Текст книги "Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней"
Автор книги: Петр Сухонин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 47 страниц)
III
Граф Линар
Время шло. Бирона со всем семейством перевели из монастыря в Шлиссельбургскую крепость. Над ним назначили суд, и он понимал, что вопросы, которые ему предлагают, представляют не более как только одну обрядность, он понимал, что судьба его предрешена без всякого суда. Но не радовался и Миних, не на пользу себе он устроил это дело. Правда, его сделали первым министром, всем управлять дали; но управление-то его было зависимое, подчинённое. Всякое предположение должна была утвердить правительница; а не любившая заниматься и не входившая ни во что правительница любила делать по-своему, а главное – любила слушать его врагов, которые, разумеется, во всём поперёк шли. Это бы ничего, да в числе врагов его был всепреданнейший, покорнейший и всенижайший граф Андрей Иванович Остерман, который тонко, хитро и без шума умел подводить мины, да в таких местах, где никто и ожидать не мог! Поневоле нужно было держать ухо востро, быть всегда наготове ко всему. Какое же тут царство, когда всё время дамоклов меч висит? Великая княгиня – так правительница велела величать себя – своего мужа не любила и не уважала, но она носила его имя; всё же он был её муж, и всякая обида, ему сделанная, неминуемо относилась к ней. А принц Антон беспрерывно жаловался на обиды, получаемые от первого министра, то по званию генералиссимуса, то по положению отца государя и мужа правительницы. Потом, кто же не знает, что у страха глаза велики; а враги Миниха успели представить правительнице дело таким образом, что он возбуждал страх. Если он, находясь почти вне управления, когда от него почти ничего не зависело, мог в несколько часов свергнуть Бирона, так что тот из самодержца стал арестантом, то кто помешает ему повторить ту же историю в то время, когда он первый министр, когда от него зависит всё и он располагает силами целой империи. Это человек опасный, не бояться его нельзя. Неизмеримое честолюбие его заставляет всего ожидать от него… Вот он захворал.
«Хорошо, если умрёт, – думает правительница, – а если выздоровеет? Быть под опекой такого человека, да это хуже, чем Бирон! Тот, правда, бранился, а этот молчит. Но зато он умнее, решительнее! С ним, пожалуй, и не увидишь, как попадёшься в положение Бирона. А тут и чёртушка жив, и цесаревна Елизавета в своём чёрном платье и гордой красоте является укором всему прошлому».
Миних выздоровел, но чувствовал, что почва уходит из-под его ног, что чувство благодарности, на которое он имел право рассчитывать от принцессы, слишком слабая опора для человека, против которого все.
«Нужно, чтобы кто-нибудь и мою сторону держал! – думал Миних. – Только кто же? Сын! Он гофмейстер правительницы, пользуется её доверием и расположением, наконец, женат на родной сестре её ближайшей подруги и наперсницы Юлианы Менгден; но сын… Он добрый, милый, послушный, честный, но он такой тюфяк, такой цирлих-манирлих, что решительно не может и сам себя держать на твёрдой ноге, не то что кого-нибудь поддерживать. У него, кажется, можно кофе из-под носа унести, и он не увидит; можно очки с носа снять, а он всё будет философствовать. Вот недавно он меня уверял в беспредельной ко мне любви Остермана и благосклонности принца Антона. Не понимает он того, что Остерман от беспредельной своей любви меня бы в ложке утопил, если бы мог; а принц Антон, правда, с чужого голоса, но думает, что я у него свет из глаз отнял. Да! Непрактический человек мой сын, слишком немец, чтобы на что-нибудь годился!.. Вот разве брат, – продолжал рассуждать Миних. – Постоянный партнёр правительницы, её интимный собеседник… Но он, кажется, весь ушёл в ломбер и мушку и даже думать о чём-нибудь забыл, кроме тех пятачков, которые он проигрывает или выигрывает в пустой домашней игре. Я как-то стал ему говорить о выгодах прусского союза и предложениях прусского короля, а он меня перебил тем, что вот раз ему пришёл на руки король, дама, сам-третей… Нет, не рука!.. Разве Юлиана?.. Но и она нынче на меня что-то косо смотрит, будто кошка между нами пробежала. И почему? Разве принцесса сказала ей, что когда она хотела подарить ей пятьдесят тысяч на устройство подаренной ей мызы Обер-Пален, то я убедил её ограничиться десятью… Вот разве молодой Зацепин, если ему удастся заставить забыть Линара, – этот ловок!
Он сумеет поставить себя, сумеет всякую махинацию разбить. И пожалуй, ему пока выгоднее держаться меня, зато потом… Ну, да что будет потом, мы увидим, а теперь нельзя не обратить на него внимания, очень, очень сближаться начал… И как это они не подумают, что ведь я их единственная опора, – рассуждал Миних, – что я всё прикрою, всё предотвращу. Уйду я, и они, пожалуй, года не продержатся. Тот же Бирон, если они не успеют ему голову снять, из-под земли явится и им шею свернёт… Но что же делать? Насильно мил не будешь. Надоело их беречь да от них же и неприятности получать. Поеду к себе в Гостилицы сажать репу. Это лучше будет! Пусть себе сами повозятся, тогда увидят и, пожалуй, ко мне же кланяться придут!.. А на Зацепина нужно обратить внимание… большое внимание делать следует…» – заключил Миних, собираясь ехать к принцессе Анне Леопольдовне с докладом о своей отставке.
И точно, князь Андрей Васильевич, руководствуемый и напутствуемый советами дяди, которого Анна Леопольдовна без всякой церемонии величала своим дядюшкой, заставлял говорить, что «внимание делать следует». Он сближался с принцессой заметно. Она уже не называла его графом, которого, видимо, начинала забывать. Он был ежедневным гостем или у неё, или у Юлианы, и, видимо, гостем приятным. Когда он опаздывал, принцесса беспокоилась; когда он был на службе, она скучала. Семейство Миниха, окружавшее принцессу и Юлиану Менгден, видимо, его поддерживало. Приезд Линара не мог быть для них желателен, так как Линар, естественно, был бы горячим противником прусского союза, за который стоял фельдмаршал; стало быть, Линар неминуемо должен бы стать их врагом. Зацепин другое дело. Он пока не имел значения в политике, стало быть, отнесётся к предположению о таком союзе совершенно безучастно. Косо смотрел на сближение с правительницей молодого князя Зацепина граф Андрей Иванович Остерман. Даже на праздник князя Андрея Дмитриевича не поехал, хотя Андрей Дмитриевич давал праздник в своём загородном доме на Аптекарском острове, по секрету от племянника, под таинственным наименованием «купанье нимф». Андрей Иванович куда как любил такого рода праздники Андрея Дмитриевича и никогда не манкировал ими. Бывало, полумёртвым себя везти велит. Но теперь какой тут праздник, когда фавора добиваются, в Бироны лезут, с Минихами одну игру ведут! Положим – не дядя; да ведь чёрта в ступе не разберёшь: дядя ли учит племянника или племянник мутит дядю? Чёрт всё остаётся чёртом, как его ни малюй. Войдёт в фавор этот мальчишка, русские вперёд полезут. Пойдут Белозерские да Вадбольские, как при блаженной памяти Петра II, когда Долгорукие силу взяли, пошли Голицыны да Головкины, а это нашим немцам не рука.
И точно, князь Андрей Васильевич становился к правительнице весьма близко. Заявляя, что он не любит карточной игры и садится играть исключительно, чтобы доставить удовольствие правительнице, когда недостаёт партнёра, он имел неоспоримую выгоду передавать свою игру, как только являлся кто-нибудь, или, наконец, усаживать за себя Юлиану Менгден, как только принцесса не играла. На выигрыш или проигрыш он имел полную возможность не обращать внимания, так как игра была ничтожная. А освободясь от игры, он занимал Анну Леопольдовну, которая любила слушать его рассказы и всякий день всё более и более увлекалась ими. Удивительно ли, что молодая женщина, которая до того не любила своего мужа, что запирала от него дверь своей спальни, увлеклась юношей, который настолько ловок, что даже французскую авантюристку умел заставить свернуть с намеченного ею пути?
Таким образом, успех сближения правительницы с молодым Зацепиным волновал и заботил все партии. Левенвольд, который жил и думал Остерманом, с ужасом вспоминал, что он имел неосторожность раскрыть этому мальчику все свои предположения и надежды.
Куракин готовился уже ехать в Париж, понимая, что для нового любимца будет необходимо придворное место. А как его давно уже, по наследству от отца, бывшего долгое время послом в Париже, предназначали туда, и он сам был не прочь туда ехать, то и нужно было каждый час ждать этого назначения. Вообще, все готовились к новому положению придворных партий. Да нельзя было и не готовиться. Вот сегодня Зацепина нет в Зимнем дворце, и, смотрите, правительница даже играть не села; видимо, беспокоится; раза два выходила из внутренних комнат в приёмные залы; посылала даже узнать, не в карауле ли он. И прибавила, что она хочет князя Зацепина отчислить от полка и назначить адъютантом к генералиссимусу.
Начала было сомневаться: «Здоров ли он» – и успокоилась в этом отношении только тогда, когда Миних-сын сказал, что он сегодня утром видел его в манеже. «А если здоров, отчего же его нет? Уже девять часов!.. – Задавая себе этот вопрос, принцесса подумала – Неужели он к этой француженке поехал? – До её сведения уже довели о связи, существовавшей между молодым Зацепиным и Леклер. – Не может быть! Он мне сказал, что всегда бросают мякинный хлеб, когда Бог пошлёт счастие и судьба благословляет белым! Где же он? Юлиана посылала узнать: сказали, что его дома нет!»
Между тем Андрей Васильевич был дома. Он сидел в своих орлеанских комнатах в доме дяди, запёршись от всех и приказав объявлять тем, кто его спросит, что его нет, что он уехал, исчез, умер. «Говорите, что хотите, только бы меня не беспокоили!» – сказал он Фёдору и не велел никого пускать.
Такое стремление к уединению было естественно. Он был слишком взволнован и слишком занят. Из Шлиссельбурга приехала Фёкла и принесла ему вести о Гедвиге и письмо от неё. Двадцать раз по крайней мере перечитывал он это письмо, покрывая его поцелуями, и ему всё казалось, что он его ещё не прочитал, не понял, не усвоил, – и он начинал читать снова.
Он забыл все свои дела, забыл, что его ждут. Он всё забыл! Он помнил только Гедвигу. Она мерещилась в его глазах… Разбитая, больная, лежит она в Летнем дворце на диване и говорит тихо, останавливая на нём свои добрые помутившиеся глазки: «Жизнь моя, душа моя… они твои, Андрей, они принадлежат тебе! Возьми их!»
Эти слова отзывались в его ушах, он вновь слышал их и снова перечитывал её письмо.
В промежутках между чтением он или ходил по комнате большими шагами, или садился к столу и, опираясь на него локтями, о чём-то думал, опустив голову на руки. Потом вставал и начинал ходить снова.
Наконец, как ни старался он подражать дяде, как ни усваивал его понятия и взгляды, между прочим и ту недоступность к простым смертным, которой отличался князь Андрей Дмитриевич, до того даже, что не допускал себя никогда до разговора с прислугой, он не выдержал, велел позвать к себе Фёклу и стал её спрашивать подробно о том, что делала и как жила Гедвига.
Фёкла, успевшая полюбить добрую больную, за которой ей пришлось ухаживать, охотно рассказала ему, как она, сама чуть живая, ходит за отцом и матерью, угождает им, развлекает, хоть те и мало обращают на это внимания, а всё больше бранятся; говорила, как она услуживает им, читает, иногда поёт. Вот для отца-то она по ночам сшила подушку из своего салопа, ему спать низко было; а матери связала кофту своими ручками; чтобы отцу не скучно было, выучилась в шашки играть, и как ещё другая-то игра, что вместо шашек какие-то личины ставят. Потом Фёкла поведала о её доброте, терпении, говорила, что не жалуется она никогда ни на что, никогда не стонет, хоть и больно очень бывает, особенно когда на спину лубок накладывают. Но всё с весёлой улыбкой и ласковым словом переносит. «Ангел – не барышня, хоть кому скажу, – заключила Фёкла, – да и ангелы такие на земле не бывают!»
А что в это время было с Бироном?
Услышав, что Миних теряет свой кредит при правительнице, он начинал понемногу успокаиваться. «Главного моего врага нет. Остерман, – думал он, – ну этот, разумеется, власти не уступит, но и не станет обременять себя бесполезным злодейством. Для него выгоднее меня постоянно в виде грозы держать! А что, если в самом деле именно в этих видах он решит меня в Курляндию отправить?»
И у него явилась надежда, слабая, конечно, но всё же надежда. И он уже начинал создавать планы, как он будет управлять Курляндией, в случае если надежда его оправдается.
Раз вечером сидели они все вместе. Гедвига что-то вышивала, Бенигна роптала на судьбу, а Бирон высказывал свои предположения. Вдруг дверь отворилась, вошёл Власьев.
– Вы должны приготовиться выслушать постановление суда! – сказал он. Все невольно побледнели.
Через несколько минут в их каземат вошёл секретарь великой княгини-правительницы Семёнов, с ним два ассистента и секретарь. Они заставили всех встать, а Бирона склонить свою голову и стали читать приговор.
– «По указу его императорского величества государя императора самодержца всероссийского Иоанна III комиссия верховного уголовного суда над бывшим герцогом курляндским и семигальским, регентом Российской империи Иоганном фон Бироном слушали…» – читал Семёнов медленно и вялым голосом, останавливаясь на некоторых словах по недостаточной для его глаз разборчивости рукописи. В приговоре были прописаны все ответы Бирона, все возражения на эти ответы, показания посторонних лиц, объяснения и толкования, пока наконец дошло до заключительного «приказали», после коего началось то же изложение, только в сокращении.
Бироны стояли все ни живы ни мертвы. У герцога кровь то приливала к голове, то отливала к сердцу; он бледнел и краснел попеременно и весь дрожал. Семёнов тем же монотонным голосом читал:
– «За таковые его продерзностнейшие и мерзкие поступки, небрежение к нашей особе, непристойную дерзкую похвальбу противу наших родителей и жестокие казни преданных нам людей приговаривается он…» – Семёнов закашлял и остановился.
Все впали как бы в онемение; ждали лихорадочно последнего слова! У Бирона, казалось, остановилось биение сердца, в лице не было ни кровинки, руки дрожали… Но он стоял и ждал…
– «Приговаривается он, – откашлявшись, продолжал Семёнов, – к смертной казни через четвертование!»
Гедвига и Бенигна вскрикнули. Бирон упал на месте без чувств.
Ни Семёнов, ни Власьев, ни ассистенты не обратили на это ни малейшего внимания. Они ушли составлять свой протокол об объявлении приговора. Бенигна и Гедвига с герцогом остались одни.
Бенигна начала свой бесконечный ропот на своё злополучие, что, будучи ни женою, ни сестрою, ни другом, она должна теперь разделять несчастие чужого ей человека, воспитывать его детей, нести на себе всю тяжесть его участи. Она начала плакать, стонать, метаться и даже не подошла к своему омертвелому супругу.
Гедвиге пришлось возиться с отцом одной. Освежив его голову водой, она хотела было приподнять его, но не могла. Она расстегнула ворот его рубашки, сняла галстух, натёрла спиртом виски. Пришла Фёкла и позвала тюремного сторожа. Вместе они уложили его в постель.
Когда он опомнился и вспомнил приговор, с ним сделалась дрожь; его начала мучить лихорадка, зубы стучали один о другой, и, вне себя, он представлял себе подробности казни, которую будут над ним исполнять.
– Боже мой, – говорил он, – да как это мучительно, да как страшно!.. Я видел казнь Волынского, нарочно инкогнито ездил смотреть… ему рубили только одну руку и голову, а мне, боже мой! отрубят сперва левую руку, поднимут, покажут народу; потом отрубят ногу, опять поднимут, покажут; тогда станут рубить другую руку и только потом уже голову… Господи, и всё это нужно перенести, нужно пережить!.. Ужасно, ужасно! Отрубленные члены будут биться, будут страдать, а народ… народ, пожалуй, радоваться будет… Меня свяжут, и я буду ждать… Нет, я не могу, – вдруг закричал он, – я не в силах! Помогите мне! Бенигна, Гедвига, помогите! Да сделайте же что-нибудь! Убейте меня!
Бенигна давно уже прекратила свой ропот и со страхом глядела на мужа, Гедвига упала на колени и молилась. Ни та ни другая не находили слов для ответа и утешения и молчали.
Пароксизм лихорадки проходил, Бирон начинал успокаиваться, засыпать. Но и во сне его мучили мрачные, кровавые сновидения, от которых он стонал, кричал, плакал, вскакивая иногда в ужасе, облитый холодным потом. Чаще всего ему виделась отрубленная голова Хрущова, как она, уже поднятая палачом, повела на него своими глазами. Вот и у него!.. Может быть, сегодня, может быть, сейчас!.. И он ждал, каждую минуту ждал. «Вот они идут, идут сейчас! Идут, чтобы вести на мучительную смерть!.. Я не хочу умирать! – вдруг вскрикивал он, падая головой на стол и заливаясь слезами. – Я ещё не стар, здоров! Я хочу, я должен жить! Я поеду в Курляндию. Я там герцог! Кто смеет убить герцога?» Но через минуту он опять стонал, опять плакал. Потом вдруг приподнимался, начинал прислушиваться… «Идут, идут, – говорил он полушёпотом. – Не отдавайте меня, ради бога, не отдавайте!» И он прятался в угол, будто в самом деле можно было куда-нибудь спрятаться… И опять ждал, каждую минуту ждал с ужасом.
Положение Бенигны и особенно Гедвиги во всё это время было просто невыносимо. Они вытерпели в это время сотню смертей, по мере того как каждая из этих смертей представлялась в голове осуждённого; а представлялись ему эти смерти ежеминутно и с осязательной ясностью представлений воображения маньяка. Он беспрерывно видел, как его ведут; как народ на него смотрит; как палач поднимает топор, рубит руку, ногу, опять руку и наконец голову. Он видел эту свою отрубленную голову, как она поводит глазами, смотрит на народ, который смеётся, радуется, рукоплещет. Чему? Чему? «Моей смерти! Я не хочу умирать, не хочу! А они убьют меня!» И он опять плакал.
И так прошла целая неделя. Гедвига, вспоминая после эту неделю, с ужасом говорила, что она не понимает, как не сошла с ума.
Один вечер Бирон был несколько спокойнее. Ему пришло в голову, что, может быть, Курляндия станет ходатайствовать за своего герцога, и у него опять явилась надежда. Вошёл Семёнов, но без Власьева и ассистентов и объявил, что великая княгиня-правительница, несмотря на все вины и предерзости бывшего регента, заслужившего лютую смерть, по своему неизречённому милосердию облегчила казнь и приказала только «завтра отрубить ему голову».
Выслушав это объявление, Бирон безмолвно, вне себя, опустился на скамью. Бенигна зарыдала. Гедвига осталась без движения, не помня себя. Семёнов улыбался ядовито, зло, видимо радуясь постигающей их каре.
Посмотрев на всех и полюбовавшись произведённым на всех ужасом, он вдруг засмеялся.
– Что, испугались? – сказал он. – Испугались! А не пугались, когда сами подписывали, сами на казнь отдавали? Ну, успокойтесь, пошутил, испугал нарочно. – Он позвал Власьева и ассистентов и прочитал другой приговор, которым Бирону со всем семейством назначалась ссылка и вечное заточение.
Всё это было так неожиданно, шло так скоро один за другим, что сперва никто и не сообразил, что это такое. Но через минуту Гедвига опомнилась и начала горячо выговаривать Семёнову за его неуместное пуганье, за жестокую шутку. Но Семёнов не смутился от этих упрёков. Он обратился к Гедвиге с своим тусклым взглядом и проговорил как-то медленно:
– Дорогая, милая моя барышня, вот вы упрекаете меня за жестокость, упрекаете, что я радуюсь вашему несчастию. Нет, хорошая барышня, вас-то мы все сожалеем, да делать-то нечего! А вашего батюшку и пожалеть грешно. Вот вы говорите: я жесток, шучу. А чем я жесток? Ведь вся и шутка-то только одни слова! А спросили бы вы, каково было мне, как он, тоже для шутки, велел мне кости ломать? Вон рука-то вывихнутая и теперь плетью висит! Это вот уже не слова были! Так, знаете, добрая барышня: какой мерой сам мерил, такой и отмеривается. Мы все обижены, что такому злодею милость оказали. Он не жалел наших голов, так и его головы жалеть было нечего. А вам, барышня, меня упрекать не в чем и не за что! У меня тоже есть дочь, и не одна, – живут моим трудом. Спросите, каково им было?.. Ну да дело не в том! Готовьтесь завтра к выезду. А тебе, красавица, больше здесь не место, – прибавил он, обращаясь к Фёкле, которая стояла тут же. – Убирайся, пока цела!
С этими словами Семёнов ушёл, уведя с собой ассистентов и Власьева.
Бирон облокотился на стол и молчал. Слёзы текли по его щекам. Он не замечал их. Местом ссылки его был назначен Пелым. Где это? Он знает, что где-то в Сибири, в Перми, на севере, в горах. Там он должен будет жить до смерти под надзором строгих тюремщиков. Миних своей рукой начертил план дома, назначенного ему вечной тюрьмой. Но всё же он останется жив. Может быть, потом выпустят, может быть – убежит!..
Гедвига подошла к Фёкле.
– Нас увозят, добрая Фёкла, – сказала она тихо. – Ты уходишь от нас. Мне нечем тебя наградить. Но можешь ли ты взять от меня записку к князю? Он поблагодарит тебя, я в этом уверена.
– Пожалуйте, матушка, добрая княжна наша, да чтобы угодить вам, чего я не сделаю!
– Только как ему в руки доставить? Я не хочу, чтобы это письмо досталось нашим тюремщикам. А пожалуй, будут осматривать, найдут…
– Э, будьте покойны, матушка, спрячу туда, что и в жизнь им не добраться. Да и унтер-от тут из наших, так он и добираться-то очень не станет!
– Как из наших?
– Так! Уж это моё дело, матушка княжна, а вы уж будьте покойны, в действительности как есть князю Андрею Васильевичу предоставим!
– Так я приготовлю, а ты приди.
– Приду, приду! Чтобы угодить тебе, себя, кажись бы, не пожалела, а это что – наплевать! Не то Власьев, а хоть сам Ушаков приди, ничего не найдёт!..
Это-то письмо и перечитывал много раз Андрей Васильевич. Оно было написано по-французски, но вот его буквальный перевод:
«Наша участь решена, нас ссылают, ссылают навечно! Куда, право, не знаю! Ведь карта для нас такая страшная контрабанда, что при одном слове моём о том, что я хотела бы взглянуть на карту, Власьев зажал уши. Да и не всё ли равно?..
Пишу к вам наскоро, мой дорогой, бесценный друг, опираясь на обещание Фёклы, что она доставит это письмо непременно вам в руки; хочу вам сказать… Но прежде я должна поблагодарить вас за вашу заботу о моём удобстве и спокойствии. Знаете, ваше внимание в минуты моего несчастия давало мне столько отрады, что, право, не знаю, захотела ли бы я променять своё несчастное положение на то, чтобы лишиться этой отрады!
Но теперь всё решено. Мне жаль отца, который всё же заботился обо мне. Теперь моя очередь заботиться о нём. Постараюсь, сколько хватит моих сил, их успокаивать и утешать. Посвящу на то пока жизнь мою.
Вы, может быть, скажете, мой дорогой, незабвенный друг, что мои слова идут в противоречие тому, что я обещала вам. Вы скажете, что я отдаю им то, что мне не принадлежит, – отдаю себя. На это я позволю себе возразить.
Ни на одну минуту я не думаю, что могу, хотя бы мысленно, отменить что-либо, на что предоставила вам право рассчитывать. Напротив, ваша нежная обо мне заботливость делает меня вашей вечной должницей. Я душою, мыслью, всем сердцем невольно обращаюсь к тому вашему слову, которое было моим счастием. Но моё положение в такой степени изменилось известными вам событиями, что я не считаю себя вправе признавать обязанностью для других в рассуждении меня то, что было принимаемо ими хотя и добровольно, но совершенно при других условиях. Теперь я бедная пленница, приговорённая к вечному заточению. Могу ли я рассчитывать на то, что относилось к принцессе курляндской и семигальской. Притом обязанность, о которой до того я не имела даже повода думать, заставляет меня сохранить мои отношения к воспитывавшему меня семейству. Бросить его теперь, в самую минуту падения, для меня невозможно. Если бы я это сделала, я бы презирала себя. Я должна посвятить себя им, по крайней мере, до тех пор, пока страшный перелом их жизни представляет жгучую, острую боль сердца, то есть пока этот перелом от времени не перейдёт хотя в горькое, но спокойное воспоминание. Потом, я была здорова, а теперь буду ли я здорова когда-нибудь, знает один Бог.
Среди этих колебаний я решилась, не отказываясь сама ни от чего, что ставит меня в какую-либо зависимость, освободить других от всякой их зависимости от меня.
Последнее относится преимущественно к вам, мой дорогой, бесценный друг! Вы были один, зависимость от которого была мне отрадна. Веря вполне вашим словам, я считала себя счастливой, что могла обещать отдать вам всю жизнь мою, всю себя. Знать, что вы мой, а я ваша, было для меня такой радостью, перед которой бледнеют все мои несчастия. Но, ввиду изменения моего положения и здоровья, я признала себя обязанной сказать вам, что свято и с сердечной искренностью я сохраню вам всё, что обещала, но предоставляю вам полную свободу забыть, что вы обещали мне. Я ваша всем сердцем, всею душой, всем существом моим до тех пор, пока словом или делом вы не покажете мне, что я вам не нужна, что я для вас чужая и что вы для меня чужой… От вас же я не требую ничего. Возвращаю вам все слова, все обещания ваши, предоставляю полную свободу вашему чувству в будущем… Об одном прошу: вспоминайте иногда беспредельную мою благодарность за вашу заботу, попечения и помощь, оказанные в минуты несчастия от всего сердца преданной
Гедвиге Елизавете.
Ещё прощу наградить чем можно женщину, которая ходила за мной. Она так усердно заботилась обо мне от вашего имени, так берегла меня, наконец, с столь многими предметами ознакомила меня из русской жизни, о чём я не имела даже понятия, – между прочим, и с знаменитостью вашего славного рода князей Зацепиных, – что я считаю себя очень и очень ей обязанною, и я весьма бы желала доказать ей мою благодарность; но у бедной пленницы нет ничего, поэтому я поневоле должна прибегать к посторонней помощи».
«Так вот чем кончился суд! Вот чем кончилась та блестящая карьера, которая полушляхтича-проходимца возвела на ступень владетельного герцога, самодержавно управлявшего обширной империей! – раздумывал князь Андрей Васильевич. – Вот чем кончился и мой роман! Само собой разумеется, что Гедвиги я забыть не могу. Воспоминание о ней я сохраню целую мою жизнь. Я не могу забыть тех светлых и отрадных минут, когда она мне сказала, что мои чувства к ней встречают ответ в её чувстве, что ни в ком она не надеется встретить такую опору своей жизни, какую видит во мне! Никогда не забуду, как она, милый ребёнок, с слезинками на глазах, склонила свою головку на мою грудь и прошептала: «Не разлюбите меня, а я… я ваша, я никогда не разлюблю!» Это были минуты незабываемой радости, минуты, от которых и теперь разливается отрадное ощущение… Но вопрос не о любви! Я чувствую, что я люблю её, что она мне дорога, как моя радость, как угаснувшая надежда… Но дело не в том, что мне дорого, что я люблю. Вопрос в возвышении и укреплении рода князей Зацепиных, в предоставлении ему политического положения, а для этого соединение с дочерью павшего временщика – вещь немыслимая. Только восходящее солнце даёт надежду на светлый день, заходящее же может оставить только воспоминание. Но писать ей это, сказать – я не могу, я не в силах, – я ещё слишком люблю её!.. – И он снова начинал ходить, потом снова задумывался и снова читал. – Она нездорова, страдает… Бог знает чего бы я не дал, чтобы иметь право беречь её теперь, ухаживать за ней! Но обязанность, долг, зависимость от отношений – всё это должно быть выше желаний, выше чувства. Суд над ними, – но ведь это комедия!»
И действительно, суд над Бироном был комедия, повторение той самой комедии, которая столь недавно, по его приказу, была выполнена в суде над Волынским. Председателем был тот же генерал-аншеф Григорий Петрович Чернышев, а в числе членов были те же Хрущов и Новосильцев, которые умели подобрать столько вин бедному Артемию Петровичу и его друзьям, в том числе и другому Хрущову, которого прихватили так, для компании. К этим нелицеприятным судьям присоединили ещё Яковлева, того самого Яковлева, который по приказу Бирона вместе с Граматиным и Семёновым был арестован за распространение слухов о подложности акта, назначавшего Бирона регентом, и экзаменован вместе с ними в Тайной канцелярии самим Ушаковым, да так экзаменован, что, как выразился Семёнов, рука-то как плеть висит. К этим беспристрастным судьям присоединили ещё Лопухина, личного врага Бирона, да ещё двух-трёх из оскорблённых Бироном лиц. Остерман и Миних умели выбирать судей, умели и вины подбирать, не отстал от них в этом отношении и князь Черкасский, который перед тем только выдал Бирону Пустошкина, когда тот от имени офицеров своего полка сказал ему, что назначение регентом Бирона обидно для России, а теперь указывал для того же Бирона Пелым.
В чём же можно было обвинять Бирона за его трёхнедельное управление, потому что все действия Бирона, до того как он стал регентом, прикрывались высочайшими повелениями и исходили не от него, а от министерства? Нашли, в чём обвинять! Первое обвинение было в том, что он исходатайствовал у покойной императрицы акт о регентстве.
Но в этом главнейше виноват Миних. Его слово было первое перед покойной государыней. Он первый сказал, будто общее желание всех видеть Бирона в челе управления. Виноват ещё князь Черкасский, он первый подал мысль о регентстве; виноваты Куракин, Левенвольд, Трубецкой, которые его убеждали; виноват Бестужев – ну да он арестован вместе с Бироном, а все другие правительствуют, занимая высшие государственные должности. Бирон только согласился, уступая общему настоянию, согласился потому, что все уверяли его, что это необходимо для блага империи, для охраны младенца-государя.
Вторая вина: не заботился о здоровье покойной государыни!
Как же не заботился? Да это значило бы, что он не заботился о себе! «По рабской моей обязанности, – писал Бирон, – я всегда первейшее попечение имел о неоценённейшем здравии её величества и выписал для консультации знаменитого португальца, а равно и с своими докторами постоянно беседу имел о её болезни, сколько мог это слышать и знать из слов самой государыни. Но само собой разумеется, что я не доктор и не мог принимать каких-либо особых мер, особенно когда государыня болезнь свою скрывала».
Третья вина: не заботился об императоре, угрожал его родителям, принцу и принцессе, и многих знатных особ лютым мукам предал и чести лишил.
«Не только об императоре не заботился, но прилагал всевозможное попечение. Если и виноват я перед родителями государя, – объяснял Бирон, – то только вследствие постоянной и чрезвычайной моей ревности и заботливости о здравии и безопасности государя императора. Потому-то я и приказал строго экзаменовать Ханыкова и других, я полагал, что затеи их касаются не одного только меня и моего регентства, но касаются самого императора, то есть клонятся не только к перемене управляющего государством лица, но к перемене самой династии. Я не мог равнодушно переносить, видя, как неопытностью принца и принцессы пользуются те, которые хотят несытость свою насытить».