355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Сухонин » Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней » Текст книги (страница 1)
Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней
  • Текст добавлен: 26 сентября 2018, 13:00

Текст книги "Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней"


Автор книги: Петр Сухонин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 47 страниц)

Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней



Часть первая

I
Петербург

В половине марта 1740 года по Аничковой слободе, среди слякоти и грязи, ехали одна за другой три тяжело нагруженные кибитки, запряжённые каждая тройкой хорошо откормленных лошадей. Передняя кибитка была с кожаным верхом, с особым сиденьем для возницы и с запятками для выездного, вообще, хорошо прибранная. Другие кибитки были обиты просто рогожей. В первой кибитке среди пуховых подушек и ковров, на перине сидел наглухо завёрнутый в овчинное, крытое сукном одеяло молодой человек в лисьей шубе, невысокой собольей шапке и валяных сапогах. Он уткнул голову в подушку и, казалось, дремал. Подле кибитки с правой стороны шёл возчик[1]1
  Название кучера хотя и употреблялось в 1740 году, но было далеко не во всеобщем употреблении. Употребление слова лакей, заимствованное от французов, как выдумали парижанки называть сопровождающих себя людей, в России распространилось только с последней четверти прошлого века. Всего прежде в России вошло в употребление слово форейтор; их начали так называть с введением крытых больших колымаг, стало быть, ещё при царях Рюриковичах, прежде лихолетья, во всяком случае не позже первого самозванца.


[Закрыть]
, в малахае из волчьего меха, в овчинном тулупе, сверх которого был надет тёмно-синий армяк, и в замшевых рукавицах, подбитых заячьим мехом; с левой – шёл выездной, в таком же тулупе и рукавицах, а вместо армяка на нём была надета тёплая епанча с воротником из крашеной лисицы. Он был в татарской шапке, опушённой собачьим мехом.

За этой кибиткой ехала другая, без особого сиденья для возницы, или возчика, а просто с перекинутой через неё и прибитой к облучку доской. Она была наполнена огромным количеством сундуков, чемоданов, ящиков и кульков, между которыми кое-как примостился мальчик лет тринадцати, дрожавший от холода, потому что был в одном только суконном зипуне и с голой шеей.

Подле мальчика сидел старик лет шестидесяти, с чисто выбритым и хмурым лицом, старик пасмурный и сердитый. Он был одет в овчинный, ничем не покрытый тулуп, подпоясанный казанским ремнём; за который был заткнут большой и широкий татарский нож, в высокие валенки и тоже татарскую шапку; шея его была обмотана красным немецким шарфом. Подле кибитки шёл только возчик. Последняя кибитка ехала без возницы, ею правил сам ехавший в ней седок, малый лет двадцати семи, здоровенный как бык, с красными щеками и белокурыми волосами. Он был тоже только в армяке и помещался между кулями овса и разными припасами, находившимися в бочонках, корзинках, связках, бадьях и всякой другой посуде, предназначенными для дальнего переезда.

Караван, выехав из Московской ямской слободы, повернул уже на Невскую перспективу, въехал на деревянный настил, который, вместо мостовой, тянулся от самой охтинской дороги вплоть до моста между деревьями, насаженными ещё Петром, – проехал Вшивую биржу, где стояло несколько чухонских саней и толпился народ, миновал шорные ряды, называвшиеся тогда казанскими, так как в них преимущественно продавались сыромятные кожи, мыло и другие казанские товары, – ряды грязные до невероятности.

Караван шёл шагом, медленно продвигаясь вперёд и звеня колокольцем передней кибитки и бубенчиками задних.

По обеим сторонам дороги тянулись маленькие домики, большею частью деревянные, с мезонинами и вышками, между которыми стояли заборы и лежали неогороженные пустыри; чуть не на каждом шагу встречались кабаки, харчевни, постоялые и заезжие дома. Кабаки было легко узнать по воткнутым над входом и по сторонам ёлкам, а харчевни, постоялые и заезжие дома – по выступающему на улицу крытому крылечку со скамьями для посетителей, а также по большому навесу вокруг двора. Впрочем, на некоторых из харчевен были вывески с нарисованными на них калачом, штофом водки и блюдом, на котором красовались не то пряженцы, не то булыжник, долженствующий обозначать подаваемое в харчевне съедомое. Постоялые и заезжие дома отличались, кроме того, ещё более или менее замысловатой надписью вроде: «Выпей и закуси!», или «Милости просим!», или просто лаконичным: «Заходи!».

Проехали чистенькую нарышкинскую дачу; из-за низеньких домиков и деревьев, обнажённых от листвы, справа показались роскошные палаты ныне покойного генерал-фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева; а слева потянулась берёзовая рощица, из-за которой виднелось Троицкое подворье, а за ним расстилался сад бывшего провиантского чиновника Обольянинова, с пестро раскрашенным забором, глиняным филином на воротах и золочёным купидоном на дворе.

Вскоре караван въехал на небольшую площадку перед узеньким деревянным мостиком, выкрашенным коричневой краской. За этим мостиком белелась знаменитая Аничкова усадьба, с пристройками, службами, хозяйственными учреждениями, садом и обширным двором, на котором летом ходили коровы. Почти напротив этой усадьбы красовалась дача Румянцева[2]2
  Дом графа Протасова-Бахметьева.


[Закрыть]
, с каменными львами у подъезда. Дача эта, составлявшая прежде часть Аничковой усадьбы и данная Аничковым в приданое за дочь, долго была заколочена, так как владелец её генерал-аншеф Александр Иванович Румянцев был в немилости и сперва, в виде ссылки, был назначен командующим гилянским отрядом, а потом жил в своих деревнях. Жена его, графиня Марья Андреевна[3]3
  Марья Андреевна Румянцева была дочерью графа Андрея Артамоновича Матвеева, сына боярина Артамона Сергеевича Матвеева, убитого стрельцами в 1682 году, и Анны Степановны Аничковой, родной сестры стольника Михаила Степановича, которому и принадлежала Аничкова усадьба, купленная впоследствии государыней для графа Разумовского. Марья Андреевна была женщина европейски образованная, знала иностранные языки и весьма приятная. Говорят, что ещё девицей она сблизилась с Петром Великим, который и выдал её замуж за своего любимого денщика Румянцева, бывшего впоследствии нашим послом в Турции и фельдмаршалом. Она любила светскую жизнь и имела значительное влияние на политические кружки своего времени; жила долго – до 90 лет. Граф Сеггор упоминает о ней в своих записках.


[Закрыть]
, урождённая Матвеева, за которою и была дана эта дача от её матери, урождённой Аничковой, с мужем не разлучалась и здесь не жила. Теперь, впрочем, они вернулись. Бирон хотел дать Румянцеву случай вновь войти в милость и назначил его в комиссию суда над Волынским, так как желал, чтобы комиссия эта состояла исключительно из русских, но таких, которые действовали бы на руку Бирону.

Проехав эту дачу[4]4
  Дом г. Глазунова.


[Закрыть]
, каравану пришлось остановиться перед прикрытой рогатками и защищённой шлагбаумом заставой.

Пока из второй кибитки вылезал хмурый старик, пока он искал караулку и прописывал там нужные бумаги, седок передней кибитки поднялся и огляделся кругом. Это был молодой человек, с ясным и глубоким взглядом из-под длинных ресниц. Едва начинавшиеся пробиваться на верхней губе усы, высокий лоб, русые волоса и сильно развитые мускулы обозначали его молодость и здоровье. Тонкие чёрные брови его почти сходились между собою на переносице, такие брови называли тогда союзными. Выражение лица было замечательно гордо и насмешливо. В общем, нельзя было сказать, чтобы он был некрасив, но в его насмешливой улыбке было столько пренебрежения, а проницательный и упорно устремлённый взгляд его серых глаз был так резок, что, думалось, не скоро он встретит такого, кто захотел бы сойтись с ним, ему ввериться, признать в нём товарища и друга. Взглянув на него, всякий подумал бы: «Эге! Да это из молодых, да ранний! Этот, несмотря на свою молодость, не разнежничается перед чужим горем, не накормит голодного… Правда, зато, надо полагать, если он что скажет, то на его слово можно положиться, но ведь лишнего-то он ничего и не скажет!..»

Вглядываясь в молодого человека пристальнее, нельзя было не прийти к такому заключению, что он ценит себя чересчур высоко, чересчур много думает о своих достоинствах и не умеет ценить достоинств других. Если он твёрд в слове, не притязателен, щедр, то не от доброты к другим, а от внутренней гордости. Разумеется, всё это могли говорить мужчины; другое, вероятно, думали о молодом человеке женщины. Но в то время он находился ещё совершенно вне женского влияния и с насмешкой глядел на всё, на чём останавливался его взгляд.

«И это столица! – думал он. – Наш Зацепинск не в пример красивее. По крайности, грязи такой нет! А это что? Ни церкви Божией, ни здания какого! Хоть бы ворота-то городские как следует сделали. Просто ни на что не похоже!»

Пока он рассуждал таким образом, а возница, опустив вожжи, зевал на проходивший народ, к каравану подошла женщина.

– Елпидифор, ты ли это? – спросила она, вглядываясь пристально в возчика.

Елпидифор встрепенулся. Перед ним стояла женщина, лет уже за сорок, повязанная тёмным платком, в тёмной, на заячьем меху, душегрейке, в тёмной же исподнице, как называли тогда юбку, и в валяных чёрных котах, подшитых кожей.

– Что глядишь, али не признал? – улыбаясь, спросила она.

Елпидифор вглядывался.

– Нет, будто бы и знакомая, а признать никак не могу!

– А забыл Фёклу?

– Фёкла Яковлевна, матушка! – радостно вскрикнул Елпидифор. – Да как же ты, голубушка, постарела! Никак бы не узнал!

– Да времени-то прошло немало! Вот уж годов больше пятнадцати, как я тут, в Питере, маюсь. А всё я тебя сразу признала! Нельзя, впрочем, сказать, чтобы ты очень переменился! Бороду-то небось бреешь, а?

– Брею, матушка! Такая напасть на меня нашла! Трифон Савельич, приказчик-то наш, ни с того ни с сего чуть не кажинный день вздумал меня в город посылать, говорит – князь велел! Ну, тут, знаешь сама, много не наговоришь! А в город с бородой не пускают; говорят, давай алтын на въезд и на выезд! Заплатил раз, другой, – надоело, поневоле обрился! Не то я, – вот увидишь, Парамон Михайлович и тот обрился, вот что! Да как часто в город-то ездить приходится, так поневоле…

– Пожалели денег, а души своей не пожалели! Эх, грехи, грехи! – Фёкла Яковлевна тяжело вздохнула.

– И рады бы не жалеть, да откуда взять-то? Ведь нонче не прежние времена, когда жили словно у Христа за пазухой! Всё поборы да налоги, всё стало дорого; хоть в могилу ложись, да и за ту платить надо! А о старой-то вере нонче у нас, почитай, и в помине нет!

– Ишь ты! А говорили, что князь новшеств не любит, так старину держать будет!

– Он и держит старину, да не по вере, а так, по своим обычаям! По вере же он настоящий никоновец! Приезжал тут к нам воевода, на поклон к князю нашему зашёл да и говорит, что у нас беспоповщина пошла, а он прямо как есть наотрез: вздор, говорит, – никаких эдаких расколов у меня нет! Все держатся православного обычая: в церковь по старине ходят и в церкви Божией венчаются, всех один поп венчает. Да в тот же день велел всех девок и подростков перевенчать. Так тут много не наговоришь; пожалуй, не то бороде, голове рад не будешь!

– Так-то оно так! Люди подневольные! А всё бы, кажись… С чем вы сюда?

– А вот, видишь, княжича везём!

– Какого это? Не того ли, что при мне ещё Параньку к нему в мамки определили?

– Того самого, матушка; а теперь, видишь, вырос!

– Господи, господи, время-то как идёт! Что же, на службу, что ли, надумались? Старый-то князь ведь куда! Как потребовали княжичей на службу, так руками и ногами! Ни в жизнь не хотел отдавать!

– Да и этот не больно лез, только бог его знает, что с ним сделалось! А впрочем, по правде сказать, и не знаю зачем! Призвали, – говорят, с молодым князем едешь, ну и дело с концом! Трифон Савельич обещал через год мне на смену Фильку, фурлетора, прислать, говорит, в год приучит, а бог его знает, сдержит ли обещание!

– Кто же ещё с вами?

– Из старых один Парамон Михайлович, дворецким и дядькой при княжиче состоять будет, да я возницей, или, по-новому, кучером, а то все молодые: Фёдор Сохатый, при тебе совсем ещё мальчишкой был, да мне в помощь и вообще для чёрных работ взят из Зубиловки, тоже молодой, Кирилл Гвозделом! Ну, ещё казачок; помнишь кривого Ермилку, от него взяли! А Селифонт – не знаю, помнишь ли его, кажись, в ученье был, как ты уехала, – так тот на паре домой поедет! С нами-то только семь лошадей останется. Ну, а сказано, что если ещё что нужно будет, повар, что ли, или конюх другой, или какая там женская прислуга, так, когда устроимся, Парамон Михайлович отписал бы, вышлют! Да ты о себе-то расскажи, голубушка Фёкла Яковлевна! Что ты здесь и как! Здорова ли?

– Да ничего. Вот как был жив-то мой Маркел Иванович, так Бога гневить было нечего, жили хорошо! Хоть и староват был и выпить любил, но, сам знаешь, какой он был досужий да рабочий человек! Ну и то, наших-то здесь нашлось много, а свой своему поневоле друг, выбрали его в десятники, а потом по хозяйской части стали употреблять, купить нужно что али заготовить, всё это он! Жить и было чем! А как помер-то, так и впроголодь подчас насидишься! Ну, а всё живу и хлеб жую: где постираю, где поворожу, а где и посватаю. Купцы меня любят, да и наших здесь довольно развелось, в молельщицы выбрали, поддерживают тоже по усердию, так оно и нельзя сказать, чтобы совсем с голоду умирала!

– А Маркел Иванович побывшился, значит? Царствие ему небесное! Усердный ревнитель церковный и слуга Божий был, только выпить любил, не тем будь помянут покойник… – Елпидифор перекрестился и посмотрел на Фёклу Яковлевну ласково. – Ну, да и боялся же я его, что греха таить, взглянуть не смел! Сердитый он такой был, не приведи бог попасть под его руку!

– Не больно, знать, боялся, когда молодую жену целовать, да ласкать приходил, да за печкой в каморке прятался, пока тот заснёт с похмелья!

– Молод был! Да и то: был, говорят, молодцу не укора; оченно уж и ты хороша была, Фёкла Яковлевна! Такая была красавица, что другой такой нонче, кажись, и нет! Всё бы на тебя глядел, да не нагляделся. К тому же ты начётчица была, умница! Недаром тогда, как последний поп-то наш умер, тебя враз всем миром молельщицей выбрали. Как ты-то уехала, так всё у нас вверх дном пошло, всё и распадаться начало. Хоть бы про себя скажу: я чуть с ума не сошёл, года три просто как шальной ходил! Любил-то тебя уж оченно!

– Да и я тоже помоложе была, хоть и годилась тебе чуть не в матери. Тебе тогда, думаю, и двадцати не было, ну а я была баба в полном соку! Муж старый, выпить любил, а тут тебя по молельне мне сподручником сделали. Всё вместе да вместе… как тут не быть греху! Поневоле и я по тебе поскучала. Ну да как быть! Вот Бог привёл свидеться! Ты по старой памяти заходи ко мне. Меня не забывают добрые люди; сходимся и тоже иногда кое-что почитаем! Я тебя и в молельню нашу сведу. Уставщиком у нас Ермил Карпыч; из купцов он, богач большой, да это ничего, такой начётчик, что не приведи господи! Самого Андрея Денисыча за пояс бы заткнул, коли бы тот жив был. А я молельщицей, как и у нас была, только теперь не то, теперь у нас не только что молитва, но и раденье. Придёшь – увидишь! И я радею; знаешь, на сиротский зуб всё что-нибудь перепадёт!

Оба замолчали. Кирилл Гвозделом вышел из задней кибитки и стал что-то расспрашивать махального. Мальчишка тоже выполз на божий свет и начал скакать, чтобы согреться.

– Ну что, озаконился? – спросила Фёкла Елпидифора как-то глухо.

– Как же, женили! Знаешь Марфутку, Парасковьину дочку, при тебе ещё девчонкой была, так на ней!

– И детки есть?

– Есть! Старшему-то десять лет минуло. В прошлом году в Москву хотели в шорники отправлять, да отмолил на год.

– Да! Время идёт! Я вот старухой сделаться успела, а ты, нечего сказать, всё ещё бравый молодец. Приходи же; посмотришь, послушаешь, может, и опять бороду отрастить захочешь!

– Как не прийти, голубушка! Уж одно, что старое помянем, так и то радость! Я хоть душу-то отведу, голубушка, право! А у тебя, Фёкла Яковлевна, детей нет?

– Нет и не было! Бог не благословил! От того ли, что Маркел Иваныч, покойный, старенек для меня был или от того, что из-за живого мужа с тобой, проходимцем эдаким, гуляла, а может, и так воля Божия, только никогда и не было.

В это время Парамон Михайлович вынес бумаги, шлагбаум приподнялся, возчик, или кучер, должен был подвязать колоколец и взяться за вожжи.

– Ну-ну, голубчики, вытягивай! – машинально крикнул он, и караван тронулся.

– Так это-то Парамон Михайлович? – спросила Фёкла. – Батюшки, без бороды-то он какой страшенный стал! И дома-то я его недолюбливала, когда он ещё человеком ходил; а теперь-то, когда он в кикимору какую-то оборотился, я уж и не знаю…

В это время Парамон Михайлович проходил мимо.

– Парамон Михайлыч! – заискивающим голосом сказала Фёкла.

Тот оглянулся и всмотрелся.

– А, Фёкла! – сказал он хмуро. – Тебя ещё с твоим Маркелкой черти-то не унесли? Ишь, как сморщилась! – прибавил он потом в виде любезности и сел в свою кибитку.

«Тебе бы дорогу показать, проклятый, – сказала про себя Фёкла, когда тот уже отошёл. – Видишь, как ругается! И слова-то у них христианского, как и лика человеческого, нет, прости Господи!..»

Караван тронулся. Фёкла Яковлевна шла подле Елпидифора. Мальчишка выпросил у Кирилла дозволения править лошадью и сел в заднюю кибитку. Кирилл шёл рядом с Фёдором.

– Куда вы пристать-то надумались? – спросила Фёкла.

– Да к дяденьке; к нему на двор прямо велели ехать и от него уж ждать распорядка! Ты тут старожилка, Фёкла Яковлевна, верно, знаешь, скажи, где зацепинский-то двор?

– Как не знать! Ведь что ни говори, а всё-таки свой! Захожу иногда, хоть и не люблю, признаться! Там всё как-то не по-русскому, всё по моде; да ведь мне что? Стоит он, как бы тебе сказать, подле дворцовых портомойных плотов. Вот поезжай Невской-то першпективой всё прямо. Липы по бокам посажены, так не собьёшься. Проедешь, сударь мой, ты этак ряды, то есть не ряды, а так, будки понаставлены, красным товаром торгуют; затем церковь Рождества, а потом будет роща; тут большой дом строить хотят, увидишь – шесты наставлены, так напротив этих самых шестов, проезжая немецкую кирку, стоит полицейский дом, где часовые стоят. Дом-от на речку выходит, Меей зовётся. Через речку от него ко дворцу мост построен, Зелёным назвали, и в самом деле зелёной краской выкрашен. Ты на мост-от не въезжай, а, проезжая полицейский дом[5]5
  Дом голландской церкви.


[Закрыть]
, повороти направо, прямо по речке. За полицейским-то домом будет другой дом, красивый такой, это дом князя Волконского; за ним – дворцовый прачечный дом, против которого большие портомойные плоты стоят; а за ним сейчас же и зацепинский двор. Выходит он на речку одними флигелями; забор между ними немудрый сделан, а ворота каменные и на вереях-то каменные же львы посажены. Дом стоит на дворе и глядит таково редкостно. Кругом болваны да столбы поставлены, а за ним сад идёт сквозь на самую улицу, что к конюшенному двору выходит. Сказать нечего, хороший дом! Да вот я с тобой пойду, так покажу, а мимо поедем, так укажу кстати, где и моя каморка!

На улице между тем начали попадаться экипажи, и чем караван продвигался далее, тем разнообразнее и богаче. Молодой человек с невольным любопытством следил за этими колымагами цугом, на шести, даже на восьми лошадях, за этими линейками, фаэтонами, раскидными каретами, – саней уже мало было, – снующими взад и вперёд, в сопровождении вершников, гайдуков, скороходов, егерей и всякого рода прислуги. Смотря на эту суету, на этот блеск, для него совершенно новый, он невольно думал о своём дяде.

«И он, пожалуй, в такой же колымаге ездит, и тоже с скороходами и верховыми. А какой он, желал бы я угадать! Неужели он ходит таким же куцым, как эти бегуны, или хотя бы как зацепинский воевода? Вот смешно-то! Мой почтенный дядя, князь Зацепин, и вдруг – в чулочках, башмачках, с обтянутыми ногами, в обгрызанном кафтане, бритый, да ещё в парике! Помоги Бог не расхохотаться! Матушки, какая там барыня катит! На голове-то у неё будто капуста выросла и цветы! А раззолоченная развалка эта хороша, нечего сказать! И скороходы, и вершники, красиво выходит! Зато здесь больше ничего хорошего нет!»

Караван ехал в это время мимо немецкой кирки, подъезжая к полицейскому дому. Елпидифор рассказывал Фёкле о своей свадьбе:

– Сам Трифон Савельич вдруг приходит…

– Неужто сам?

– Так-таки сам и пришёл, прямо на конюшню! Я, помню, Соловья чистил. А он прямо: «Что ты это, Елпидифор, у меня девок смущать задумал? Говоришь, что в царицынских скитах и все без венцов живут?» – «Я, сударь, – говорю, – их не смущал, а сказал только, что коли поп не поп, так всё равно и венец не в венец будет». – «Да ты мне зубы-то не заговаривай, – закричал он, – говори дело! А то, смотри, сведу к князю, пожалуй, в застенке разговаривать придётся! Ты говорил Парасковьиной дочери, что в прежние поры всегда у вод да у огня свадьбы спорились?»

– Что ж ты? – спросила Фёкла.

– Да что мне говорить-то было; я смолчал, а он велел Марфутку позвать и Моргача потребовал да велел розог принести. Та как увидела розги-то, да взглянула на Моргача, а тот стоит жёсткий такой, пучок розог в руках держит и им помахивает, словно с родного отца с живого кожу спустить готов, – ну, разумеется, спужалась и рассказала всё.

– Что же он?

– Известно, рассерчал! «Ишь ты какую затею выдумал, а? А по чём же князь тяглы-то считать будет, ты об этом подумал ли, а?» И велел меня сейчас же отстегать! Ну, а на другой день и окрутили. Она баба добрая, нечего сказать, а всё бы, кажется… Ну, после за нашими-то начали туго смотреть, всех и перевели!

Фёдор между тем пояснял Гвозделому, что вот тут, за мостом прямо, стоит зимний дворец[6]6
  Бывший дом г. Коссиковского, затем г. Елисеева.


[Закрыть]
, не настоящий, настоящий-то на Неве строить хотят, а летний, хоть и деревянный, но не в пример красивее; а это, за рощей, дом графа Апраксина, потом палаты графа Головкина[7]7
  Николаевский и Александровский сиротские институты и училище глухонемых.


[Закрыть]
. В этих палатах он кухонным мальчишкой жил. А дальше-то дом его зятя, Ягужинского Павла Ивановича, – генерал отважный и развесёлый был такой; хоть сама царица тут будь, так он и той зубы заговаривать начал бы, да вот умер, что ты тут станешь делать?

В это время караван, не переезжая моста, называвшегося Зелёным и выкрашенного, в самом деле, зелёной краской, начал, по указанию Фёклы, поворачивать вправо вдоль по набережной речки Меи, чтобы ехать к дому, который находился на месте, где теперь помещается известный ресторан фирмы «Донон».

Навстречу каравану с моста неслась карета шестерней, с двумя форейторами, вершником, двумя выездными на запятках и двумя скороходами с боков.

– Пади! Пади! – кричали форейторы.

– Берегись! Берегись! – кричали скороходы, несясь во всю прыть.

Но Елпидифор, увлёкшись разговором, не поостерёгся и хотя успел отдёрнуть несколько лошадей в сторону, но всё же уносные попали в постромки пристяжной; те и другие лошади начали биться.

Выездные быстро соскочили с запяток кареты и вместе со скороходами подбежали распутывать лошадей, ругаясь, разумеется, на все лады. Один из них начал бить по морде княжескую лошадь. Фёдор счёл своей обязанностью вступиться:

– Что ты, беспутная твоя рожа, лошадь-то бьёшь? Сами виноваты, скачут сломя голову, а тоже озорничают и скотину бьют!

– Я и тебе морду сворочу на сторону! – отвечал сердито выездной. – Вишь, распустились, словно на пошехонский базар приехали!

– Ну, брат, шалишь! – отвечал Фёдор. – Я у самого скорей рыло-то на Пошехонь поворочу!

Другой выездной в это время хотел перерезать постромку, но Фёдор схватил его за шиворот.

Кучер между тем кричал, форейторы вопили, выездные и скороходы ругались, лошади бились и ржали.

Вершник, поняв, что Фёдор не даёт резать постромки, сперва было думал взять криком, но, видя, что тот не слушает и осилил уже их выездного, ударил его арапником по лицу, но в ту же секунду сам полетел кувырком с лошади от тычка Гвозделома. Крик, разумеется, усилился. Экипажи начал обступать народ и тоже галдел.

Скороходы хотели было напасть на Гвозделома, но, видя его необыкновенную силу, не решались и стали звать свободного выездного, пока другой боролся с Фёдором. К ним присоединился другой вершник, должно быть перед тем посланный куда-то. Нападение было уже готово, и ему первый подвергся было Селифонт, поспешивший от кибитки к своим на выручку, так как один из скороходов уже подмял его под себя и начал тузить, но в это время раздался звонкий голос молодого князя.

– Перестать буянить! – крикнул он и сам вышел из кибитки.

Несмотря на то что в голосе молодого князя слышалась ещё нежно-пискливая, детская нотка, твёрдый, повелительный звук и то не допускающее возражений выражение в нём гордой строгости заставили всех разом остановиться. Скороход отпустил Селифонта; Гвозделом спрятал свой железный кулак, занесённый уже над другим скороходом; Фёдор выпустил из рук выездного, а другой выездной остановился в своём намерении напасть на Гвозделома; вершник, поспешавший было к своим, тоже осадил лошадь и хлопал глазами, смотря на молодого человека, который распоряжался.

– Отстёгивай постромки у Арабчика, Елпидифор! А ты отводи свою уносную! – приказывал молодой князь. – Заворачивай кибитку! Вот так! Селифонт, возьми коренную под уздцы, ворочай! Ну…

Вероятно, не прошло бы и несколько секунд, как спутавшиеся лошади были бы распутаны, но из кареты вышел господин и презрительно, закинув назад голову и как-то подёргивая своими морщиноватыми, бритыми губами, спросил, картавя:

– Какой там человек разбойничать сметь имеет?

Ему никто не отвечал. Он рассердился.

– Кидай! Опрокидывай их! – закричал рассвирепевший немец, увидев, как поднимали сбитого с лошади его вершника, который едва начинал приходить в себя.

– Что? Я скорее вас всех велю вот в эту речку швырнуть! – грозно, несмотря на свой полудетский голосок, сказал князь. – Не сметь подходить! Кирилл, не подпускай!

Гвозделом расправил руки и захватил в кулак булыжник.

Вершник соскочил с лошади и доложил своему барину, что им не справиться, так как у противников есть страшный силач… Не прикажет ли призвать городовых?

Господин прямо подошёл к князю.

Это была длинная и довольно красивая ещё бритая немецкая фигура, с маленькой треуголочкой сверх парика на голове, обёрнутая кружевами вокруг шеи и в длинном фиолетовом бархатном плаще.

– Кто тут разбой смеет чинить? – спросила фигура, обращаясь к молодому князю.

– Никто, кроме ваших людей, – пренебрежительно отвечал князь. – Сами виноваты, да сами и буйствовать начинают.

– Отчего дорогу дать вы не могли?

– Кто тебе обязан дорогу давать? Сами должны были своротить! Впрочем, и тут мой возница своротил, сколько было можно; не на мостки же ему въезжать было? А вы скачете как бешеные…

– Как вы разговаривать со мной так можете?

– Отчего не говорить, когда я говорю дело? – гордо отвечал князь.

– Кто вы такой, что смеете со мною такой говор сказывать? – прикрикнул было расходившийся немец.

– Что ты за ворона, что смеешь меня так спрашивать? – презрительно отвечал князь.

– Я ворон? Я?.. О! Я гофмаршал двора её величества, граф Левенвольд! – отвечал немец. – Кто вы, маленький…

Вероятно, он хотел прибавить слово «скотин», но, взглянув на князя, остановился.

Князя немножко покоробило от слова «её величества», тем не менее он твёрдо ответил:

– Я князь Зацепин, если ты хочешь это знать!

Имя Зацепина заставило в свою очередь немножко поморщиться Левенвольда, тем не менее он, не изменяя своего голоса, сказал:

– Хорошо, молодой человек, вы увидайте, кто из нас кому уступать должен! Вы не забудьте это! Я позабочусь, чтобы вы не забыли!

– Я тоже прошу не забыть нашу встречу и, наверное, позабочусь о том напомнить! – дерзко отвечал молодой человек.

В это время лошади были уже распутаны, и князь сел в свою кибитку. При помощи своих людей сел также в свою карету Левенвольд и мигом исчез из глаз с своими скороходами и вершниками, предшествуемыми криком форейторов. Караван в это время плёлся прежним порядком по набережной Мойки, или так называемой тогда Меи. По указанию Фёклы он въехал на двор, посредине которого стоял небольшой барский дом, с колоннами, статуями, вазами, солнечными часами и другими подражательными затеями французского Трианона, приноровленными к нижегородскому вкусу. Кибитка с кожаным верхом подъехала к выступающему из фасада в виде портика крыльцу; другие две кибитки по указанию привратника должны были въехать в ворота одного из боковых флигелей и отправиться на задний двор.

К кожаной кибитке подошёл швейцар.

«А что, если он вдруг совсем не захочет меня видеть?» – подумал невольно молодой человек и вздрогнул от гордости; однако ж он приказал доложить, что молодой князь Зацепин желает дядюшке отдать своё почтение. Швейцар позвонил, подбежал официант. Ему пришлось повторить то же, что было сказано швейцару. Через минуту сбежал сверху другой официант и проговорил:

– Приказали просить и проводить в орлеанские комнаты.

Молодой человек задумался от этих слов.

«Что это значит? Какие это комнаты? – спрашивал он себя. – Отчего не ведут меня прямо к дяде? Ведь я ему свой, близкий, родной племянник! Отчего же не принимает он меня как своего, как близкого?»

Несмотря, однако ж, на эти вопросы и возникающее в нём сомнение, он не сказал ни слова.

Фёдор при помощи швейцара помог ему выйти из кибитки; швейцар передал его официанту словом: «Проводи!» Официант, поклонившись, повёл его из просторных, обставленных тоже колоннами и статуями и устланных красным сукном с серой дорожкой сеней по широкому коридору в назначенные ему покои. Там встретил его дворецкий с приветствиями и объяснениями от дядюшки.

Но мы должны познакомить читателей с молодым человеком, прибывшим теперь в Петербург, чтобы сделать свою карьеру под покровительством дядюшки, и начавшего её столь неудачно – ссорой с одним из влиятельнейших тогда любимцев двора. Для этого заглянем прежде в усадьбу его отца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю