расправлявших орудия своего ремесла. Это были два здоровых парня в красных кумачовых рубашках, на которых не могли быть так заметны пятна крови, как могли бы быть заметны на белом полотняном белье.
– Ты, Тимоха, не рассказывай мне о своей силе, – говорил один, размахивая плетью, – тут не сила нужна, а сноровка, ловкость! А уж по ловкости куда ж тебе! Сам Калистрат Парфёныч говорит, что по ловкости я первый человек; говорит, что у меня золотые руки, и точно, за себя я постою, это верно!
– А всё без силы больно не ударишь, – заметил Тимоха.
– Ну нет! Я тебе скажу: сила силой, а ловкость и сноровка прежде всего. Хоть бы вот эта плеть: я буду класть удар подле удара, полоса подле полосы, ни разу не ударю по одному месту, а все рядом да подле, новинкой так и пойду. А после положу накрест, да так всю спину выпишу, что будто разрисованная станет, и ни сесть, ни лечь будет нельзя. Куда же тебе?