355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Сухонин » Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней » Текст книги (страница 32)
Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней
  • Текст добавлен: 26 сентября 2018, 13:00

Текст книги "Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней"


Автор книги: Петр Сухонин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 47 страниц)

VIII
Решилась

Настояния, с которыми обратились к цесаревне Елизавете о выходе замуж за принца Людвига Брауншвейг-Люненбургского, не вели ни к чему. Цесаревна отказала, твёрдо и настойчиво повторяя свой отказ, как к ней ни приступали со всех сторон. Ни угрозы, ни уговоры не помогали.

– Что это, матушка, ты выдумала? От замужества отказываться. Всё не по нам! Да что тебе, месяц с неба свести, что ли? – сказала ей великая княгиня-правительница, рассерженная её упорством.

Цесаревну глубоко оскорбил и огорчил этот тон её племянницы, но она выдержала себя, зная, что на бесхарактерный каприз скорее всего действует видимость покорности и уступчивости. Поэтому, не показав даже тени неудовольствия, с скромным, умоляющим видом просительницы она начала свою вперёд обдуманную и приготовленную речь:

– Государыня, моя милостивая повелительница и дорогая, многоуважаемая сестрица, как вам самим благоугодно было мне приказать называть себя, – говорила цесаревна сдержанно. – Я всегда ваша слуга – послушница. Но я дала клятву не выходить замуж. Я не хочу оставлять России и маяться в чужих землях, как, сами знаете, ваша матушка Катерина Ивановна и наша общая благодетельница, покойная государыня, ваша тётушка, Анна Ивановна, в чужих землях маялись. И к чему? Смолоду, когда лета такие были, замуж не вышла, так теперь… Мои года, сестрица, уж ушли. В эти годы выходить замуж даже опасно. Наследство русского престола теперь, милостию Божиею к вам, сестрица, утвердилось в мужеском колене ныне царствующего императора, моего любезного внука, а вашего сына. Зачем же я выйду? Может, для будущего, только смуту плодить, только совесть мутить. Да и какая я невеста на тридцать втором году, а ведь мне, государыня, тридцать второй, я уже старуха… Нет, моя всемилостивейшая повелительница, уж если я чем прогневила вас, если вам не жаль погубить меня и вы не желаете меня видеть близ себя, то, как мне ни тяжело, как ни мало склонна я к монастырской жизни, но, исполняя ваше повеление и пользуясь предоставленным мне вами правом выбора, я избираю лучше монастырь. Так, по крайней мере, я могу покойно молиться за ваше здоровье, за здравие и возрастание его величества, моего государя-внука, и ваше милостивое и славное правление…

Такого рода покорность тётки совершенно обезоруживала правительницу, так что, как ни настроят её предварительно со всех сторон и её муж, принц Антон, и наперсница Юлиана, и графы Остерман, Головкин и Левенвольд, наконец, даже и тот, слова которого она называла своим счастием и дорожила ими, будто принесёнными ей свыше, граф Линар, присоединившийся к охраняющему её большинству, – как ни настроят её быть твёрдой и строгой, разговор с тёткой заканчивался всё-таки ничем.

И принц Антон опять поднимал глаза к потолку, упирая их в летящего амура, и начинал вздыхать, говоря об опасности видеть царевну не замужем, в Петербурге, окружённую преданной ей гвардией. Фрейлина Юлиана, зная характер правительницы и то, чем настроить её против цесаревны, опять начинала в её присутствии расхваливать красоту Елизаветы. Она так боялась исчезнуть из того царственного «мы», с которым всегда примешивала себя к власти правительницы, что готова была уверять Анну Леопольдовну, что один взгляд цесаревны несёт уже для неё опасность. Опять Остерман, Головкин, Левенвольд и он, сам он, граф Линар, и все их приспешники начинали твердить о несоответственности, несообразности и явной даже опасности, что русская великая княжна, дочь такого государя, каков был Пётр, и такая красавица, как Елизавета, не выдана замуж, подвергается всем сплетням и пересудам и может подвергать опасности самую династию.

Под влиянием этого общего хора Анна Леопольдовна опять начинала говорить с Елизаветой, но опять, от её мягкой и покорной речи, впадала в нерешительность, как бы сдавалась и начинала противоречить самой себе.

– Я не желаю вам зла, сестрица, – раз сказала она цесаревне. – Я желаю вам всего лучшего. Но ведь, согласитесь, нехорошо, что мы свою тётку, нашу великую княжну, дочь такого великого государя, нашего деда, до сих пор оставляем в девицах и только даём повод к самой несообразной клевете. Я не могу согласиться оставить вас как есть… Вы скажете, что принц Людвиг вам не нравится… Эх, боже мой, да разве мне нравился принц Антон?.. Мы сделаем его герцогом курляндским. Польский король уже согласился. Вышла же замуж тётушка за герцога курляндского, да ещё за дрянь-то какую? Будто все непременно по любви замуж выходят.

– И я готова была выйти за кого бы вы приказали мне, – отвечала цесаревна. – Непременно исполнила бы ваше приказание выйти замуж за принца Людвига, если бы только была помоложе. Но теперь, теперь… Нет, наша общая покровительница и повелительница, я готова беспрекословно во всём повиноваться вам, готова себя не жалеть… но идти замуж не могу. Не оставьте, милостивая повелительница, если уж я так несчастлива, что прогневала вас чем, – прикажите лучше запереть меня в монастырь; для вас всё равно, я исчезну из глаз…

Против такого рода просьбы правительница обыкновенно не возражала. Она была по характеру слишком легкомысленна и слишком добра, чтобы быть в состоянии ещё лично настаивать на этом. Разумеется, она не могла и отказываться от того, что было так хорошо обдумано и обработано её советниками и что, по их мнению, доказанному ими с осязательной точностью, было положительно необходимо для упрочения положения её самой и её сына. Поэтому обе они, и тётка и племянница, после такого разговора обыкновенно расставались, не кончив ничем; обе просили одна другую подумать и оставляли решение до другого раза, к явному неудовольствию Остермана, который особенно настаивал, чтобы дело это окончить в возможной скорости.

– Она в монастырь идти хочет! – говорила ему Анна Леопольдовна.

– Чтобы вид угнетённой иметь, чтобы вся гвардия её освобождать желание возымела, – отвечал Остерман. – Нет, всемилостивейшая государыня, цесаревна в монастыре опасной птицей может стать!..

И он снова брал с правительницы слово поговорить твёрже и настойчивее.

И цесаревна с каждым днём начинала чувствовать, что настояния правительницы становятся упорнее, что её возражения и мольбы с каждым днём действуют на неё слабее. Она видела, что весьма легко может случиться, что в один день вопрос ей будет поставлен ребром: предложат или дать согласие, или в самом деле указать тот монастырь, который она избирает для спасения своей души. И она очень тосковала.

Лесток, пользуясь этим состоянием духа цесаревны, старался всеми мерами возбудить её.

– Вы испытали уже монастырскую жизнь и знаете, что это значит! – говорил он. – Знаете, как тяжела, как невыносима она. Притом это касалось только одной внешности, и то более по вашей воле. А когда монастырь будет иметь право входить во все; когда будут наблюдать каждый ваш взгляд, ревниво следить за каждой вашей мыслью; когда чтение того, что вы читаете, будет поставлено вам в грех; разговор, с кем вы захотите говорить, будет поставлен в преступление; когда вы, рождённая, чтобы царствовать, будете голодать и трудиться; когда вы будете мучимы всем, чего вы не можете переносить, именно потому, что вы этого переносить не можете, – тогда, о, тогда вы поймёте, какой действительно грех совершили вы над собой! Вы поймёте, что, отказываясь от того, что вам принадлежит по праву и на что вы рождены, и предоставляя тиранить не только себя, но и всю Россию разным Биронам, Остерманам, Левенвольдам и, вероятно, Линарам, вы совершаете более чем самоубийство, совершаете преступление. Решайтесь же, наша прекрасная, всеми любимая цесаревна! Подпишите обязательство… Вы читали шведский манифест? Они обещают удесятерить свои усилия. Герцог голштинский, ваш племянник, также явится в армию… Все желания ваши будут исполнены; нужно только, чтобы у них было что-нибудь, чем бы они могли подвинуть шведов. Нужно обязательство…

– На уступку завоеваний моего отца? – горячо отвечала цесаревна. – Никогда! Никогда! Я просила вас, мой дорогой доктор, никогда со мною даже и не говорить об этом. Вы сами говорите, что я любимая всеми ваша цесаревна; о, тогда я буду всеми ненавидимая, презираемая! Нет, ни за что! Вот что я даю, вот на что я согласна, если они мне действительно помогут: я плачу все издержки вооружения и войны; во всю мою жизнь даю Швеции ежегодную субсидию; отказываюсь от всех враждебных Швеции союзов; предоставляю преимущество в торговых сношениях; ни с кем не вступаю в союз, кроме Швеции и Франции; помогаю во всех их затруднениях и защищаю их интересы всеми силами империи; наконец, со стороны Финляндии округляю границы в их пользу. Более ничего, решительно ничего! Не потому, чтобы я не хотела, но потому, что не могу; потому что заслужила бы презрение не только всех русских, но даже самой себя. Идите, доктор, объясните это маркизу, пускай войдёт в моё положение. Я делаю, что возможно; больше ни сделать, ни обещать не могу.

Лесток пожал плечами.

А в это время граф Линар, прощаясь с правительницей перед своим отъездом в Саксонию, убеждал её быть твёрдой и во что бы то ни стало заставить цесаревну выйти замуж.

Он перед тем только был у Остермана, и Остерман доказал ему, что пока цесаревна находится подле них, не устроена и может оказывать свою инфлуэнцию на гвардию и народ, который видит в ней дочь Петра Великого, – ни правление великой княгини, ни царствование её сына, младенца Иоанна, твёрдыми быть не могут, и предпринимать что-нибудь до окончательного разрешения этого главного вопроса невозможно.

– Мы стоим на вулкане, – говорил Остерман. – Взрыв этого вулкана зависит от цесаревны. Самый отказ её от замужества доказывает уже, что она не прочь воспользоваться своим положением.

– Вы бы сами поговорили об этом с великой княгиней-правительницей, граф, – заметил Линар. – Вам, как члену кабинета и первому министру, всего ближе выяснить…

– Э, ваше сиятельство, – отвечал Остерман, – неужели изволите иметь мнение, что я об этом пространнейших рассуждений не имел и всемилостивейшей моей государыне правительнице обо всём обстоятельно не докладывал? Нет, я объяснял всё досконально, сиречь весьма основательно. Я пунктуально изложил всю опасность, какая происходит от неустройства в замужестве цесаревны. Но государыня принцесса мне не верит. Она всё полагает, что я на стороне её супруга, принца Антона.

Не желает она вникнуть, что я действительно на стороне принца Антона стоял, но только при Бироне и против него. Тогда я думал, что всё же лучше принц Антон, чем Бирон, уже и потому, что он отец нашего царствующего императора, да хранит его Бог! А они, все эти Минихи, Менгдены, Головкины, хотят её уверить, что я и теперь против неё и думаю только о принце Антоне. Да я за неё жизни бы своей не пожалел и хоть сейчас готов для её благодарности и для того, что ей полезно быть имеет, всего себя отдать; и теперь всей душой хлопочу о том, чтобы от опасности всякой ей предотвращение сделать. Выслушайте, граф, – продолжал Остерман. – Я не говорю того, чтобы цесаревна устраивала какой-либо заговор или делала бы какие приготовления. Но если она этого не делает, то только по беспечности её характера и потому, что люди, которых она к себе приближала, были не такого сорта, которые решились бы на что-нибудь, выходящее из обыкновенного порядка. А что, если она попадёт на человека, который её подтолкнёт? А возможность она имеет. За нею пойдут, как пошли за Минихом против Бирона, но как не пошли бы ни за мною, ни за принцем Антоном, ни за Гессен-Гамбургским. Да, говорят, и за Минихом-то пошли потому, что думали, что он идёт сделать револьт в пользу цесаревны Елизаветы.

В это время Остерману доложили о приезде английского посла, баронета Финча.

– Что вы желать изволите, ваше сиятельство, – спросил Остерман у Линара, – чтобы английского посла я при вас принял или один на один и рассказал бы вам потом подробности нашей беседы?

– Я предпочитаю подождать один, – отвечал Линар.

– Проси в гостиную, – сказал Остерман официанту и поднялся сам.

Линар остался дожидаться.

После первых приветствий, высказанных взаимно друг другу, и обычных дипломатических вопросов, сделанных Остерманом о здоровье английского короля, его первого министра лорда Гаррингтона и принцев, также о речи, произнесённой Гаррингтоном в парламенте, а равно и о победе, одержанной благодаря этой речи министерством по вопросу землевладения в Ирландии, – одним словом, по выполнении всех обрядностей, с которыми дипломаты приступают к серьёзным объяснениям между собою, английский посланник сказал Остерману:

– Англия и наш всемилостивейший государь король, равно как и лорд первый министр, настолько желают всякого преуспевания России и возвышения и укрепления нынешнего её правительства, что не могут не относиться подозрительно ко всему, что может стать на этом пути. По этому-то общему всех нас, англичан, желанию содействовать всеми способами возвышению и процветанию нынешнего русского правительства, министр Гаррингтон ещё весной доставил мне сведения о существовании здесь большой партии, весьма враждебной нынешнему порядку вещей. Партия эта, как я тогда передавал вам, граф, группировалась только около шведского и французского послов и главой своей признавала цесаревну Елизавету. Теперь, после объявления вам шведами войны, всемилостивейший король мой, особо озабочиваясь действиями этой партии, могущими быть крайне опасными для царствующего императора и великой княгини-правительницы, особо поручил обратить на них ваше внимание и прочитать составленную у нас в министерстве по собранным точным сведениям меморию, оставив вам с неё копию.

Меморией этой цесаревна прямо обвинялась в сношениях с шведами, производимых чрез посредство её доктора Лестока и французского посланника маркиза Шетарди, и в сообщении им, что если они объявят себя защитниками прав прямых наследников Петра Великого, то будут встречены народом и войском не токмо как враги, но как избавители.

Остерман был поражён этим известием, но, как истинный дипломат, не дал почувствовать, что его тут что-нибудь особо интересует. Взяв передаваемую ему копию с мемории, он хладнокровно сказал:

– Нам это сообщение передавал уже несколько дней назад наш агент. Он доставил нам даже подлинный манифест, который шведский главнокомандующий старается распространить, вопреки обычаям образованных государств. К сожалению, он не передал нам оснований, на которые опирается его донесение. Разумеется, можно арестовать Лестока и от него добиться признания. Сообщение, переданное мне вашим превосходительством, даёт к тому полный повод.

Англичанин, который, видя спокойствие Остермана, не полагал видеть в этом спокойствии ту выдрессированную хитрость, которой Остерман отличался. Он подумал, что и в самом деле вся нить сношений опасной, как он говорил русскому правительству, партии давно известна, и с ужасом подумал, что его дружественной мемории может быть придан вид доноса, по коему начнутся пытки и терзания. От этой мысли он невольно крепко поморщился.

Поэтому, разглаживая дипломатически свои рыжеватые бакены, он сказал с своею вечной флегмой:

– Дружеское сообщение, делаемое одним правительством другому, ни в каком случае не может служить документом для обвинения кого-либо. Оно только предупреждение. Без всякого сомнения, ваше правительство найдёт более точные доказательства для расследования и не вмешает в ход дела дипломатических сообщений моего короля; мы же с своей стороны употребим все меры, чтобы помочь русскому правительству в его изысканиях для раскрытия интриги, могущей быть опасною вследствие видимого французского влияния.

Остерман заверил посланника, что его сообщение будет содержаться в совершенной секретности, что о нём не будет знать никто, кроме него, Остермана, и просил не оставлять дальнейшими извещениями. На этом они расстались.

Остерман в ту же минуту предъявил меморию Финча графу Линару в подлиннике.

– Вот, ваше сиятельство, соизволите прочитать. И вы, и государыня великая княгиня-правительница изволите быть недовольными, что я всё откладываю принятие великой княгиней титула императрицы, царствующей совместно с сыном. Но подумайте: как тут приступить к такому важному делу, как изменение статуса и отрицание дающего права на царство завещания покойной императрицы, когда, вы видите, даже с неприятелем военным в альянсы входят, советы дают и помощью обнадёживают? И всё вокруг цесаревны кружится. О Шетарди я писал Кантемиру. Нужно сделать, чтобы его отозвали, но сделать так, чтобы не обидеть французскую щекотливость. Я знал хорошо, что связью между всеми ими служит Лесток. Недаром барон Нолькен, бывший шведский посол, здоровый, как норвежский бык, каждую неделю раза по три хворал и приглашал лечить себя Лестока. Но не будет маркиза, нет теперь шведского посланника, не будет Лестока – будут другие, будут, может быть, более решительные. Дело не в них, основание всему – цесаревна Елизавета. Выдайте её замуж, отправьте в Митаву, окружите почётом, но чтобы в этом почёте было полное отдаление от всяких надежд на присвоение себе отцовских прав, – и вы станете твёрдо, для вас не будут опасны ни Лесток, ни Шетарди. Скажут, есть внук Петра Великого. Да. Но каков то он ещё будет? Вызовет ли он в войске и народе симпатию? Сумеет ли поставить себя так, чтобы быть опасным тоже внучке Петра, хоть и от другого колена, но уже царствующей, уже владеющей? Это весьма сомнительно, тем более что, воспитываемый в немецких землях в лютеранской религии, он будет слишком далёк от русского народа. Цесаревна же близка к нему. Она им любима. Поэтому вопрос о выдаче её замуж – вопрос настоятельный, вопрос насущный для благополучного царствования ныне владеющей линии; и если вы можете, граф, употребить ваше влияние, то ничем вы так не укрепите положение нынешнего правительства, как уговорив великую княгиню выдать цесаревну замуж, хоть бы даже для того пришлось прибегнуть к насилию. После можно объявить себя императрицей и делать всё, что будет благоугодно и что может вести только к укреплению и возвышению. Не будет главной причины, способной вызвать, как я уже имел честь представлять, взрыв вулкана, – можно будет и не бояться взрыва.

Настроенный такого рода беседами, которые одинаково повторялись как самим Остерманом, так и его врагами, успевшими уже, для своего усиления, убедить правительницу возвратить из ссылки Бестужева-Рюмина, граф Линар решил со своей стороны действовать решительно. Он понимал, что как Остерман, державшийся принца Антона, так и он сам, и Головкины, стоявшие, разумеется, за принцессу Анну Леопольдовну, и даже миниховцы, для противодействия которым, равно как и в подрыв влиянию Остермана, признан нужным Бестужев, – все одинаково согласны в том, что следует уничтожить, лишить значения цесаревну Елизавету. В ней, и в одной ей заключается вся опасность, вся шаткость положения нынешней правительницы и царствующего императора. Не будь её, привлекающей к себе общее сочувствие, вызывающей восторг даже в противниках её отца, значение её племянника само собою станет темнеть, искоренится, и русские привыкнут в потомстве Иоанна Алексеевича видеть наследственную линию своих императоров, видеть потомков того же Петра, только с боковой линии, линии, впрочем, старшей.

«Да, русские слишком безучастно относятся к тому, кто ими правит; они слишком привыкли к рабству, чтобы рассуждать, – думал граф Линар. – Не будет у них руководительницы, не будет опоры, – и все ухищрения разных Лестоков, Нолькенов, Шетарди будут мыльные пузыри, лопнувшие бураки фейерверка, сверкнувшие в воздухе и упавшие к ним же на голову.

Народ везде привыкает к зависимости по силе общей инерции; инерция русских в этом отношении особенно замечательна. У них действительно кто ни встал да палку взял, тот и капрал.

Стало быть, вопрос в том, чтобы цесаревны не было, чтобы она была удалена, и наилучший вид такого удаления, без всякого сомнения, – замужество. Какой вид удаления можно предпочесть этому, в котором предполагается семейное счастие, радость, любовь? Монастырь? Но тут она будет заключённая, страдалица, вызывающая сострадание, стало быть, и сочувствие. Кроме того, всякие монастырские двери раскрываются, всякие обеты снимаются. Явится предлог, – скажут, что эти обеты были насильственны… Смерть? Но смерть, даже естественная, вызывает клевету, народную ненависть, которую враждебные элементы будут, разумеется, питать и раздувать. Я уже не говорю о том, когда в прекращении мешающей нам жизни действительно принималось участие. А тут пусть рассуждают как хотят; удивительно ли, что девица её лет захотела наконец выйти замуж и стала счастливой женой, разделяющей интересы своего мужа, наконец, счастливой матерью. Это такого рода обеты, которые не сбросишь с себя, как монастырский клобук, не отопрёшь, хотя бы золотым ключом, как ворота крепости. Да, замужество, непременно замужество! Нужно непременно, чтобы Анюта на этом настояла».

Вот с такими-то мыслями о русских, о положении дел и потребностях минуты граф Линар решился настаивать перед Анною Леопольдовною о необходимости безотлагательно выдачи цесаревны Елизаветы Петровны замуж, во что бы то ни стало, тем более что и подходящий к тому жених, принц Людовик, был налицо.

– Что же я сделаю? – говорила правительница в ответ на настояние Линара. – Я уже грозила ей монастырём, и она согласилась лучше идти в монастырь, чем замуж! Она говорит, что там за меня молиться будет.

– Она очень ловка, эта цесаревна Елизавета, и слишком надеется на твою доброту и снисходительность, – возражал Линар. – Она говорит о молитве за тебя, а сама поднимает шведов и в твоих глазах составляет себе партию. Тебе нужно быть потвёрже, порешительнее. Нужно, чтобы она видела, что в твоей угрозе не только одни слова.

– Если ты хочешь, чтобы я в самом деле заперла её в монастырь, я сделаю. Скажу завтра же Головкину и Остерману, чтобы они распорядились.

– Это не так легко. Ни Головкин, ни Остерман, пожалуй, не найдут помощников. Прежде всего нужно увести отсюда гвардию, на которую она, видимо, опирается. Или вот что: нельзя ли как, не приступая к чрезвычайным мерам насилия против её личности, действовать на людей к ней близких?.. Кто к ней теперь близок? – спросил он.

– Не умею тебе сказать, – отвечала Анна Леопольдовна с улыбкой. – Про неё так много говорили, что, право, кажется, нельзя верить. А теперь, ну, кто: Шувалов, Бутурлин или этот певчий, как его… да, Разумовский; до того, говорят, был какой-то Шубин, которого покойная тётушка приказала убрать. Вот у меня так только один грех, это ты! – задумчиво проговорила Анна Леопольдовна.

– Прекрасная повелительница, – отвечал Линар, становясь перед нею на одно колено. – Преклоняюсь перед тобой за этот грех, если можно назвать грехом чистую взаимную любовь нашу. Но теперь не о любви дело, – продолжал он, вставая и садясь подле. – Мы не хотим мешать ничьей любви. Цесаревне можно тонко дать понять, что с выходом замуж она может сохранить хоть всех, любить кого угодно. Принца Людвига, надеюсь, можно уговорить быть неревнивым. Ведь это брак политический. Между тем нужно представить, что с её отказом, вызывающим сомнение в её намерениях, она подвергает опасности всех близких себе; что своим отказом она не только может подвергнуть их гибели, но вызвать грозу даже против самой себя. Вопросы политической жизни бывают так важны, что могут вынудить к мерам крайним. А эти крайние меры могут вести не только к монастырю, но и к пытке!

– Пытке? – с испугом повторила Анна Леопольдовна.

– Да, пытке! – жёстко повторил Линар. – Она государственная преступница, если сошлась с неприятелем. И если показания Лестока набросят на неё тень, то… Пётр Великий приказал же пытать своего сына, который вдесятеро менее был виновен, чем она. Он не сносился с воюющим неприятелем. А если она сносится непосредственно с внешним врагом и, составляя внутреннюю партию недовольных для мятежа и возмущения, предлагает ему в этой партии опору, то чего она заслуживает? Если только ей это скажут и она будет уверена, что ей говорят не на ветер, то, поверь, она сейчас же согласится на всё. Тогда все препятствия будут устранены и ты будешь моя императрица-повелительница, и императрица не по имени только, но по существу и по народной любви к тебе, так как эту любовь не будут уже смущать интрига и пронырство. Поверь, мой друг, величие души зависит главнейше от твёрдости. Твоё положение требует этого величия. Если я, твой первый и преданный друг и поклонник, решаюсь для тебя надеть на себя цепи Гименея без радостей любви, решаюсь на это только для того, чтобы не компрометировать твоего положения двусмысленностью, то ты сама, для себя и для меня, для твоего сына и будущего России, должна быть настолько твёрдою, чтобы не уступать в том, что составляет твоё прямое право требовать; не уступать и не отступать ни перед упорством, ни перед лукавой мольбой и покорностью. Ты дашь мне слово в этом, не правда ли, Аннетта, милая, прекрасная моя государыня?

В это время к ним вошла Менгден, и началось серьёзное совещание о всех подробностях. Это совещание было последним. Линар, взяв слово с Анны Леопольдовны быть твёрдою, взяв слово с своей номинальной невесты поддерживать её в этой твёрдости и уведомив обо всём этом Остермана и Головкина, на другой день рано утром уехал в Саксонию, чтобы взять там увольнение и явиться уже русским подданным, счастливым женихом Юлианы, и занять таким образом при Анне Леопольдовне то место, которое в течение десяти лет занимал при её тётушке герцог Бирон, и на тех же самых основаниях.

Прошло несколько недель. Была осень. Цесаревна Елизавета, грустная, печальная, сидела у себя и смотрела, как по Неве шёл лёд и как от воды поднимался густой пар, замерзавший в воздухе. Нева становилась. Улицы уже занесло снегом. Морозило. Цесаревна была бесконечно грустна. «Наступает зима, – думала она, – зима в природе, зима и в моей жизни. Уж лучше бы смерть, поскорей бы, по крайней мере». Впрочем, ей и было отчего грустить.

Настояния правительницы были настолько сильны и возвышались с таким упорством, что силы её сопротивления начинали слабеть и она начинала бояться уже самую себя. Слово «монастырь» не раз уже слышалось в их разговоре, и слышалось вылетевшим не из уст цесаревны. Его уже высказала правительница, и в таком тоне, что можно было ежедневно думать, что вот не сейчас, так после, не сегодня, так завтра потребуют категорического ответа на вопрос: «Замужество или келья?» – и что от этого вопроса нельзя будет отделаться ни упорством, ни мольбой, ни уклончивостью. Вопрос будет поставлен ребром, лицом к лицу, в упор.

«Теперь они боятся гвардии, – думала Елизавета, – но вот гвардия завтра или послезавтра уходит. Она уйдёт, и бояться им будет некого! А дело ведёт мой старый злодей Остерман, и от него не отделаешься ничем. Между тем если бы я… Неужели в самом деле они осмелятся меня запереть в монастырь? – вдруг спросила себя Елизавета. – А почему же и не осмелиться? Осмелились же они лишить меня моего наследства, обойти кругом, осмеливаются наносить мне оскорбления, угрожать, если я не приму их сватовства. Кто помешает им запереть меня в келью? Вот придут возьмут, схватят, увезут, как тогда схватили и увезли моего первого друга Алексея Никифоровича, так что я не успела даже оплакать его, не успела даже сказать ему прости».

Вошёл Лесток.

– Я боюсь к вам нынче входить, прекрасная цесаревна, боюсь, чтобы вы не приняли меня за ворона, который умеет пророчить только несчастие. Но что ж делать, когда не приходится приносить к вам ничего, кроме печальных известий о гнёте, стеснениях и насилии. За грусть этих новостей вы, главнейше, пеняйте на себя, а наше дело, дело преданных вам людей, предупреждать о том, что есть!

– Ещё какую печальную новость вы принесли мне, доктор?

– Я принёс их две: одна касается собственно меня, другая – меня и вас. Так как все люди больше или меньше эгоисты, то из эгоизма я начну говорить о себе: меня приказано арестовать!

Лесток сказал это юмористически, хотя с видимой натянутостью, и улыбнулся. Цесаревна побледнела.

– Мне, собственно, за себя от этой новости смущаться, кажется, не от чего. Я давно должен был к ней готовиться. Должен был готовиться ещё в Москве, когда я, увлечённый видимостью любви к вам войска, советовал арестовать верховников, отстранивших вас от наследства, впрочем на свою голову, и принять то, что вам по праву принадлежало. С тех пор, вот уже одиннадцатый год, каждый день я жду, и не только простого ареста, но… Да теперь, впрочем, простым арестом, разумеется, и не отделаешься. Придётся побеседовать с Андреем Ивановичем Ушаковым. Принимая в основание, что в течение более десяти лет я только и думал о том, как бы сделать, чтобы моя прекрасная цесаревна стала истинной царицей-повелительницей, теперь я не могу иметь претензии отделаться от такого приятного разговора. Я, впрочем, не смущаюсь, тем более что приказание обо мне дано условно, то есть когда увидят меня у Шетарди или вместе с Маньяном. Дурак я буду, чтобы они меня увидели. Ну а если уж в самом деле попадусь, то поговорить со мной как следует им всё же не удастся. Несколько крупинок прекратят непременно всякий разговор, как бы ни был он для них интересен. Но вот другая мысль занимает меня гораздо более. Остерман настаивает, чтобы отсюда был отозван Шетарди, стало быть, чтобы моя цесаревна потеряла последнего человека, который готов быть её опорой и поддержкой.

– Вы мне сообщаете чрезвычайно неприятные вещи, дорогой друг, особенно то, что вы говорите о себе. Неужели ещё мало воздвигли они на меня гонений? Неужели я должна бояться и за всех близких себе? Но что же вы полагаете делать? Хотите, чтобы я ехала, говорила…

– Нет, цесаревна, нет! Поедете вы, станете говорить, только усилите их подозрения. Тогда мне труднее будет отделываться от их притязаний или скорее придётся прибегнуть к крупинкам. Сделать для меня то же, что и для себя, чтобы вывести всех нас из того сомнительно-тяжкого положения, в котором мы все находимся, и отделаться от неприятного замужества вы можете только одним, и это одно – начать царствовать!

– Но что же для этого нужно? Каким образом?..

– Таким же, каким Миних арестовал Бирона. Этим способом вы также можете арестовать всех ваших врагов. За них слова ни от кого не услышите! Ну а если вы не хотите, то ожидайте, что вот сегодня арестуют меня, завтра других вам близких, а потом доберутся и до вас. Вы скажете, что ни в чём не повинны. Но, во-первых, вам не поверят; а во-вторых, есть вина важная, и к ней не нужно приискивать ещё какие-либо другие вины. Это ослушание воли самодержавной правительницы, отказ от предложенного ей вам замужества! Спасти себя от такого обвинения, опять скажу, вы можете одним – именно начать царствовать!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю