Текст книги "Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней"
Автор книги: Петр Сухонин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 47 страниц)
В это же время Лесток почувствовал охлаждение к себе императрицы.
«Ясно, что это дело Бестужева, – подумал он. – Нужно уничтожить Бестужева во что бы то ни стало, непременно нужно!»
В то время приехал Шетарди и был принят государыней как друг, как человек задушевный и близкий. Он, как мы сказали, приехал как частное лицо. Желая, однако ж, служить интересам своего двора и поддержать своего друга и агента Лестока, он также стал в прямое противоречие Бестужеву и начал употреблять все усилия, чтобы лишить Бестужева кредита. Первоначально его влияние было столь велико, что когда Черкасский и Бестужев начали докладывать государыне о действиях французских агентов в Константинополе, возбуждающих Турцию против России, то Елизавета сказала:
– Не знаю, что делают французские агенты в Турции, но знаю, что австро-венгерскому посланнику здесь доставлено триста тысяч золотых для подкупа моих министров.
Такого рода замечание государыни, разумеется, заставило как Черкасского, так и Бестужева быть осторожнее в своих настояниях об оказании помощи австрийской королеве. А тут ещё последовало открытие, одного за другим, двух заговоров, желавших сделать контрпереворот в правлении и возвести на престол опять Иоанна Брауншвейгского. Один заговор был Турчанинова и главнейше распространялся между придворными служителями; другой же возник и укрепился в семействе Лопухиных под влиянием двух женщин: той самой Лопухиной, которая в молодости по своей красоте была единственной соперницей Елизаветы и была потом явно в близких отношениях с Левенвольдом, сосланным Елизаветой в Соликамск; и её близкой приятельницы, Бестужевой-Рюминой, женой брата вице-канцлера, обер-гофмаршала Михаила Петровича, вдовой Ягужинского, урождённой Головкиной, которая приезжала к Елизавете объявить волю правительницы Анны Леопольдовны о её непременном замужестве с принцем Людвигом, братом принца Антона Брауншвейгского, и брат которой, граф Михаил Гаврилович, был тоже сослан Елизаветой.
Из показаний обвиняемых оказалось, что бывший австро-венгерский посол маркиз Ботта, переведённый уже в то время в Берлин послом к прусскому королю, не только поддерживал попытки этих заговоров на контрпереворот в пользу Брауншвейгской фамилии, но даже сам вызывал их.
Разумеется, такого рода открытие огорчило Елизавету и возбудило её против австрийского двора, тем более что её жалобы на маркиза Ботту за столь явное нарушение характера посла дружественной державы были приняты Марией-Терезией весьма холодно.
Впрочем, как было и принять эти жалобы Марии-Терезии? Ввиду успеха Елизаветы в сделанном перевороте при содействии Шетарди, она легко могла думать, что может удаться и контрпереворот. А такой контрпереворот, при оказываемой Елизаветой симпатии к Франции, её исконному врагу, при потере Силезии, отнятой уже прусским королём, при новом общем напоре врагов со всех сторон и при уверенности, что Брауншвейгская фамилия, во всяком случае, и по родству, и по отношениям станет непременно на её стороне, был для неё вопросом жизни и смерти, и она, естественно, сама могла в этом смысле дать своему послу, маркизу Ботте, инструкцию. Не удастся ли и ему повторить в пользу Иоанна Антоновича то же, что удалось Шетарди в пользу Елизаветы? А теперь от неё требуют наказания, и ещё примерного наказания, за то, что исполнялось по её же приказанию. Ведь в оправдание себя перед судом Ботта может представить её же инструкцию. Наконец, и собственное чувство не допускало её наказывать за то, чего она сама же желала стараться достичь, что сама же приказывала.
Но, разумеется, такого рода открытие и холодность не могли вести к дружественности отношений и союзу; не могли они вызывать расположение и к тому, кто хлопотал о таком союзе. На вице-канцлера, хлопотавшего о союзе с Австрией, прямо легло подозрение, тем более что в заговоре была замешана жена его брата, с которою хотя и не жил последний и с которым именно из-за женитьбы на ней был он в ссоре, но которая всё же носила их фамилию. И кредит Бестужевых весьма и весьма ослабел.
Этим положением воспользовался прежде всего прусский король. Узнав о деле Ботты, он в ту же минуту потребовал отозвания его от себя. Король говорил:
– Я не могу держать при своём дворе человека, который стремится устраивать заговоры против государей, при которых он аккредитован. – Поступком своим, о котором он поручил передать Елизавете, как о выражении его особого к ней уважения, прусский король заставил Елизавету выразиться перед прусским посланником графом Мардефельдом, что она признает его короля истинным рыцарем чести.
Вместе с тем ослабление кредита Бестужевых опять поднимало кредит Шетарди и Лестока, тем более что Брюмер, представитель молодого двора, был на их стороне. Шетарди уже думал, что в недальнем будущем он не только лишит Бестужева всякого значения, но даже найдёт случай отправить его с места вице-канцлера, по меньшей мере, в свои деревни. Дело стало только за тем, кого рекомендовать на его место императрице. Думали было Румянцева, но императрица высказалась о нём, что он может быть хороший генерал, но едва ли искусный политик. Куракина тоже едва ли государыня согласится выбрать, по его любезной французской болтливости, которая и теперь заставляла его иногда проговариваться в таких вещах, о которых лучше бы не говорить. Кого же?
Но Бестужев подорвал все эти колебания. У него было оружие, которого они не ожидали. Он представил государыне копии с шифрованных депеш Шетарди к министру иностранных дел Франции графу д’Амелоту со своими к ним замечаниями и объяснениями.
Из этих депеш видны были все ведённые Шетарди в России интриги, бесчисленные подкупы на обман, на подлог, на распространение ложных слухов; далее видны были его невыгодные и неприличные отзывы не только о министрах и о всех близких государыне людях, но и – что особенно её поразило – о ней самой.
Чтением этих депеш императрица была глубоко возмущена и оскорблена. Сперва она вспылила, объявила, что прикажет арестовать Шетарди, отдаст палачам… Но через минуту она опомнилась и расплакалась.
– Какое двоедушие, какое гадкое двоедушие! – говорила она. – Уверять меня в преданности, уважении и в то же время писать клеветы… А я считала его своим другом!.. Пускай он уезжает скорей, сейчас! Я не хочу его видеть! Бог с ним!..
Но через минуту ей вдруг пришло в голову: не обман ли, не подлог ли это? Ведь от придворных интриг всего можно ожидать. Пожалуй, нарочно подготовили эти депеши да и говорят, что писал их маркиз Шетарди. Особенно этот Бестужев, он на всё способен! Потом отговорится, скажет, что сам был введён в обман.
– Это мы сейчас узнаем, – сказала она. Ей вспомнилась в эту минуту известная точность, непоколебимая исполнительность и способность Ушакова в раскрытии самых запутанных дел, – того самого страшного Ушакова, теперь графа и сенатора, который был столько лет грозой для каждого, кому только случалось о нём хоть подумать. Она приказала его позвать.
– Граф, – сказала она ему. – Я просила вас, чтобы воспользоваться вашею опытностью, уверенная, что вы настолько меня любите, что употребите все меры раскрыть истину и меня успокоить. Вот депеши Шетарди. Я огорчена, взволнована и не хочу его видеть, если эти депеши действительно его. Пускай тогда он уезжает скорей, сию минуту, иначе я не отвечаю за себя. Но если это обман, подлог, раскройте мне это, успокойте меня!
– Слушаю, ваше величество. Это легко исполнить. Я приеду к нему торжественно со свитою и объявлю ваше повеление: выехать из Москвы немедленно за дерзкие выражения в депешах. Если депеши не его – он непременно будет протестовать, если же его…
– Тогда предложите ему убираться!..
Двор тогда был в Москве, по случаю празднования мира с Швецией. Шетарди занимал превосходный дом на Басманной, принадлежавший некогда князьям Серебряным-Оболенским и который когда-то занимал Овчина-Оболенский, фаворит и первый министр правительницы Елены.
Рано утром, часов около шести, камердинера Шетарди просят доложить маркизу, что приехал генерал-аншеф граф Андрей Иванович Ушаков и желает его видеть по крайне нужному делу.
Камердинер выбежал и заявил, что маркиз нездоров, недавно уснул и приказал не будить. Но граф Ушаков настоял, чтобы доложили.
Шетарди, не надев даже парика, в полушлафроке из голубого левантина, вышел к приехавшим.
Он нашёл в приёмной Андрея Ивановича Ушакова и Петра Семёновича Голицына. С ними был секретарь Иностранной коллегии Курбатов. Через минуту вошли ещё члены Иностранной коллегии Неплюев и Веселовский.
Шетарди приветствовал приехавших с своей обычной французской любезностью, но видимо сконфузился, понимая, что такого рода ранний визит и в таком составе должен заключать что-нибудь особое.
– Чтобы не заставить ждать дорогих посетителей, я принимаю как есть, по-домашнему. Прошу располагаться как у себя! – И он протянул Ушакову руку.
Но Ушаков, смотря на Шетарди упорно в лицо, не принял руки. Другие также смотрели как-то в сторону, не желая воспользоваться любезностью маркиза. Никто не сел.
– В чём дело, господа? – спросил тогда Шетарди с каким-то сомнением. – Здесь чуть не вся коллегия Иностранных дел, будто я не мирный путешественник, но опять посол моего христианнейшего короля.
– Название мирного путешественника, которое вашему превосходительству угодно принять на себя, далеко не соответствует характеру тех действий, которыми вы изволили отплатить благорасположению нашей государыни и её гостеприимству, – начал Ушаков спокойно, твёрдо, холодно и стоя, почему должен был стоять и Шетарди. – Поэтому, – продолжал Ушаков, – к глубокому моему сожалению, от её императорского величества имени уполномочен я вам объявить, чтобы, во избежание дальнейших неприятностей, вы изволили в двадцать четыре часа оставить Москву, а в течение недели выехали бы вовсе из России.
Ушаков говорил это в такой степени изысканно вежливо, что Шетарди вздрогнул. Он подумал: «Не арест ли, не пытка ли мне готовятся? От этих варваров всего жди! Не случился бы опять переворот? Что всё это значит?» Однако, несмотря на мысли, мелькнувшие в его голове, Шетарди выдержал себя и спросил по возможности хладнокровно:
– Что вы хотите сказать, граф? Я не совсем понимаю! От чьего имени вы говорите и на какие мои действия намекаете?
– Я говорю от имени своей государыни императрицы и самодержицы всероссийской Елизаветы Петровны, за благорасположение которой вы изволили отплатить интригами, клеветой и непристойными отзывами. Государыня имела полное право, поступки, сделанные вами в её империи в характере частного лица и направленные ко вреду её государства, предать исследованию и суду, тем паче что вы, не представляя о себе никаких грамот, коснулись зловредно её чести. Но, по своему великому милосердию, она…
– Клевета! Прямая, очевидная клевета! – воскликнул Шетарди. – Никогда, ни одним словом не коснулся я чести государыни, которую всегда признавал своею покровительницей и благодетельницей…
– Вам угодно удостовериться, что это не клевета? – спросил князь Голицын.
– Да, я желаю лично объясниться с государыней и рассеять её подозрения, если враждебные мне лица успели их возбудить…
– Государыня не желает и не может вас видеть! – проговорил сухо Ушаков. – Что же касается до удостоверения, что все поступки ваши раскрыты, что ваши действия по подкупам, как светских, так и духовных лиц, и ваши отзывы о самой императрице известны, то на это я уполномочен… Покажите маркизу его последнюю подлинную депешу! – прибавил Ушаков, обращаясь к Неплюеву. – Это ваша рука?
Шетарди увидел свою подлинную депешу, отправленную им двое суток тому назад и доставленную директором почт бароном Ашем прямо в руки Бестужева, под главным заведованием которого находилось всё управление почт.
Взглянув на депешу, Шетарди внутренно улыбнулся. «Ну, – подумал он, – из этой депеши они немного узнают. Она написана шифрами и новым ключом, который украсть у меня не было возможности».
– Прочитайте маркизу содержание его депеши! – сказал Ушаков, обращаясь к Курбатову.
Курбатов начал читать текст депеши, написанной по-французски.
Шетарди побледнел.
– Прочитайте копии и с других, отправленных маркизом, депеш.
По мере того как чтение продолжалось, Шетарди бледнел всё более и более. Он видел, что вся переписка его раскрыта, все отношения его известны, предположения предотвращены и разбиты. Он опустился в кресло.
– Повинуюсь велению всероссийской императрицы, – сказал Шетарди. – Сегодня же уезжаю из Москвы, а через неделю не буду в России. Благодарю государыню за милость и снисходительность! Прошу прощения за свои отзывы, которые признаю недостойными… Могу только сказать, что самая вина моя против государыни исходит из моего желания сблизить её интересы с интересами моего всемилостивейшего короля…
Шетарди исчез, но депеши его остались. В них часто упоминался Лесток, как человек, преданный французским интересам, получающий от французского двора пенсию и передававший маркизу Шетарди каждое слово государыни.
Эти упоминания о Лестоке в депешах французского посла были для государыни выписаны особо и снабжены примечаниями Бестужева, который старался в многообразных видах доказать, что нельзя в одно и то же время служить и Богу, и мамоне.
Несмотря на то, государыня всё ещё относилась к Лестоку милостиво.
– Ты ужасный негодяй, Лесток! – сказала она ему. – Я начинаю верить, что ты в своих видах готов меня отравить! Неужели тебе мало всего, что я стараюсь тебе дать? Ты, кажется, только и думаешь о том, кому бы продать меня?
Лесток начал уверять государыню, что упоминания о пенсии относятся к прежнему времени, когда они вместе с Шетарди старались возвести её на престол; что в настоящем с Шетарди он не имел никаких политических сношений, а что только, любя хорошее общество, он с удовольствием проводил у него время, так как нигде нельзя было лучше пообедать, поболтать и поиграть, как у него. Если же по неосторожности он и проронил какое-либо слово из того, что императрица ему говорила или о чём советовалась, то это была только одна неосторожность, а никак не измена и не желание повредить ей.
– Смотри же, Лесток! На этот раз я тебя прощаю, но будь осторожнее! Я считала себя тебе обязанной, теперь мы рассчитались; в другой раз я тебе не прощу!
Но Лесток не мог жить без интриг, как рыба без воды.
Назначенный на место Шетарди, после первого ещё его отъезда, французский посланник граф Дальон не мог сойтись с Лестоком. Понятно! Он смотрел на Лестока как на друга своего соперника по дипломатической карьере, стало быть, как на врага. Дальон даже хлопотал о прекращении производимой французским правительством Лестоку пенсии на том основании, что Лесток не пользуется уже тем влиянием, или, по крайней мере, об уменьшении этой пенсии. Но, не сходясь с французским посланником, Лесток, по тождеству французских интересов с прусскими, весьма близко сошёлся с посланником прусского короля графом Мардефельдом и принял прусскую королевскую пенсию.
Мардефельд хлопотал в это время привлечь к прусским интригам Воронцова и Трубецкого и старался сблизить последнего с Лестоком, хорошие отношения которого с молодым двором и с гофмаршалом наследника Брюмером придавали ему новое значение. Все они сошлись вполне на почве общей ненависти к Бестужеву.
Воронцов, назначенный наконец вице-канцлером за смертью князя Черкасского, открывшею Бестужеву дорогу к канцлерству, стал сходиться с прусским послом, потому что видел, что при канцлере Бестужеве он, несмотря на свою близость к императрице и родство с ней через жену, будет всегда в конференции только нулём. А ему, разумеется, хотелось иметь значение. Для получения такого значения, ясно, ему нужно было иметь свою программу, свой независимый взгляд, – взгляд другой, а не тот, представителем которого считали Бестужева. Естественно затем, что ему нужно было сблизиться с идеями, которые до того он сам же отвергал.
Трубецкой сходился с Мардефельдом именно на почве ненависти к Бестужеву. Он надеялся, что при помощи прусского посланника и Лестока он отыщет что-нибудь, что даст повод вызвать на Бестужева подозрение. Он говорил: «Пусть меня назначат только для расследования, а я головой ручаюсь, что тогда доведу этого проклятого хорька до эшафота».
Несмотря, однако ж, на всевозможные уловки, несмотря на все хитрости, которые предпринимались с целью уловить Бестужева, довести дело до того, чтобы Трубецкому поручили произвести над Бестужевым расследование, им не удалось. Бестужев перехитрил.
По всей вероятности, никто из них не знал, что шифрованные депеши их прочитываются точно с таким же удобством, как бы они были нешифрованными, ибо после первой же депеши ключ шифра был в руках академиков.
Таким образом, чуть не изо дня в день императрица знала, что Лесток о ней говорил, что из её слов передавал и что предполагал. Всё это, вероятно, не имело бы особого значения, если бы не подвернулась тут ещё новая интрига, – интрига, желающая возвести на престол племянника государыни, уже назначенного ею наследником престола, от которого, по этой новой интриге, она должна была отказаться в пользу племянника.
– Стреляй в того, кто тебе скажет это, кто бы он ни был, хотя бы фельдмаршал! – отвечала государыня солдату, который объявил ей о том co слезами, как об общем сговоре, пущенном будто бы с её соизволения, и умолял свою милостивицу от престола не отказываться ради их всех, то есть солдат гвардии, и ради матушки-России.
– Ведь ты, матушка царица, у нас как солнце в глазу! – говорил солдат.
– Говорю: стреляй в каждого, кто это будет говорить! – повторила государыня и приказала Шувалову расследовать, откуда идёт такой слух.
Ей осторожно сумели доложить, что слух этот идёт от Лестока, интригующего теперь против неё, так как он видит, что прежнего своего влияния восстановить при ней не в состоянии, и надеется на молодой двор; тем более что безусловное уважение наследника к прусскому королю хорошо известно.
Выслушав доклад с приложением новых выписок из депеш графа Мардефельда, которыми компрометировался даже Воронцов, государыня долго думала, наконец сказала:
– Подобных негодяев жалеть нечего!
Она велела арестовать графа Лестока и допросить.
– Но без пристрастия! – сказала она, содрогнувшись при воспоминании о допросах во времена Бирона. Улики были налицо. Лестоку нельзя было даже изворачиваться.
Несмотря, однако ж, на приказание государыни допрашивать без пристрастия, Шувалов Александр, приписывавший отдаление его от государыни и предпочтение ему не только Разумовского, но и Бутурлина Лестоку, так же как и Лесток содействовал его временному сближению, не захотел упустить случая в свою очередь над ним потешиться и порядочно-таки его поломал. Он знал, что государыня его не увидит, а все, кто будут судить Лестока, скорей будут сочувствовать Шувалову, чем поднимут свой голос за Лестока. Ганноверец очень и очень надоел всем. Передали дело в комиссию, составленную из врагов Лестока.
Комиссия приговорила его к смертной казни. Но государыня заменила казнь ссылкой в Углич, где он и содержался под караулом, в чрезвычайном стеснении, до самой смерти Елизаветы.
– Умный, ловкий и приятный человек, – говорила государыня, – искусный доктор, но такой негодяй, у которого ничего святого нет и который и отца, и отечество, и свою собственную душу во всякое время за грош продать готов.
Не забыла государыня, по восшествии своём на престол, и своего прежнего фаворита Алексея Никифоровича Шубина[12]12
В изданных в 1871 году г. Кашпиревым памятниках русской новой истории есть статья Г. Петрова о Шубине, в которой он, неизвестно на каком основании, называет его Алексеем Яковлевичем. Автор имел в руках несколько документов, удостоверяющих, что Шубина звали Алексей Никифорович.
[Закрыть]. Долго не могли его отыскать; наконец отыскали где-то в глубине Якутской области, насильно обвенчанного с камчадалкой и страдающего чрезвычайно. Его привезли. Государыня приказала представить его себе.
Каково же было её изумление, когда вместо молодого красавца офицера, каким она его видела три с половиной года назад, к ней явился искалеченный, больной, обросший седоватой бородой, хромой старик с клеймами на лице.
– Алексей! Ты? – вскрикнула было она, когда вслед за докладывающим камер-фурьером ввели его, опирающегося на камер-лакея. Но её возглас замер на губах от первого взгляда. Она даже отступила шаг назад, когда Шубин, тоже едва ли помня себя, зашатался и замычал…
– М-м-м…
– Что с тобой? Что с тобой? – закричала Елизавета, испуганная.
– М-м-м, – мог отвечать ей только Шубин.
Язык у него был вырезан по повелению Бирона. «Пусть не хвастается своим счастьем!» – говорил Бирон. Руки у него были вывихнуты на дыбе, одна нога раздроблена в тисках кровавой пытки. Клейма на лицо были поставлены для того, чтобы, как ссыльный навечно, он не мог бежать. Он харкал кровью и совершенно обессилел от истощения, так как предоставленный в его положении самому себе в неизвестном и суровом крае он почти не имел средств к пропитанию.
При взгляде на него с императрицей сделался нервный припадок. Она опустилась в кресло и сперва захохотала.
– Что с ним сделали? – проговорила она. – Где он? Где он? Алёша, Алёша, что с тобой? – Потом она расплакалась, разрыдалась горько-горько и долго не могла успокоиться, рассматривая и ощупывая его изломанные кости… – О, Бирон, Бирон! – сказала она. – Я облегчила твою участь, я готова была всё воротить тебе, но я не знала твоего зверства. Этого я тебе не прощу, никогда не прощу!..
Потом она озаботилась, чтобы, чем возможно, вознаградить Шубина, чтобы сделать дальнейшую жизнь его сколь возможно сносной, во всяком случае покойной, если уже не приятной.
Она произвела его сейчас же в премьер-майоры Семёновского полка и генерал-майоры армии с увольнением в отпуск для излечения болезней; подарила ему две тысячи с чем-то душ крестьян; позаботилась о доме в этом имении. Желая вполне его успокоить, она вытребовала к себе его родную сестру, сама выбрала и подарила ему карету. Позаботилась даже о том, чтобы в недальнем расстоянии от него был доктор, и поручила начальнику Тайной канцелярии Александру Ивановичу Шувалову наблюдать, чтобы он был успокоен и устроен совершенно. Одним словом, она сделала для него всё, что было в силах человеческих, и тогда, с искренним сожалением и слезами, исходившими из самого тёплого участия, проводила его вместе с его сестрой в деревню.
– Алексей, – сказала она Разумовскому на возвратном пути с проводов Шубина. – Тебя ожидала та же участь! Чтобы спасти тебя, я должна была решиться на переворот…
– И благодарение Богу, что решились, всемилостивейшая моя повелительница. За эту решимость благодарит вас вся Россия. Что же касается меня, многомилостивая государыня, то ништо бы мне, як поломали бы мои кости хорошенько! За такое счастье, какое мне по милости вашей выпало, и пострадать можно! – С этими словами Разумовский страстно припал к её царственной руке.