355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Сухонин » Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней » Текст книги (страница 29)
Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней
  • Текст добавлен: 26 сентября 2018, 13:00

Текст книги "Род князей Зацепиных, или Время страстей и казней"


Автор книги: Петр Сухонин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 47 страниц)

Слушая эти рассказы, я должен был тоже рассказать что-нибудь в этом роде. Мне пришло в голову рассказать о завещании нашего предка Ярослава Мудрого, по которому только те отрасли его славного рода нашего будут цвести и множиться, которые сохранят верность родовым началам, сопряжённым с идеей служения народу и защиты его прав.

Лозен и Куаньи расхохотались над правами народа как бешеные.

«Какие такие права народа? – спрашивал Куаньи. – Права городов, парламента, аристократии – это так! А права народа?.. Это просто фраза новой философии женевца – фраза, не имеющая смысла. Народ везде народ. В свободной Греции и цезарском Риме, как и в королевской Франции, одинаково были илоты, плебеи и рабы, какие же у них права?»

«Первое право народа, – смеясь, говорил граф Лозен, – быть битым».

«Второе, пожалуй, неоспоримое право: служить своему господину, пока тот не прогонит!» – прибавил от себя Куаньи.

«А третье: работать, пока не возьмут всего заработанного».

«Или неотъемлемое право: пользоваться своею женой, пока её не потребуют к сюзерену».

«А самое важное право, – вскрикнул Лозен, – жить и дышать, пока не повесили».

И молодые люди хохотали искренно.

«Нет, господа, по нашему родовому закону русских князей это не так! – отвечал я. – Нам дали власть, дали силу, дали деньги, родовые преимущества за то, чтобы мы служили и оберегали народ. В этом смысле родовое начало должно служить противовесом гнету богатства, то есть ограничением стремлений наживы во что бы то ни стало. Наслаждения, доставляемые богатством, и та сила, которую оно создаёт, разумеется, должно вызвать во всех общее желание нажиться, разбогатеть во что бы то ни стало, и разбогатеть как можно более и сколь возможно скорее. При таком общем стремлении, разумеется, нет места ни великодушию, ни благородству чувств, ни общественной заслуге, если эта заслуга не будет материально оплачиваться. Все будут готовы идти в ростовщики, кабатчики, откупщики и другого рода профессии, представляющие более или менее верную и скорую наживу, не разбирая средств. Все будут давить и грабить один другого, сколько хватит сил. Чтобы парализовать такое общее стремление и вызвать не покупную заслугу, является род, в смысле наследственного права передачи не только одного накопленного богатства, но и заслуженного уважения. Тебе, разумеется, приятнее быть сыном герцога Лозена, чем какого-нибудь ростовщика или кабатчика; отними же это право рода, и мы все захотели бы быть детьми богатых ростовщиков. Но чтобы такое право было существенно, – должно быть заслуженное уважение, должна быть заслуга, перед кем же? Ясно, перед народом…»

«Что ты за вздор говоришь, князь, – возразил мне Лозен. – Какая тут заслуга? Мы победили, то есть пришли и взяли это стадо вместе с их землёй, купили их своей кровью. Поэтому мы имеем на них полное право жизни и смерти. Мы, то есть наши предки, предпочли оставить им жизнь, чтобы они нам служили и принадлежали с их плотью и костьми. Какие же у них могут быть права?»

«У нас не было ни победителей, ни побеждённых, – с досадою отвечал я. – Мы один народ, одна семья, стонавшая некогда вместе под игом победителей и сбросившая с себя вместе это иго…»

«Хорошо, – опровергал меня Куаньи, – но ведь у вас есть крепостное право».

«Да, пожалуй, как злоупотребление, заимствованное у вас же и у немцев. Оно было введено не нашим родом и отразилось страшными последствиями. Но дело не в том: московская линия нашего дома, как будто в осуществление слов, завещанных Ярославом Мудрым, когда в своём стремлении к самовластию нарушила преступными путями народные права и вольности, то исчезла с лица земли. Об этом стоит подумать, рассуждая о том, имеем ли и можем ли мы иметь сношение с не здешним миром».

Лозен и Куаньи замолчали, заметив, что возражение их я принял слишком близко к сердцу.

Так болтали мы на косогоре кладбища, с бокалами в руках, вспоминая умерших и желая всевозможных успехов живущим. А утреннее солнце всплыло уж из-за зелени окрестностей и осветило весь Париж. Утро было превосходное. Перед нами расстилалась панорама причудливых зданий нового Вавилона, с его дворцами, садами и чудными окрестностями, перерезываемыми серебряной лентой Сены. Внизу, слева, раскинулся цветущий Бельвиль; справа зеленели бульвары столицы; позади виднелась обсаженная цветущими яблонями и грушами дорога к аббатству Сен-Дени и сен-дениский канал, по которому на шестах тянулись длинные барки, торопившиеся доставить к утренним базарам провизию; а впереди синел сен-венсенский лес. Ароматом цветов несло отовсюду. Нам было так хорошо, так отрадно тогда. Голова освежилась, несмотря на выпитые бокалы, грудь дышала свободно весенним утром, и мы в самих себе чувствовали отраду и радость.

«Господа! – вдруг воскликнул Куаньи. – Я нахожу, что французы очень глупы, что не хотят хоронить здесь. Я хочу, когда умру, лежать именно на этом месте. Я хочу думать, что и после смерти меня будет окружать тот же свет и зелень, тот же аромат и счастие, которым наслаждаюсь я теперь, пируя с моими друзьями. Я из Нормандии, там наш фамильный склеп. Но пусть здесь, в виду этого города…»

«И я тоже! – заявил Лозен. – Подле тебя и того, кто не хотел допустить ни одного слова, касающегося его чести, и заплатил за то жизнью, хотя у нас есть тоже свой семейный склеп в Бретани!»

«И я с вами, – прибавил я, – хотя там, на востоке, в Зацепинском монастыре, у нас тоже покоятся все Зацепины…»

Наш пир окончился тем, что мы все купили себе места на кладбище отца Лашеза. Не правда ли, очень странно? Я приготовил вперёд себе место успокоения, будто знал, что приеду сюда умирать, и даже когда прошли установленные пятнадцать лет, то внёс снова сумму, чтобы удержать за собой право на купленное место. Но я тогда был молод и не понимал отрады, которая заключается в мысли, что бренные останки наши будут лежать подле праха близких нам людей. Покупали себе места другие, купил и я. Молодёжь, как я говорил, сочувствовала новаторам в устройстве кладбищ. Нас утешала мысль, что и после смерти мы будем пионерами новой мысли. Теперь я не то думаю. Не хочу лежать здесь! Подари, мой друг, моё право городу, а меня увези в Зацепино. Знаю, что смешно заботиться о своём теле, после того как замрёт в нём та жизненная струйка, которая создаёт из этого тела моё «я». Но потому ли, что, живши, стало быть носивши это тело, я успел настолько к нему привыкнуть и так полюбить, что не хочу, чтобы после меня оно было брошено – ведь привыкают люди к старым халатам и сапогам, – или, может быть, потому, что, живя в России, я снова почувствовал в себе ту родную струну, тот отклик русскому чувству, которые делали меня русским; но я желаю, чтобы над моей могилой шумела от ветра наша плакучая берёза севера; чтобы над ней раздавались звуки колоколов Зацепинской пустыни и чтобы прах мой, смешиваясь с прахом давно почивших наших предков, служил на удобрение родной, а не чужой земли. Поэтому ещё раз прошу тебя, друг, – сказал он, обратившись к племяннику, – если уж предопределено мне умереть здесь, то увези мой прах к себе, в Зацепино, и положи там подле костей моего отца, твоего деда, где, вероятно, захочет лежать и твой отец, мой сиятельный брат.

– Ну что, дядюшка, говорить о смерти? Бог даст, выздоровеете, и мы с вами успеем ещё полюбоваться на Париж с холма кладбища отца Лашеза! – отвечал Андрей Васильевич, стараясь в свою очередь разогнать печальное настроение духа своего дяди.

– Э, друг мой! Жизнь и смерть – дело условное. Обе они идут одна с другой под руку, и не узнаешь, где является одна и возникает другая. Всё родится, чтобы умереть, а умирает, чтобы дать расцвесть жизни. Пастух, закалывающий ягнёнка, чтобы не умереть с голоду, разумеется, не думает, что он совершает убийство, как не подумает о том медведь, когда ему достанется съесть пастуха. Одно, что неизменно, это время, а моё время уже прошло. Умру ли я здесь, окружённый чужими людьми, но с которыми тесно сближают меня мои воспоминания, или успею ещё раз взглянуть на моё Парашино с его панорамой на Пахру, заливными лугами, тенистыми рощами, вновь отстроенной изящной колокольней моего села и вновь возведённой фермой, – ничто не прибавится к массе прожитых мною впечатлений и ощущений. Я буду чувствовать только то, что я уже знаю, что уже испытал и чувствовал, с тою разницей, что в повторении не будет уже ощущения свежести, не будет волнения новизны. Какую бы красавицу я ни встретил, какую бы благосклонность от неё ни заслужил, я не буду уже чувствовать того невыразимого трепета, той радостной надежды, которыми сопровождалось моё первое свидание с маркизой Куаньи. Во мне уже не закипит так кровь, не прольётся то бешенство страсти, которое охватило меня, когда шаловливая Шуазель, кокетничая и играя со мной, увлекла меня в грот наяд в версальских садах и, принимая вдруг на себя роль наивной постницы, вздумала мне заявить, что она шутила. Точно так же не ударю я из шалости рупором по начиненной гранате; не вздрогну от восторга, взглянув в море на восход солнца; не замлею от страстных надежд, ожидая мою молодую, скромную супругу, обвенчанную со мной тайком от целого мира. Прошлому уже ничему не быть. Всё это прожито, прочувствовано, перенесено. В будущем только холод, один холод, – всё равно: жизни или могилы!

Андрей Дмитриевич задумался, но через минуту прибавил весело:

– А вот что, мой друг, хотел я тебе сказать. Отель этот, что нам приготовили, удобен и хорош, но не довольно изящно обставлен. Вещей замечательных и действительно изящных нет совсем, а, признаюсь, это мне вовсе не по сердцу. Съезди, пожалуйста, в Пале-Рояль. Там, говорят, теперь, под теми самыми комнатами, которые занимал когда-то Мазарини и где он в своих изнеженных кардинальских руках умел держать в страхе пол-Европы, – орлеанские прожектёры вздумали открыть базар редкостей. Страсть к наживе одолела всех, доказательство падения родовых начал. Принцы бросились в коммерцию, будто наши Толстопятовы и Белопузовы. Говорят, однако ж, что на этом базаре есть действительно редкие вещи. Несколько картин Леонардо да Винчи и Франческо; несколько работ Бенвенуто Челлини и антики; а главное, античная статуя Афродиты. Говорят, это та самая статуя богини Киприды, работы Фидия, в честь которой на островах Кипре и Самосе жители приносили в жертву девственность своих дочерей. Взгляни и узнай! Если это так, то заяви о моём желании купить её. Пускай принесут и покажут. Я заплачу, чего бы это ни стоило. Говорят, там продаётся также статуя Геркулеса Фарнезского. У меня есть она, но копия, римской работы, сделанная по заказу Нерона. А тут будто бы подлинный греческий оригинал. Ещё, говорят, есть спящий Амур, тоже превосходной античной работы, времён Праксителя. Если приобрести две-три такие вещи да повесить несколько порядочных картин, то, по крайней мере, моя комната примет вид того изящества, которым я любил всегда окружать себя. Не знаю, почему многие, особенно у нас в Белокаменной, вздумали прозвать меня развратником. Какой вздор! Развратником я никогда не был! А, признаюсь, всего более в жизни любил красоту. Красоту природы, зданий, искусства и, разумеется, красоту женщины. Пусть же если уж суждено мне умереть здесь, то я умру, созерцая совершенные формы античного искусства.

Умереть, однако ж, Андрею Дмитриевичу тогда было не суждено. Он поправился и представил племянника в свете: молодому королю, его тогда всесильной любовнице девице де Мальи, кардиналу, герцогам Орлеанским, Бофору и принцам Конде и де Конти. Графини Шуазель не было уже на свете, как не было на свете давно и герцогини Муши. Маркиза де Куаньи была аббатисою какого-то монастыря на юге Франции. Граф Мориц не оставил ещё своей мечты о Курляндии, хотя ему было уже за шестьдесят, и, покрытый ранами, полученными им сколько в сражениях, столько же и на дуэлях, представлял только одно воспоминание своего прежнего блеска. Он уехал в Саксонию с какими-то целями проведения своих видов. Ездил потом даже в Москву, был принят, но уехал ни с чем. Но это было уже после. Представителями общественной жизни были другие лица, другие деятели. Кардинал Флери, одряхлевший, нерешительный, опирался на молодого и способного статс-секретаря графа Шуазеля (впоследствии всемогущего министра и герцога), двоюродного брата покойной графини. С отцом его князь Андрей Дмитриевич был близко знаком; неоднократно оказывали они один другому различные взаимные одолжения и услуги, но теперь отец его был больной, расслабленный старик и жил в своём замке около Пуату. Впрочем, граф от имени своего отца заехал к Андрею Дмитриевичу ещё во время его болезни и заверил в своём расположении и готовности быть полезным как ему, так его племяннику, с которым тут же познакомился и взял с него слово приезжать к нему обедать по вторникам. Большим влиянием и общим расположением пользовался тогда известный любезник и сердцеед маршал Франции и первый петиметр века, товарищ детских игр Людовика XV герцог Ришелье. Этого Ришелье князь Андрей Дмитриевич знал ещё почти мальчиком, которого ему случалось не раз выручать из его маленьких бед, и потому теперь он встретил в нём полную готовность служить тем же в рассуждении его племянника. Ещё был один старик, отнёсшийся к Андрею Дмитриевичу вполне сочувственно. Это был один из бывших статс-секретарей, обиженный новым двором и даже высидевший сколько-то времени в Бастилии и поэтому бранивший всё и всех на свете, кроме хорошего обеда. Это был граф де Шароле. Он предсказывал падение французской монархии, объясняя правительственные ошибки тем, что дают слишком сильное преобладание капиталу над родом.

– Эти откупщики доходов, эти интенданты армии и поставщики двора – чистые кровопийцы, – говорил он. – Они наживаются за счёт народа и аристократии и потом над аристократами смеются, а народ жмут. Все эти банкиры из жидов, министры из челяди и генерал-провиантмейстеры из торгашей буквально разоряют Францию. Ну да что о том говорить!

Под влиянием такого рода бесед молодой князь Андрей Васильевич начал посещать коллегии, университет и слушать лекции учёных по истории, государственному праву, естественным наукам, математике и философии. Эти беседы не могли не оказывать на него громадного влияния, тем более что происходили между его дядей и людьми замечательно умными и высоко стоявшими в обществе.

Князь Кантемир Антиох Дмитриевич, бывший в то время нашим послом в Париже, человек весьма образованный, интеллектуально развитый и талантливый писатель, отнёсся также весьма сочувственно к приезду Андрея Дмитриевича. Узнав, что он приехал больной и лежит в постели, князь, не ожидая его выздоровления, сам заехал его навестить. Он привёз ему приглашение короля по выздоровлении явиться к нему в качестве кавалера ордена Святого Духа и дозволение представить племянника, которого, до исцеления дяди, взялся руководить в его занятиях. По выздоровлении своём Андрей Дмитриевич, разумеется, первым поехал к князю Кантемиру. Там собиралась не только французская знать, но, можно сказать, вся интеллигентная Франция. Там видел Андрей Васильевич знаменитого Монтескье, почтенного старца, «дух законов» которого впоследствии имел такое неотразимое влияние на Екатерину II; слушал последователей Боссюэ, между которыми особенным блеском выдавался тогда аббат Прево, и ознакомился с богословскими тонкостями проповедей Масильона. Но в то же время среди всего общества там уже вошла в плоть и кровь естественная философия глубокоталантливого женевца, как называли тогда знаменитого Жан-Жака Руссо, который, впрочем, сам был в то время в Голландии. Эта философия подготовила уже умы к тому общему отрицанию, поднятому энциклопедистами, которое в близком будущем отразилось столь печальными последствиями. Д’Аламбер, Пирон, Кребильон были постоянными посетителями в салоне русского посла. Здесь же, когда являлся в Париж из замка своей подруги и почитательницы госпожи дю Шастле, царил и Вольтер с его всеобъемлющим остроумием, едкой насмешкой над всем на свете и с тем талантом истинного художника, биющего своим чудным словом всё, что представляло узость воззрений, противоречило гуманности, являлось рутиной предрассудков, как замкнутость, обскурантизм и отсталость. Андрей Васильевич, отдавая справедливость всему, что было истинно хорошего, не мог не увлекаться этим фейерверком остроумия, весёлости, изящества, которое царствовало в этом обществе. В нём, незаметно для него самого, начал развиваться тот анализ, который не принимает на веру ничего, что признает доступным изучению. Вместе с способностью анализа понятий не могло не явиться в нём и уважение к личности, не могло не явиться сознание человеческого достоинства, которое не может не уважать человека уже потому, что он человек. А такой взгляд не мог не представляться явным противоречием тем остаткам феодализма, тем заскорузлым понятиям сословности, которые были тогда господствующими в общем строе жизни французской аристократии, составляя как бы неизменный кодекс её условного быта. Андрею Васильевичу прежде всего начали казаться странными многие из обычаев французской аристократии, обычаи мелкие, ничтожные по существу, но бросающиеся в глаза именно своею сословностью и пустым чванством. Например, ему казалось очень дико, что секретарь или камердинер, посланный куда-нибудь барином в карете, ни в каком случае не смел сесть на его место, а должен был сидеть на передней скамье. Он начал находить несоответственным и стеснительным, что светлые кафтаны во Франции воспрещено носить не только купцам, но даже судьям, адвокатам и нотариусам или, например, что герцогиня не позволит себе стать рядом с торговкой даже на гулянье, даже в церкви. Он начал находить странным и то, что его дядя, князь Андрей Дмитриевич, никогда не говорит с прислугой и ни за что не дозволит себе приказать, например, своему выездному лакею подать одеться или камердинера поставить служить за столом.

Отвергая эти мелочные, ничтожные обычаи, исходящие из условности быта, он начинал опять незаметно для самого себя усваивать ту силу отрицания, которая уничтожает, не создавая, отменяет, не заменяя, которая учит разгрому, но не содействует сооружению. Например, по развитому чувству гуманности он не мог не стать явным противником крепостного права. Он ясно сознавал и оценивал всю нелепость понятий, которые признают возможным оправдывать принадлежность человека человеку. Он говорил вместе с другими: рабство – это проклятие, оно недостойно человечества, недостойно христианства, – оно должно быть отменено. Но каким образом? Что сделать для того, чтобы оно действительно могло быть отменено, и чем заменить порядок, который вместе с рабством исторически образовался в общественной жизни всех государств? Об этих вопросах Андрей Васильевич никогда не думал, поэтому, разумеется, не мог бы на них отвечать. Оттого и выходило, что, отрицая рабство и требуя его уничтожения, Андрей Васильевич весьма бы затруднился, если бы он тогда же вынужден был отпустить своего Фёдора и Гвозделома, к которым он привык и заменить которых в Париже ему было бы некем.

Нельзя, однако ж, не сказать, что Андрей Васильевич вовсе не думал останавливаться только на отрицании, особенно в применении мысли к социальным вопросам устройства человеческих обществ. Ему хотелось бы раскрыть, выяснить сущность такого отрицания и прийти к выводам положительного знания. Он понимал, что общество в том виде, в каком оно было тогда во Франции, оставаться не может; но в чём оно должно было измениться и каким путём прийти к этому изменению, он решительно не мог себе даже представить. Он инстинктивно чувствовал, что учению энциклопедистов чего-то недостаёт, видел, что это замечают сами энциклопедисты. Вольтер, этот, можно сказать, предводитель отрицания, бросился изучать Ньютона, как представителя науки точного знания. Ясно, что если бы не было такого рода точной науки, то не было бы и научного знания, не было бы вовсе науки. Но где же указания этой точной науки, этого положительного анализа в применении к вопросам действительности? В чём можно открыть истину взаимных отношений человечества в его общественном быту? Ответа на эти вопросы он не находил. Да и мог ли он найти их тогда, когда о вопросах социального характера никто ещё и не думал, когда единственный гуманист того времени, женевец Жан-Жак Руссо, вызывал против себя общее преследование. Но ни изучение положительных знаний, ни занятия философией и рассуждения об экономическом устройстве общества не отвлекли Андрея Васильевича от светской жизни и общественных удовольствий парижского большого света. В его характере, образовавшемся самостоятельно в детстве, среди свободы костромских лесов, было то упорство, которое с постоянством истинной твёрдости преследует раз усвоенную мысль. Он не забывал цели, для которой приехал в Париж: сделать себя способным к поднятию рода князей Зацепиных в политическом отношении. Для этого, понятно, ему нельзя было оставлять общества. Изучение и усовершенствование своего внутреннего «я» должны были идти рука об руку с приобретением тех внешних условий изящества, которые усвоить можно только среди светской жизни. Дядя в этом отношении был ему пример и опора, и он более и более с ним сближался.

После представления королю они оба были засыпаны приглашениями. Андрей Дмитриевич являлся везде с удовольствием и апломбом. Он принимался везде как представитель прекрасного прошлого и своею любезностью, умом и готовностью быть приятным решительно привлекал к себе всё общество. Князь Андрей Васильевич, молодой, ловкий, отважный и сдержанный, под его руководством также не мог не иметь блестящего успеха, что очень радовало дядю. Он жил в нём, проходил с ним воспоминания прошлого. В ответ на все приглашения и праздники, которые давались в честь его, Андрей Дмитриевич решил и сам дать праздник. Этот праздник, по примеру прошлых времён правления принца-регента, отличавшего свои ужины нередко затейливыми названиями, он назвал праздником парижских роз. Это был праздник столь роскошный и изящный, что о нём целую неделю говорил весь Париж. Праздник этот удостоил посетить сам христианнейший король Людовик XV и протанцевал менуэт и две кадрили. Царицей роз на празднике была избрана формально объявленная фаворитка короля девица де Мальи. Роскошь расположения, изящество убранства, богатство и радушие угощения, любезность хозяев и непринуждённый тон, который они умели сообщить празднику при неисчерпаемом разнообразии удовольствий, произвели на всех чрезвычайно приятное впечатление. Все заметили, что Андрей Дмитриевич, живя в России, не потерял своего искусства принимать и угощать.

К сожалению, увеселения двора скоро на некоторое время должны были смолкнуть. Король был огорчён почти внезапной смертью де Мальи. Некоторое время он был неутешен, тем более что, молодая, прекрасная, она обладала всеми признаками совершенного здоровья. Смерть пришла к ней нежданно, среди полного торжества и вихря удовольствий, вызванных беспредельной к ней преданностью короля. Говорили, будто она была отравлена. Но как бы там ни было, общество потеряло в ней заступницу и покровительницу всего, что клонилось к добру, пользе, что приносило благодеяние. Она не вмешивалась в политику и не делала из любви короля ступени для своего возвышения. Она жила и умерла скромной женщиной, которая скорее тяготилась своим официальным положением, чем гордилась им, и сносила его только по действительно сердечному расположению своему к молодому и блестящему королю, который её беззаветно любил.

Первое время, мы сказали, король был неутешен. Он перестал принимать доклады, прекратил все увеселения. Но мало-помалу лёгкость характера короля, отсутствие глубины чувства и непривычка к уединению и самосозерцанию заставили его исподволь обращаться к прежним привычкам, и двор опять повеселел. Предметом новых исканий своих король избрал родную сестру умершей фаворитки, столь известную потом под именем герцогини Шатору. Само собою разумеется, что эти искания в то время, когда король олицетворялся в понятии французской аристократии солнцем, освещающим мир, безуспешными быть не могли. Но преемница прежней фаворитки лучше своей сестры понимала характер Людовика XV. Она видела, что противодействие распаляет его страсть, но что самолюбие его в свою очередь не прощает отказа. Поэтому она повела свою игру с ним весьма ловко. Не отклоняя его исканий и отдаваясь, казалось, вся на его произвол, она, то опираясь на несоответственность занять место родной сестры, то поддаваясь припадкам той робости, которую невольно ощущает скромность, постоянно отдавалась его великодушию и прикрывалась им. Этим она заставляла короля самого отказываться от того, чего он так страстно добивался, и страдал от собственного своего великодушия. Такого рода манёвром, высказывая за его великодушие беззаветную благодарность, она довела страсть короля до исступления. Он всё забыл, думая только о том, чтобы быть подле неё, слушать её слова ласки и преданности и её мольбу о великодушной охране её от самого себя.

Была назначена большая охота в Сен-Жермене. Андрей Дмитриевич и его племянник были в числе приглашённых. Андрей Дмитриевич захотел явиться на королевскую охоту во всём блеске. Он вздумал соединить французское изящество и вкус с восточной роскошью и не жалел ничего для осуществления своего желания. И точно, он вновь заставил весь Париж говорить о себе и о своём племяннике; заставил говорить о своих егерях, доезжачих, экипажах, лошадях, собаках, попонах, коврах и ещё бог знает о чём; заставил сравнивать свою роскошь даже с королевской, и сравнение это, не по количеству, а по качеству, было не в пользу короля. Лошадей он выписал из Англии от своего приятеля, лорда Дерби, завод которого в то время не имел соперников; экипажи были заказаны в Вене, великолепной постройки, с гербами князей Зацепиных, осыпанных драгоценными сибирскими камнями и вензелями из бриллиантов. Собаки были датские, превосходных пород. Егеря и прислуга были одеты в зелёный бархат, шитый серебром. Ковры, попоны, сбруя – всё это было превосходное, из персидских и индийских материй, осыпанное драгоценными камнями, украшенное золотом и серебром, из которого были сделаны даже подковы. Сам князь Андрей Дмитриевич и по его инициативе его племянник вместо охотничьего костюма решили явиться в русских мундирах. Дядя надел богатый вице-адмиральский, шитый золотом мундир, с бриллиантовыми украшениями орденов Андрея Первозванного и Святого Духа и с осыпанными бриллиантами портретами двух императриц. Племянник надел камергерский мундир, также богато вышитый, украшенный драгоценными камнями и обшитый тончайшими брабантскими кружевами. Звание камергера Анна Леопольдовна дала Андрею Васильевичу при его отъезде. Вообще, вся роскошь и блеск, которыми окружили себя князья Зацепины, не могли не произвести эффекта даже при великолепном французском дворе.

По желанию короля им, как приезжим знатным иностранцам, отвели первое место на охоте, подле царицы праздника, бывшей девицы де Мальи, обращённой уже королевским повелением в маркизу де Шатору. В этот день, после всех колебаний и откладываний, маркиза наконец согласилась назначить королю час, когда она должна будет совершенно отдаться ему. Король млел от ожидания.

Охота началась, гнали оленя. Молодой князь Зацепин на своём английском скакуне почти не отставал от него, подгоняя оленя хлопаньем бича и ставя его прямо против короля. Но король был занят не оленем. Он подошёл к маркизе и, не зная, как спросить о её решении, подал ей свой брегет и просил её поставить стрелку на тот час, который будет счастливейшим в его жизни и на котором стрелка должна будет остановиться навсегда, чтобы напоминать ему о его счастии.

Маркиза вздрогнула, покраснела, но взяла брегет и робкой, слегка дрожащей рукой поставила стрелку на половине второго.

Король просиял.

Князь Андрей Дмитриевич, видя, что король не обращает внимания на охоту и что поставленный так искусно его племянником против него олень прорвёт круг и уйдёт, к стыду охотников, приказал спустить навстречу оленю своих собак. Собаки, увидя оленя, понеслись и залились. Они бежали по-зрячему… Олень, завидя собак, повернулся назад, прямо на Андрея Васильевича, и был им сбит ударом бича. Собаки не успели ещё наскочить на него, как лихой наездник, ловкий Андрей Васильевич, успел соскочить с своей лошади на всём скаку и проколол оленя насквозь своей шпагой. Убитый олень был мгновенно уложен к ногам короля и прекрасной маркизы в ту минуту, как последняя возвращала королю его брегет.

– Ваше слово сопровождается триумфом победы! – сказал король маркизе, подавая руку князю Андрею Дмитриевичу и приветствуя ласковым наклонением головы Андрея Васильевича.

В этот день успех князей Зацепиных был полный. Никому не досталось столько дичи, сколько им; никому не удалось показать ни такой роскоши, ни такой удали, как им же. Князь Андрей Дмитриевич, выставляя здесь ловкость и отвагу своего племянника, решительно первенствовал своим изяществом, грациозностью, находчивостью и богатством. Первые красавицы двора умильно посматривали на него, несмотря на его за пятьдесят. Многие подносили букеты. Царица праздника маркиза Шатору признала его победителем. Король подарил ему свой портрет. Племянник его положительно всеми был признан одним из самых ловких и блестящих молодых кавалеров и решительно первым, по своей отваге и искусству, охотником. Андрей Дмитриевич торжествовал. Но это была последняя песнь лебедя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю