Текст книги "Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней"
Автор книги: Петр Сухонин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 47 страниц)
Да, Андрей Васильевич имел право это сказать. В языке его не было лести; но лесть была в его глазах, в выражении лица и в самой позе, глубоко почтительной, светски свободной, вместе с тем какой-то вызывающей, будто высказывающей беспредельную преданность.
– Если так, то вы во мне встретите тоже всё, чего только можете от меня ожидать. Не знаю, найду ли я в груди своей столько чувства, чтобы отблагодарить вас как женщина, но знаю, что, как государыня, я буду в силах поставить вас столь высоко, насколько эта высота может удовлетворить ваши ожидания. Моя просьба: спасите меня вашей правдой, князь; разъясните мне то положение, которое меня томит, меня смущает. Скажите мне, что это такое: случайность, интрига или просто обман? Раскрыть это мне необходимо.
– Всё, что изволите приказать, всемилостивейшая государыня! Видит Бог, не пожалею себя, чтобы сделать всё, что может вас успокоить.
– Вы знакомы с положением моего двора? Мы много раз говорили с вами о том противоречии взглядов, которое я встречаю в окружающих меня. Первое, что, признаюсь, меня существенно беспокоит и смущает, – это что мой племянник и наследник просто помешан на прусском короле. В нём, и только в нём, он видит образец всех добродетелей. Кажется, и государство, и меня, и самого себя отдал бы он ему по одному его слову. Не говорю о том, в какой степени это несоответственно внуку Петра Великого, наследнику русского престола, но не могу не сказать, что это имеет на моих приближённых неотразимое влияние. Оно, вы знаете, выразилось чуть не заговором, по крайней мере, весьма энергическими действиями партии, желавшей, для охраны прусских интересов, пожертвовать мной. Они хотели не более не менее как заставить меня отказаться от престола в пользу племянника. Мне удалось заблаговременно остановить такого рода зловредные замыслы. Но при этом я имела случай убедиться, что не могу положиться на самых близких мне людей. Даже Воронцов получает от прусского короля пенсию. Дело, впрочем, не в нём. Двое из лиц, которым поневоле я должна предоставить наибольшую долю власти, находятся в явной между собою вражде и ищут всевозможные способы подвести один другого. Против них нет ничего явного, что могло бы заставить меня в чём-нибудь их подозревать, хотя, по своей взаимной вражде, они постоянно обвиняют один другого в самых непозволительных поступках. Трубецкой, например, явно говорит, что я и государство проданы Бестужевым австрийскому дому, а Бестужев в каждом докладе своём старается доказать, что Трубецкой решительно торгует правосудием и что благодаря его действиям возбуждена ко мне ненависть чуть не в целой России.
– Не слишком ли уж пересолил граф Алексей Петрович своё усердие, ваше величество? – отвечал Андрей Васильевич. – Чтобы вас, милостивую, добрую, облегчившую всё и всех, изгнавшую даже воспоминание о бироновских ужасах, Россия могла ненавидеть? Нет, государыня, это клевета на Россию! К вашему имени могут идти только благословения! Пусть даже вы заподозрите мои слова в искренности, но…
– Я и сама знаю, что я не заслуживаю ненависти; однако ж вот прочитайте. Это мне собрал и прислал Бестужев, как доказательство того, что делается в Русской земле.
И государыня подала ему кипу бумаг. Бумаги эти заключали в себе донесения о различного рода беспорядках и волнениях. Здесь – башкиры собираются уйти в киргизские степи; там – ловят беглых тысячами; во многих местах не прекращаются разбои; а главное, поднялась мордва, под предводительством одного из отчаянных изуверов, бывшего перекрещенца Несмеяны, который не только поднял своих одноплеменников, но грозит разлить пожар возмущения на всю Восточную Россию, присоединяя к себе родственные племена чувашей, вогуличей и других инородцев, и уже выдержать столкновение с войском.
– Что вы на это скажете, князь?
Андрей Васильевич пожал плечами.
– Вы скажете: непонятно; то же думаю и я. Мордва – народ добрый, тихий, послушный. Он доселе верит тому, что должно случиться, не следует даже ставить препоны, потому что это значило бы идти против судьбы или их идола, забыла, как они его называют. Всё зло, какое существует в их понятии, они, говорят, соединяют в лице капитан-исправника и потому особенно чтут его и повинуются, чтобы не озлобить злое начало природы. А тут, подумайте! Они выполняли без ропота все требования отца, ни одним звуком не выразили неудовольствия против тиранства, или, как вы говорите, бироновских ужасов, и вдруг поднимаются все, как один человек, и когда же? Когда я, кроме оказания им милости, не сделала ничего. А башкиры? А тептяри? Откуда в них появилась такая непримиримая ненависть к русским? Я бы поняла это, если бы волнение их возникло в то время, когда принц гессен-гамбургский был около их мест с войском или когда всюду искал средства для снабжения своей армии Миних, вообще при подобных стесняющих обстоятельствах. А теперь, когда нет ничего, ровно ничего?..
– Не скрою, всемилостивейшая государыня, что это и мне кажется весьма странным.
– Бестужев говорит прямо, что в этом виноват Трубецкой, его нажим, его несправедливость. А вот прочитайте, как объясняет эти вопросы Трубецкой.
Андрей Васильевич начал читать:
«По рабской мой обязанности считаю долгом представить на высокое воззрение вашего императорского величества, что неудовольствие башкир имеет прямым источником действия нашей пленимпотенции иностранных дел, ибо башкиры присылали от себя к вашему величеству депутацию с жалобами на их губернатора, чинящего им разные обиды и насилия. По заведённому обычаю о предоставлении таковой депутации права всемилостивейшего вашего лицезрения, они обратились к канцлеру, но г. канцлер, задаренный губернатором, приславшим ему, как это доподлинно известно, 30 000 р., таковую депутацию до лицезрения вашего величества не допустил. Что же касается мордвы, то хотя и нет указаний, чтобы она также могла быть подвинута на свои разбойные приключения от внешних сношений, но, принимая в основание слух, пущенный между ними, что будто некоторых из них хотят отправить в подарок в Пруссию, подобно тому, как двое из мордвин были туда отправлены при покойном вашем родителе, и как таковой слух ниотколе не мог возникнуть, как только от Коллегии иностранных дел, то и можно полагать, что таковые зловредные действия тоже не без влияния г. канцлера произошли».
– Но какая цель могла руководить канцлером? – спросил Андрей Васильевич.
– Цель может быть одна. Его настояния отпустить Брауншвейгскую фамилию, его постоянное желание направлять политику России вразрез политике Франции и Пруссии, даже его участие в этом негодяе Ботте, – всё это клонится к одному – к австрийским интересам.
– Но, ваше величество, ведь это была бы подлость безмерная, измена отечеству! Как поднимать возмущение для того только, чтобы дискредитировать своего соперника. Подозревать в этом канцлера…
– Я никого ни в чём не подозреваю, никого ничем не дискредитирую. Я хочу только узнать: действительно ли хищничество и несправедливость внутреннего управления вызывают беспорядки, или эти беспорядки – результат внешних интриг, имеющих влияние на моего канцлера? – Она помолчала с минуту и продолжала – Вот, князь, задача, которую налагает на вас государыня и женщина. Если, с одной стороны, действительно у кормила власти стоит человек, который думает только о том, как бы возвратить брауншвейгцев с их императором Иоанном, ради того, что таковый возврат вполне обеспечивает интересы Марии-Терезии; а с другой стороны, если интересы моего государства вверены мною человеку, который своими неправдами вызывает ко мне ненависть, так как Бестужев доставил мне собрание донесений, которые вы читали и из которых видно, какой хаос и неправда происходит в моём государстве, а Трубецкой объясняет, что виною этого беспорядка сам же Бестужев, – то кому же верить? Где искать правды? Моё сердце указало мне на вас. Разрешите мне эту задачу, князь. Ваши имения во многих местах соприкасаются с местностями, занятыми мордвой. Зацепинск один из таких городов, куда мордва привозит свои произведения. Поезжайте, узнайте, в чём тут дело, где правда? И вам будет сердечно благодарна и государыня, и женщина. Я вам представляю полную мочь, требуйте войска для вашей безопасности, распоряжайтесь сменой лиц, которые вам представятся неблагонадёжными, делайте всё, что вам скажут ваш разум и сердце, – только донесите мне правду, одну правду.
Разумеется, Андрею Васильевичу оставалось только заявить, что он употребит все усилия, чтобы оправдать доверенность государыни и заслужить её милости.
– Всё, что вы хотите, требуйте от меня тогда! Вы не думайте, чтобы я не чувствовала лишения, отпуская вас. Напротив, я, можно сказать, отрываю вас от сердца. Вы единственный человек, от которого я могу принять совет, перед кем я могу раскрыть своё горе. Но личные чувства свои я считаю необходимым принести в жертву обязанностям государыни. К тому же я надеюсь, что вам не потребуется для исполнения моего поручения много времени. И я решаюсь, опять скажу, потому, что поверить могу только вам.
Как ни был Андрей Васильевич отвлечён рассмотрением поручения, даваемого ему императрицей, но успел, однако ж, сказать ей несколько слов о Лестоке.
– Мы это обсудим вместе, по вашем возвращении, – отвечала она. – Не могу не согласиться с вами, что Бестужеву во всяком случае необходим противовес; но ещё предстоит решить: нужен ли Бестужев?
Этими словами государыня его отпустила, допустив к целованию обеих рук – своих полненьких, маленьких, кругленьких, беленьких, с розовыми ноготками, хорошеньких ручек…
V
Барон Черкасов
Тем самым вечером, который мы назвали в рассуждении князя Андрея Васильевича днём или, правильнее, ночью сюрпризов и накануне дня, когда императрица Елизавета Петровна столь откровенно высказала перед ним свои мысли, возлагая на него важное государственное поручение, барон Иван Антонович Черкасов сидел у себя в кабинете и заканчивал бумаги, которые государыня спешно приказала приготовить и держать в особой тайности.
Барон Иван Антонович был человек уже немолодой, лет эдак пятидесяти пяти, с небольшой лысинкой и коротко подстриженными седоватыми волосами, на которые в парадные дни он надевал парик.
Он всякий день благодарил Бога за то, что Бог его так устроил; особенно благодарил, когда думал о том, что он есть, и вспоминал, чем он был.
Правда, он достиг всего своим примерным трудолюбием, усидчивостью, а главное – скромностью и безупречной честностью, но всё-таки без воли Божией ничего бы не могло выйти.
Особенно отрадно было ему думать об этом, когда он вспоминал все понесённые им труды, преодолённые искушения и претерпенные невзгоды.
Поступил он на службу в Посольский приказ младшим подкопиистом. Там и отец, и дед его целый век служили копиистами, а дядя – тот и по сие время служит подкопиистом. Жалованья было три алтына в неделю, а работы часов одиннадцать на день. Изволь тут справляться и отцу помогать.
Мальчик он был тихий, послушный, смирный; принялся за работу усердно. Сидит себе, бывало, да пишет, и за отца, и за дядю, и за себя, всё пишет, – кто бы что ни дал. Переписывал он хорошо, старательно и без ошибок; бумаги даром не портил. Ясно, что его на службе полюбили. Вот для начала ему прибавили жалованье, выдали награду, потом повысили; наконец сделали копиистом и женили на дочери тоже какого-то копииста или подкопииста. Всё шло как по маслу; живи себе с миром, пока не умрёшь, разве если начальство будет уж очень довольно, то в протоколисты произведёт. А тогда, само собой, и рюмку водки иногда выпить можно будет, и именины или крестины справить, и товарищей позвать. Тогда и умрёшь, так будет похоронить на что. Ну а до тех пор держи зубы на полке и учи жену гречневую кашу варить, коли крупа есть.
Так жил его отец, его дед, и, надо думать, прадед, и все Черкасовы, ибо испокон веку все в копиистах да подкопиистах в Посольском приказе служили; в протоколисты никто не попадал. Вот дядя – тот и теперь так же живёт и служит; только его и в копиисты не производят, а всё держат чуть не с полвека в старших подкопиистах; да нрав у него крутой, язык за зубами держать не умеет, какое же тут производство будет?
Итак, выше звания копииста Черкасовы не доходили; правда и то, коли отец копиист, так сыну не дьяком же, по-старому, или по-новому – не секретарём же быть?
Только вот во время самого разгара шведской войны потребовались великому государю писцы, велел он Шафирову выбрать из приказа понадёжнее и прислать к армии. В число выбранных попал и Иван Антонович, которому и к жене сходить проститься не дали, а прямо из присутствия да на подводы. Понравился государю его почерк, понравились его исправность и смирение, он и перевёл его из Посольского приказа в свою собственную канцелярию.
Тут жалованья было побольше, а работы, пожалуй, поменьше, но куда не в пример труднее. Государь был неутомим и нетерпелив. Пришлёт, бывало, записку листов этак в шесть, переписать, дескать, скорей, нужное, да через час и шлёт: «Готово ли?» А пока эту записку пишешь, государь собственноручно три другие приготовит, и все нужные, и все подавай сейчас! Как знаешь тут, так и управляйся!
Полениться или прогулять работу под надзором Петра и думать не моги! А ошибёшься в чём или дело не в порядке поведёшь, пеняй на себя! А у государя, не говоря о чём прочем, и дубинка всегда близко была.
Ну да ничего, – вспоминает Иван Антонович, – служили не тужили и государя не гневили. Руки от работы не отваливались, и сами мы ни в чём не провинились. Разумеется, все усилия прилагали и ни о чём другом, кроме воли царской, не думали, не то что нынешняя молодёжь, которая работу в руки возьмёт, а глазами ворон считать начнёт! За то государь и оклад возвысил, и своей милостью не оставлял; жаловаться грех было, хотя подчас и очень жутко приходилось.
– И милостив ко мне стал в Бозе почивший, не по заслугам милостив, особенно с тех пор, – вспоминал Иван Антонович, – когда узнал, что от меня никакой тайности выпытать не можно и что кто другой там, а уж я не продам, не выдам ни за царствие небесное.
Случай такой тут подошёл, и ему пришлось увериться. Входит это к нам в канцелярию князь Яков Фёдорович Долгорукий. Он заготовлял провиант для армии и ведомость царю о заготовленных предметах представил. На этой ведомости царь собственноручные резолюции положил и велел мне переписать. Я сел переписывать, а государю куда-то понадобилось, он и уехал. Когда воротится, никто не знал.
И вот вошёл князь в канцелярию да прямо ко мне.
– Тебе, Черкасов, государь подал мою ведомость с своими отметками? Подай их сюда!
– Власть ваша, ваше сиятельство, а подать и даже показать не могу, – присягу держал, всё, что узнаю, или увижу, или от государя получу, держать в тайности и никому, кроме самого государя, не выдавать и не показывать.
– Да я для государевой же пользы, глупый! – сказал князь.
– Не смею в том сомневаться, ваше сиятельство, только дело это не моё! По присяге, без царского указа, ни показывать, ни говорить не смею. Извольте у государя спросить.
– Да его в Москве нет, олух, понимаешь! А дело спешное. В убыток большой введёшь.
– Опять же это дело, ваше сиятельство, меня не касается. Может, прибыль, может, убыток будет. Моё дело держать в тайности всё, что государь мне отдал и что велел в тайности сберегать!
– Фу дурак какой! – сказал с досадой князь Яков Фёдорович. – Заладил одно: «Дело не моё да дело не моё». Я тебе письменный приказ напишу, стало быть, я и в ответе буду.
– Нет уж, ваше сиятельство, зачем вам беспокоиться и в ответе быть? Без царского указа ни в жизнь не соглашусь, ни по чьему приказу. Власть ваша! Хоть в могилу заройте, не могу! Пусть государь прикажет, всё, что угодно отдам и сам перепишу, но пока он не сказал – ни за что!
Яков Фёдорович разговаривать не стал, рассердился страшно – да мне что делать-то было?
Только на этом дело не кончилось. Прислал он мне этот приказ за своими подписями и печатью и велит выдать копию с этой ведомости и резолюций государя какому-то жидку-подрядчику.
Жид начал дело с подходцем.
– Вижу, васе высокоблагородие, большие маетности маете?
– Какие маетности? – отвечал я. – У меня и в жизнь мою ничего не бывало.
– Что же, это всё равно; коли маетностей не маете, так за службу жалованье, верно, большое и награды всякие получаете? Одинокому человеку как не жить.
– Ну жалованье получаю, жаловаться грех, и наградами не обходят.
– Так, почитай, васе высокоблагородие, всякий год большие остатки есть! Вам одним куда прожить.
– Какие остатки? Так изо дня в день перетягиваешь. Из жалованья-то остатки? Ах ты жид! Да и кто тебе сказал, что я один? У меня жена, дочь, и ещё сын недавно родился.
– О, вей мир, тяжело тогда, тяжело! С детьми много возиться нужно; много тратить; да и беречь нужно, чтобы на чёрный день что им припасти.
– До сбережений ли тут; хотя бы поднять-то как Бог дал.
– Ну Бог не без милости! На вашем же месте, да как же чтобы детей не поднять. Простите, ваше высокоблагородие, что я, простой, цестный еврей, такое рассуждение иметь себе дозволяю и такие вопросы делаю. Большие геданки вы по вашей должности получать изволите?
– Геданки? За что? Моя должность ведь не воеводская или не хозяйственная какая, чтобы мне гешенки да геданки получать. Я ведь только переписываю! Скажут – перепиши, вот хоть бы приказ, чтобы Шмуля или – как вас зовут? – повесили, я и перепишу; ни отменить, ни переменить, ничего не могу. За что же вам мне гешенке делать?
– Помилуйте, ваше высокоблагородие, да как же? А если вы, как переписывать-то станете, Шмулю или хоть бы мне на ушко шепнёте: завтра, дескать, тебе на воздухе ногами болтать суждено, – ведь Шмуль, разумеется, забьётся туда, что его и в три века не найдут, а вас спасителем жизни своей почитать будет и, разумеется, от всего сердца поблагодарить будет готов. Да и случаи бывают разные. Например, цену знать на что-нибудь, утверждённую последнюю цену, для коммерческого человека всегда приятно… Вот я вам привёз приказ, подписанный князем Яковом Фёдоровичем, чтобы мне ведомость выдать. Ответ перед государем князь на себя берёт, стало быть, забота не ваша, а все, дадите вы мне эту ведомость, я пятьсот рублей сейчас геданком поднесу! Да и другие прочие разные дела бывают, всякому любопытно знать…
– Да! А так как я, несмотря на подписанный князем указ, ведомости показать не могу, то тебе кланяться мне геданком будет не за что! Да и по другим делам тоже, коли я присягу принимал, чтобы ни жене, ни сыну, то есть чтобы всё, что знаю, в самой тайности держал и без слова государя никому не выдавал, то как же и за что же я стану геданки, или гешенки, получать?
Так жид и провалился ни с чем; после оказалось, что он с ведома самого Долгорукого приходил.
Государь воротился через неделю. Долгорукий стал жаловаться, что государь уехал, ему не дал знать, и оттого казне убыток.
– Хотели гривну с рубля спустить, коли решу на другой день, а теперь больше пятака не спускают, да и условия тягче ставят. А твой Антоныч, государь, чистый дурак. Я ему письменный приказ давал – показать мне твои резолюции; взглянув на них, я бы на себя взял решить; так ни за что! Хоть ему кол на голове теши!
– Что делать, Яков? Крайняя нужда была ехать, и из головы вышло сказать, чтобы тебе показали. А на Антоныча не сердись. Ему от меня такой наказ был дан. Вижу, что тебе было нужно; но разреши тайность нарушать, от одних подкупов не отобьёшься.
– Да чего, государь, я твоего Антоныча и подкупать посылал. Жид ловкий взялся за это дело. Думал, запишу на твой счёт, брошу, думал, пятьсот, а спасу тысячи. Да ничего не взял. Антоныч и на корысть не пошёл.
С этой-то поры и полюбил меня очень батюшка царь, стал мне верить, тайным секретарём сделал и разные тайные дела поручать стал. Дело-то царевича Алексея и всё, почитай, через мои и Толстого руки шло, да и другие дела…
– А что, Антоныч, – раз спросил у меня государь, уже в Петербурге, в конце своего славного царствования, – семья у тебя есть какая? Ты мне о ней никогда не говорил. Жену твою я видел, а дети есть?
– Как не быть, государь? Нашего брата трудового человека чем другим, а детьми всегда Бог не оставляет. Дочь и три сына, твои будущие слуги, государь!
– И на возрасте? – спросил государь.
– Девке-то пятнадцатый пошёл! Почитай, скоро и под венец обряжать придётся, было бы на что. А те – погодки, старшему двенадцать будет.
– Покажи мне их. Коли подростки, учить нужно. Мне учёные и хорошие люди куда как нужны, а твои дети, если в отца выйдут, хорошие люди будут. Вот наутро пойду в Адмиралтейство, зайду к твоей хозяйке анисовой выпить, ты мне их и представь.
Делать было нечего, поклонился и просил осчастливить пожаловать.
Государь жену мою видел прежде, поэтому, выпив рюмку анисовой с поданного ею подноса и закусив голландской селёдкой, ничего особого не сказал, заметил только, что она пораздобрела. «Муж бережёт, значит, так и мужа нужно беречь», – прибавил он, обращаясь к ней. А как Анютку-то подвели, он сказал:
– Эге! Да она уж совсем невеста. Ну что ж, я сватом буду, у меня же есть на примете… Хочешь замуж?
Та покраснела как маков цвет и глаза вниз опустила. Зарделась девка от царского вопроса и бухнула:
– А мне что? У батьки спроси!
Царь засмеялся.
– Батька-то батькой, – сказал он, – а твоя-то девичья воля куда тянет? Слышала указ, что без согласья невесты венчать не велено? Ну да ничего! Коли девка краснеет да на отца и мать ссылается, так прок будет. Вот будет худо, как ни краснеть не будут, ни отца и мать знать не захотят…
Сказав это, он взглянул на старшего сына Петра. Мальчишка шустрой такой, красивый был, просто молодец; глазёнки так и бегают, так и искрятся, и смотрел он на государя таково бойко.
– Гм! – сказал государь. – Ну, брат, в моём тёзке тебе мало толку будет. Трудиться-то он станет, да всё от дела как-то в сторону смотреть будет. Потому, ясно, и дело у него всякое будет вкось идти. Вот за бабьем ходить, так на то мастак будет! Ну готовь его куда-нибудь в приказ, где бы поменьше работы было.
И он повернулся к младшим; тоже красивые ребята были, только против старшего куда!
– Вот это другое дело! – сказал государь. – Это будут работники, умные работники! Видишь, как этот глубоко смотрит, будто всю внутренность высмотреть хочет, – сказал он об Александре. – Отдай его в доктора! Хорошие доктора нам теперь зело нужны! А этого во флот! – сказал он про Ивана. – Видишь, глядит он ровно, смело, спокойно, а во флоте это первое дело. Нужно, чтобы спокойствие и морской взгляд были!
По этому слову царскому детки мои и пошли в ход. Дочке государь посватал жениха умного, хорошего, – Татищева, родовой человек и не захудалый. Царь приданое снарядить помог и сам посажёным отцом был. Петруха в Коммерц-коллегию на службу поступил. И точно, трудиться-то не очень любит. Он хоть и примется за работу, а всё именно как-то по сторонам глядит. Начать начнёт, и хорошо начнёт, а глядишь, через неделю и надоело. Вот женился теперь, взял девицу хорошую, из боярского рода, и богатую девицу взял, а всё остепениться-то настояще не может. Александр доктором, и, говорят, хороший доктор. В Сорбонне и Гёттингене экзамены сдал. Приехал – и мать в тот же день вылечил. Она уж три года всё на бок жаловалась. Он послушал да постучал, дал каких-то капелек – и будто рукой сняло. Всю докторскую науку произошёл, а лечить не хочет! Говорит, что наука-то их до настоящего не дошла. Поступил на службу и у Бестужева в большом фаворе считается. Огорчает меня, что не женится. Ну да, видно, час воли Божией не пришёл! А Иван, тот истинное утешение, уж люгером командует. Теперь хочет жениться на дочке своего адмирала, княжне Белосельской. Дело-то, кажется, на лад клеится. Да он бравый такой, лихой. А всё его милость царская была. Всем наградил и не оставил.
Зато после него тяжело мне стало. Все эти Меншиковы, Девьеры, Ягужинские, так же как Апраксин, Головкин и Головин – все они на меня зубы точили. Всем приходилось быть в таком же положении ко мне, как князь Яков Фёдорович Долгорукий, только тот для царского же интереса хлопотал, а они о том, чтобы свою мошну набить, думали. Поэтому злобились на меня очень, что никакой тайности, ни для дружбы, ни для денег, от меня заполучить нельзя было. И сама императрица Екатерина на меня косо смотрела. Когда дело Монса было, ничего от меня она вперёд не узнала, хоть и засылала с разными посулами. Но она хотя милостей своих не оказывала, однако ж за мою верную службу меня не губила. Она понимала, что присяжный человек должен присягу держать и сердиться за то на него нельзя. А вот когда Анна Ивановна с своим Бироном державствовать начали, меня живо свернули. Государыня сердилась на меня за прошлую переписку, когда она ещё в Курляндии была и о Петре Михайловиче Бестужеве хлопотала; а Бирон не мог переносить того, что без именного приказа государыни, по каждому делу особо, я ему, Бирону, самой безделушки не показывал. Вот они придрались к чему-то, да меня, раба Божия, в ссылку, в Казань и отправили; что было на виду и чем государь меня наградил, отобрали, чинов лишили, жалованье отняли, а там живи как знаешь, хоть в кулак свисти. Тяжело, куда как тяжело было.
Но вот спасибо дочь-то Петра Великого мою службу её отцу вспомнила, из ссылки воротила, в действительные статские произвела и вновь при себе тайным и домашних дел секретарём определила. Знает, что уж я не выдам, не продам и никакой её тайности не разболтаю. И вот теперь ну как Бога не благодарить: квартира у меня тёплая, поместительная, сухая, – в самом дворце, как в Петербурге, так и здесь, в Москве, отводят. Дров, масла, свечей отпускают вволю. Жалованье хорошее, остаток каждый год бывает. Стол от двора приносят, четыре перемены, хороший стол! И мёд, и пиво, и вино. Дядя на днях обедал да и говорит: «Смотри, брат, ты за таким столом не облопайся. Мы с братом Антоном, твоим отцом, и в жизнь такого обеда не видали, а тебе каждый день дают. Бывало, как раскошелишься на капусту с квасом да зажаришь говяжью печёнку в сметане, а потом для лакомства купишь мочёной морошки али черёмухи с мёдом, так думаешь, что и чёрту не брат; а тут сделайте одолжение, не то что каждый день пироги и мясо, да ещё фрикасе разное и цыплят подают, французским черносливом разварным откармливают да вином фряжским отпаивают; право, будто на убой! Недаром сватьюшка-то, племянница-матушка, в толщину больше распространяется. Нет! Зашёл я, брат-племянник, к тебе, чтобы к себе на именины обедать звать. А теперь не зову! Лучше сам к тебе обедать приду, это сытнее будет!»
– Милости просим, дядюшка Мирон Никитич, – отвечала жена, – всегда рады!
И точно рады, хоть и в ссоре с дядей были; чуть не двадцать лет не виделись. А из-за чего? И отец, и дядя петуший бой любили, да из-за петуха и поспорили. Друг с другом видеться перестали и до смерти не говорили, хоть и служили в одном приказе. После смерти отца и мы к дяде ни ногой. Только в прошлом году я подумал, что не то что тех спорных петухов, да и отца-то давно костей нет, из чего же нам тут вражду питать? Пошёл. Дядя обрадовался. Вот мы и сошлись. Как и не сойтись? Видит он – государыня ко мне милостива, всем награждает, дети идут хорошо, а он одиноким вдовцом живёт и всё ещё подкопиистом числится. Хоть от скуки когда на племянника и внуков взглянуть захочется, придворного стола покушать. Ну а мы угождаем старику и чем можно кланяемся.
Так сидел и рассуждал про себя, вспоминая свою прошлую жизнь, вышедший из писарей в люди, а теперь барон, действительный статский советник Иван Антонович Черкасов, тайный и домашний секретарь императрицы Елизаветы Петровны, заведующий её частными делами и после сосланного Лестока её ближайший поверенный. Он сидел у себя в беличьем халате, в туфлях и уже поужинав. Жена его ушла спать, да и он собирался на боковую, благо последнюю бумагу дописал, как вдруг ему докладывают, что приехала какая-то дама и желает его видеть по безотлагательному и крайне нужному делу.
– Скажи, пожалуйста, братец, что я раздет, что я спать ложусь, – сказал он своему лакею. – Какая там дама? Что такое?
– Я докладывал-с! – отвечал человек. – Она сказала, ничего-с. Пусть примут как есть, а мне крайне нужно сегодня же их видеть! Скажи, дескать, дело важное!
– Ну делать нечего, братец, зови! Да скажи, чтобы не сердилась, что я принимаю как есть! Что бы такое было?
Дама вошла. И как же изумился барон Черкасов, когда увидел перед собой принцессу Гедвигу Бирон.
– Барон, – сказала Гедвига в ответ на приносимые Черкасовым извинения за свой халат и туфли. – Я прошу дозволения видеть сегодня же государыню! Я бежала из Ярославля, и государыня, может быть, меня казнить велит, может быть, простит, – но мне крайне нужно её видеть, сейчас, сию минуту!
– Помилуйте, княжна, разве это возможно? Государыня, я думаю, уж в опочивальню пройти изволила. Завтра…
– Вы шутите, барон! Завтра? А куда же я денусь сегодня? Кто даст приют бежавшей? Из-за меня даже и жену ярославского воеводы Бобрищеву-Пушкину никуда не пускают. Нет, доложите, прошу вас, доложите сейчас! Государыня ещё играет в маленькой гостиной. Проходя к вам, я спрашивала. Умоляю вас, барон! Хотя, может быть, вы и имеете право сердиться на моего названого отца, но вы не будете столь жестоки, чтобы мстить за то его ни в чём не повинной дочери.
Черкасов был человек добрый и вовсе не мстительный. Пойманный врасплох, он не знал, что и делать. Наконец, видя, что отделаться нельзя и просительницу девать некуда, он решился одеться и идти к государыне. Через десять минут он воротился и принёс ответ, что государыня сейчас принять её никак не может, а примет завтра вечером.
– До завтра же государыня просит вас, княжна, – прибавил Черкасов, – воспользоваться моим гостеприимством, если вам угодно будет его принять, за что я почтительнейше буду вам благодарен.
Гедвига, разумеется, приняла это предложение с благодарностью и тем с бо́льшим удовольствием, что при этом барон сообщил ей приятное известие, что императрица не только не рассердилась, но очень обрадовалась, узнав, что Гедвига приехала.
Через четверть часа баронесса Анна Семёновна, поднятая с постели, хлопотала изо всех сил, чтобы устроить и успокоить свою новую гостью.
На другой день за утренним кофе Гедвига встретила барона Александра Ивановича Черкасова, доктора и секретаря при канцлере. Когда она вошла, он хотел было закурить сигару. Взглянув на неё, он, разумеется, остановился. По тогдашнему этикету курить при даме, даже курить перед тем, как надеешься быть в дамском обществе, было более чем непростительно. Поэтому нисколько не было странно, что он ту же минуту опять положил свою сигару в ящик и задул восковую свечу, но странно показалось, что, взглянув на Гедвигу, Александр Иванович как бы вздрогнул и весь покраснел. Александр Иванович был ещё молод, но уже не в те годы, когда краснеют от взгляда на девушку: ему было около тридцати лет. Наконец, живя за границей в течение шести или семи лет, он настолько должен был привыкнуть к обществу, что встреча с новым лицом, хотя бы и неожиданная, не должна была бы его смущать. Между тем когда Анна Семёновна, повёртывая свою жирную особу к Гедвиге, проговорила: «Мой сын Александр» – и потом, оборачиваясь к нему с такой ловкостью, с какой оборачивается супруга слона, сказала: «Принцесса Гедвига Елизавета Бирон», то на вежливый и церемониальный книксен Гедвиги Александр Иванович положительно не нашёлся что сказать. Он решился начать говорить только после того, как все сели и когда он несколько раз взглянул на неё своим всепроницающим взглядом.