Текст книги "Сказание о Майке Парусе"
Автор книги: Петр Дедов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
И тогда ухнула в тайге какая-то птица, тяжко вздохнул, оседая под ногами, сугроб, кто-то завозился и пискнул в кустах. Маркел съежился, попятился к двери. А это всего лишь оживала мертвая до такой поры природа. Что-то сломалось в ледяном безмолвии зимы в этот глухой полночный час, но самой жизни пока не видно и не слышно, она еще вся внутри, как бы в темной утробе...
Холодной моросью, как резиновой маской, стянуло лицо, Маркел провел по нему рукой, и рука стала неприятно мокрой. А чернота давила невыносимо.
Он на ощупь прошел за угол избушки, здесь было единственное пятно света из крохотного оконца, оно лежало на толстых комлях двух сросшихся берез, обрезало их, превратив в желтые пни. Пни эти были корявые и потрескавшиеся, в уродливых наростах и черных дырах, – видать, не одну вёсну добывали здесь охотники березовый сок.
И Маркел снова ощутил чей-то затаенный взгляд, а оглянувшись, понял: Маряна! В мягкой бархатной черноте невысказанными словами звенело синее сияние ее огромных, как небо, глаз. И стало мучительно сладко, он прижался щекою к корявому стволу березы и словно услышал, как бунтуют под израненной корою хмельные соки, качаемые мощными насосами из земных глубин...
– Жизнь и смерть... Свет и тьма... вечность и мгновение... – шептал Маркел, как в горячечном бреду. – Смерть, воплощенная в мощи Вселенной, вихрем кружит по земле... С Жизнью, израненной, слабой и бренной, вечно в жестокой борьбе...
ГЛАВА VII
Расстрел
Лунной, широкой весенней ночью из темной согры на светлую поляну вышла волчица. Распяливая ноздри, она жадно потянула воздух: пресно пахло снегом, горечью мерзлой осиновой коры, хвойным вязким смольем. Никаких живых запахов...
Волчица поскребла передними лапами жесткий слюдяной наст, лениво потянулась. При этом темная шерсть на ее загривке не залоснилась, не заискрилась под луной, как бывало прежде: волчица была старая, сивая шерсть на ней скаталась клочьями, опаршивела и не могла прикрыть выпирающие ребра. И, словно стыдясь своей безобразности, она потрусила в густую тень чернолесья.
Но и здесь до тошноты, до спазмы в желудке пахло все тем же – голодом. Она с неделю ничего не ела и теперь совсем отупела: уже ничего не искала, а просто трусила по лесу, низко опустив огромную лобастую голову.
Так она бежала долго, не принюхиваясь и не глядя по сторонам, не понимая, куда и зачем спешит, когда в темной пади, под самым ее носом вдруг с грохотом взорвался черный куст тальника, – из-под него, гремя крыльями, рванулись вверх тетерева, целая стая. Волчица отпрянула, хрипло взлаяв, но тут же кинулась вослед птицам, которые замелькали меж голых деревьев и мгновенно исчезли...
Она вернулась к тому месту, под куст, где в снегу осыпались еще свежие лунки, хранившие тепло и дурманящий запах мяса. И, обезумевшая от этого запаха, волчица задрала к луне голову и завыла хрипло, утробно, в безысходном смертном отчаянии...
* * *
Маркел Рухтин услышал одинокий и близкий вой волчицы, когда подходил к заимке деда Василька. Он сорвал с плеча ружье, торопливо перезарядил его патроном с пулей жакан. И только потом удивился: откуда здесь быть зверю? Обычно волки тайгу не любят – водятся в степи или у самой лесной кромки. Да и зверь-то, видать, одинокий, а сейчас у них начался гон, и держатся они большими стаями. Странно.
Скорее всего, где-то устроили облаву, истребили стаю, а этот уцелел и с испугу забрался в самую таежную глухомань.
А вой не смолкал, дребезжащий, прерывистый, как скрип надломленной сушины. Казалось, зверь старается из последних сил и вот-вот сорвется, испустит дух. «Не иначе – совсем старый зверюга, – догадался Маркел, – стая его прогнала, и он пришел сюда подыхать...»
Дед Василек встретил Маркела встревоженно: что случилось? Почему среди ночи?
– Так Иван Савватеевич посоветовал, – отозвался Маркел, устало валясь на лавку. – Ночью, говорит, наст морозом схватывает, меньше проваливаться будешь. И правда: шел, как по горнице, да и луна – хвоинку на снегу видно... Волк вот только перед самым домом твоим напугал.
– Я тожеть вечор его слышал: воет, ажно душу выворачивает. Не к добру примета...
– Что-то ты суеверным стал, дед, – засмеялся Маркел. – Не замечал раньше за тобой такого.
– Дак оно... в народе-то здря не скажут... А ты не скалься, говори, што случилось.
– А то, что и должно было случиться, – уже серьезно ответил Маркел. – Веселые времена наступают, только жить да радоваться...
И он рассказал старику, что позавчера в Косманку пробрался свой человек из уездного города Каинска и принес худые вести. Будто прознали колчаковские власти про Косманку, где скапливаются партизаны, и решили задушить отряд в самом его зародыше. Спешно снаряжают в тайгу карателей, чтобы успеть управиться, пока не развезло дороги, – тогда партизан никак не достать.
Чубыкин принял срочные меры: цепочкой расставил своих людей на пути продвижения карателей. Послал авангард из десяти мужиков на Пестровскую заимку, что по дороге к Косманке, а его, Маркела, отправил сюда, чтобы тоже наблюдал за дорогой и мог первым известить о приближении неприятеля. Такие вот дела...
– Начинается, елки-моталки, – крякнул дед Василек. – Теперяча добра не жди... Ишшо ко мне заявится...
– Так не минуют, наверное. Дорога на Косманку одна – по Тартасу, могут и твою хибару заметить на берегу... А ты что, боишься?
– Мне пугаться нечего, худого, поди, ничего не сделают... Да и отжил я уже свое, если што...
– А кто же лес охранять будет? – пытливо прищурился Маркел.
– Найдутся охранители... Сам же когда-то баял – народная власть придет, дак народ сам у себя красть не станет. Это круглому дураку надо быть – в собственный карман руку запускать...
– О-го! – восхитился Маркел. – Да ты, дед, никак, большевиком стал? Прямо по Ленину шпаришь!
– И Ленин так сказывал?
– Ну... это... маленько поглубже и пошире, а суть та же.
– Поумнее, так и говори. Я-то вот Ленина не читал, какие он планы на новую жизню строит. А шибко охота бы узнать!.. Зато колчаков раскусил, всю их подноготную. Недавно наведывался в Минино, к старухе, дак посмотрел, што там творится... Кулаки да богатые мужички головы подняли – куда там, повыше чем при царе. И не таятся: наша теперяча власть, бают, царь-то, мол, дурак был, – так разбаловал народишко, ажно до революции дело дошло. А што вытворяют, ироды! Кто чуток супротив властей слово сказал – порют розгами белые милиционеры. За недоимки тожеть порку ввели. И позабыли уже, што палка-то о двух концах, – помнишь, ты мне об етом толковал?.. Когда ето было видано в Сибири, штобы розгами, а? На глазах у баб, у детишек, у суседей?! – дед Василек обхватил большими корявыми руками лысеющую голову, уперся локтями в стол. Снова заговорил тихо, сдавленным голосом: – Старуха моя у кулака Кожевникова два пуда жита до новины занимала. А он, Кожевников-то, видно, припомнил старую обиду – накрывал я его разок с ворованным лесом, – и решил над старухой покуражиться: пристал, как с ножом к горлу, – вынь да положь средь зимы должок! И што ты думаешь? Нажаловался властям, и решили старуху пороть принародно... Хорошо, я вовремя подоспел. Продал последнее, какое было, барахлишко да с горем пополам рассчитался... Вот и кумекаю теперь сижу: придется, видно, оставить лес – пропади он пропадом... Сколь ни хлопотал – никто и ломаного гроша платить мне за работу не желает. Надо подаваться в деревню, а то загинет совсем старуха. Не хочу грех на душу брать...
Долго сидели молча. Маркел не знал, как успокоить старика. Заметил: сильно сдал после последней их встречи дед Василек – постарел, осунулся, куда подевались прежняя прыткость и веселость. А чем поможешь? Только и напомнил не к месту, словно бы упрекнул:
– Видишь, дед, – жизнь по-своему рассудила. Не забыл наши давнишние споры? Прав-то оказался я, а не ты. У муравьев призывал уму-разуму учиться. Не-ет, если ты человек – от борьбы ни в какой глухомани не укроешься. А жизнь – она и есть вечная борьба...
Пошвыркали пустого чаю, стали укладываться спать. Долго лежали, затаив дыхание.
Уже луна поднялась высоко и выстелила на полу серебристые коврики. Дед Василек закашлял, спросил сиплым голосом:
– Не спишь, парень?
– Что-то и усталость не берет, – отозвался Маркел.
– А я вот случай один припомнил. Пустяшный, а никак из головы не идет. По осени ишшо ездил в Каинск – хотел начальство какое ни на есть разыскать, штобы, значит, деньги-то мне, какие честным трудом заробил, выдали. Ну, сунулся в одно присутствие – к прокурору, што ли, а там этот... швицар... Морда – с похмелья не уделаешь, усищи – по аршину. Кэ-эк гаркнет на меня: куда, мол, в грязных сапожищах прешь! Я пробкой вылетел, у забора полыни наломал, да рази ей вычистишь? Только озеленил их, сапоги– то. А тут, на углу, татарин сидит – щетки у него и все прочее. Я бочком к нему: дозволь, мил человек, обувку почистить? А он схватил меня за ногу и давай сразу двумя щетками сапог мой шваркать. Я со стыдобы готов скрозь землю провалиться: виданное ли дело – человек у ног моих ползает, вроде раба какого... И, видать, хворый он совсем, татарин-то. Трясучка его бьет, голова, как у петуха, дергается. А возле – целая куча всякой обувки навалена. Давай, говорю, всю остатнюю обувь помогу тебе вычистить. Он башкой закрутил: не можно, не можно, господин. Моя – работай, твоя – гроши плати... Ну, отдал я ему какие были деньги, а совесть до сих пор грызет...
– Это не так страшно, дед. Какое же тут рабство? – усмехнулся Маркел. – Просто в новинку тебе, а человек действительно на пропитание зарабатывает.
– А ежели я ради потехи сапогом-то в коровий шевяк ступил бы? Он ить все одно обязан чистить... за деньги?
Спорить с дедом Васильком бесполезно, И раньше примечал Маркел за ним такие странности.
И он спросил, чтобы перевести разговор на другое:
– На самом деле хочешь уходить из лесу к своей старухе? А жалко. Чубыкин узнает – огорчится. Сейчас ты здесь партизанам позарез нужен. Твоя изба – как первый сторожевой пикет по дороге на Косманку.
Старик ничего не ответил. Притворился, что спит.
Полная луна низко опустилась над лесом, стала большой и красной. И теперь уже на стене развесила не серебристые, а розовые коврики...
* * *
Каратели пожаловали через трое суток, в такую же лунную ночь. Серый во дворе зашелся в истошном лае, бешено рвался с цепи. Дед Василек вскочил с нар, бросился к окну:
– Они!..
У Маркела тоже сон, как рукой, сняло, он следом за стариком прильнул лицом к холодному стеклу. Никого не было видно в голубом лунном сиянии.
– Может, тот самый волк подобрался? – высказал он робкую догадку.
– Не-е. Зверя Серый не так облаивает. Это чужие люди. Много... Беги в лес, успеешь. Они еще далеко.
– Не могу! – Маркел заметался в потемках, отыскивая шубу, валенки. – Нельзя мне уходить с пустыми руками... Надо узнать, что за люди, сколько их, куда идут... Чем вооружены, когда тронутся отсюда... Надо узнать!.. Спрячь меня где-нибудь!
– Беги в баню. Ночью, поди, париться никто из их не пожелает... А я опосля подойду... Ружье не забудь...
Маркел выскочил на улицу, метнулся через двор к низкой, утонувшей в сугробах, баньке. Плотно прихлопнул дверь, накинул крючок. В бане пахло каленым кирпичом, пожухлыми березовыми листьями. Сквозь крохотное оконце, затянутое бычьим пузырем, просачивался мутный мертвенный свет. И все, к чему ни прикоснись, здесь казалось липким, обросшим паутиной. Даже тишина была какой-то вязкой, черной, словно в закрытой наглухо бочке с дегтем.
Стало трудно дышать, Маркел не выдержал, приоткрыл дверь. Все так же лаял с подвывом и гремел цепью Серый. Потом сквозь лай послышались за оградой голоса, ядреный хруст снежного наста под сапогами. Скрипнули ворота, кто-то громко затарабанил в окно, крикнул хриплым простуженным голосом:
– Отчиняй! Подох там, што ли?!
Маркелу не видно было, что происходило во дворе. Он мог только догадываться. Услышал, как на скрипучее крыльцо вышел дед Василек, спросил нарочито равнодушным, сонным голосом:
– Ковой-то бог принес?
– Того, кого ты не ждешь! – ответил все тот же хриплый и резкий голос. – Уйми кобеля, а то стрельну!
По крыльцу тяжело затопали кованые сапоги, что-то металлически лязгнуло, и все стихло. И тишина эта для Маркела продолжалась целую вечность. Он было решился уже пробраться к окну, заглянуть, что там делается в избе, но в это время бухнула дверь, кто-то вышел во двор.
– Ночка-то, господи! – послышался простуженный голос. – А лунища-то, лунища! У нашего поэта Пушкина, пан Вернер, стихи есть... – и хрипло прочитал, словно пролаял:
...Луна, как лебедь величавый,
Плывет в сребристых облаках...
– О, Пушкин! – по-бабьи пискляво воскликнул второй. – Знаю, знаю! Большой друг был нашему Адаму Мицкевичу, учился у него...
– Да нет, не учился – путаете вы...
– Учился, учился! – упрямо пропищал пан Вернер.
Они ушли в избу, и снова мучительно потянулось время... А надо спешить, бежать скорее, предупредить товарищей. Но как бежать, ничего не узнав о карателях?..
Наконец, тихо скрипнуло крылечко, с него спустился человек, направился прямо к бане. Маркел схватил ружье, взвел курок. Но по мелким легким шагам узнал деда Василька, высунулся в дверь.
– Теперь беги, – старик перевел дух. – Оне дрыхнуть будут долго, – от самого Шипицина дули пешкодралом... Коней тамока оставили – дорога спортилась... Пешком-то ишшо так-сяк, а коням – по брюхо...
– Ты дело говори! – сердито зашипел Маркел.
– А дело – табак... Девятнадцать человек, у всех винтовки со штыками... За старшого у их – поручик Храпов... Пятеро – не нашенские. Видать, большие начальники: панами друг друга кличут... Матерятся – пся кривь... Какие-то лиго... лигонеры...
– Поляки. Польские легионеры, – поправил Маркел. – Водку пили?
– Шпирт. Но маленько... Храпов, начальник-то ихий, – больно строгий, у-у! Прямо на крысу похожий, дьявол хрипатый... Выступают утром, меня берут проводником... Сказал, што хворый, – Храпов пригрозил наганом... Придется иттить... Ты давеча сказывал, – куда Чубыкин десять сторожевых мужиков направил?
– На Пестровскую заимку.
– Знаю. Чеши туда во все лопатки, пущай Чубыкин подбросит на эту заимку побольше мужиков с добрым оружием... Сделает засаду... А я прямо по зимнику колчаков подведу...
Маркел близко заглянул старику в лицо:
– Сам-то ты как же?
– Как-нибудь, – неуверенно отозвался дед Василек. – Выстрелы начнутся – пряну в кусты...
* * *
Маркел бежал по чуть приметному зимнику, извилисто петлявшему руслом Тартаса. Жесткий снег по-поросячьи визжал под сапогами, – казалось, слышно было на десяток верст. Луна скрылась за черной зубчатой стеною тайги, стало темно.
Дорога пошла на угор, поднялась на берег. В этом месте река делала большую излуку, и путь спрямили берегом. Слева смутно замерцала большая голая поляна, которую Тартас обвивал с трех сторон. Она называлась Ермаковым полем.
Из поколения в поколение передавалась легенда о том, что после гибели Ермака на Иртыше остатки его дружины бежали на ладьях вниз по реке, достигли устья Оми, а потом заплыли в Тартас и двинулись вверх, надеясь укрыться в тайге. Но татары гнались по берегу на конях, засыпали стрелами и как раз в этом месте, у крутой излучины, опередив медленно двигавшиеся против течения ладьи, сделали затор из поваленных деревьев. Казаки вынуждены были принять неравный бой – один дрался с дюжиной, – и почти все полегли под кривыми татарскими саблями. А тех, кто остался в живых, враги раздели донага и привязали к деревьям. И за одну ночь страшный таежный гнус высосал из них всю до капли кровь...
С тех пор поле на речной излуке, где была битва, стало называться Ермаковым. Старики рассказывают, что когда-то находили здесь помятые русские шеломы, изломанные татарские сабли, а то и человеческие скелеты, привязанные к древним кедрам...
Миновав Ермаково поле, Маркел углубился в темную чащу леса. Здесь было как в пустой просторной избе: шаги отдавались гулким эхом.
В призрачном мраке что-то зашевелилось впереди, там вроде бы хрустнула валежина. Маркел остановился, перевел дух. Пожалел, что дед Василек рассоветовал ему взять с собою ружье: в спешной дороге, мол, и иголка тяжела. Еще постоял, прислушался, принюхался. Тихо, но как будто махорочным дымком нанесло...
А-а, только стань думать, – начнет всякое мерещиться... И он двинулся вперед. В узком коридоре, где тропу с обеих сторон обступили сосны, кто-то прыгнул на него сзади. Маркел и крикнуть не успел, как был сбит и прижат к земле тяжелой тушей. «Медведь!» – мелькнуло в голове, но рычащая туша стала выворачивать ему назад руки. Человек...
В одно мгновение руки были скручены за спиной, туша поднялась над Маркелом – огромная, черная – и... захохотала. По-лешачьи раскатисто, на весь лес. У Маркела рот был забит жестким снегом – никак не мог его вытолкнуть или проглотить. Он забился на месте, пытаясь подняться. А туша продолжала хохотать, извергая какие-то горловые, утробные звуки, похожие на недавно слышанный Маркелом волчий вой. Да не оборотень ли это? Не волк ли тот самый, прикинувшийся человеком?..
Но нет, это был все-таки человек. Он помог Маркелу подняться на ноги, чиркнул серянкой перед его лицом.
– Спужался? – спросил участливо, даже ласково, как взрослые спрашивают детей. – Тада звиняй за беспокойство... А я далеко-онько тебя приметил, когда ишшо луна была, а ты по реке топал... Дай, думаю, спрячусь сбочь тропы да подожду трошки – што за человек такой антиресный? Уж больно ты издалека на деда Василька походишь! И походка такая же прыткая. Ан нет, ошибся...
Маркел, наконец, выплюнул снег, обрел дар речи.
– Кто вы такой? – спросил сдавленным голосом.
– А ты и не признал? – искренне удивился тот. – Стыдно старых-то друзей забывать. Старый-то друг – он ить лучше новых двух... А Микиту Сопотова не припомнишь ли? Как вы с дедом Васильком в прошлом годе на ямах меня подстерегли, ружье отняли, да ишшо собакой стали травить? Неужто позабыл? А я дак тебя сразу признал – и серянку жечь не надо было...
Как позабыть? Перед Маркелом на миг встало то погожее осеннее утро: как задремал он у костра, измученный бессонной ночью, а из леса неслышно вышел этот огромный волосатый мужик – неуловимый браконьер Микешка Сопотов, которого дед Василек выслеживал много лет и не мог поймать. А тут пришел сам, и как он паясничал перед стариком, уверенный в своей безнаказанности, а когда отобрали ружье, готов был встать на колени... И как, уходя, в бессильной злобе схватил огромную коряжину, прошипел: «Встретимся ишшо на узкой дорожке...»
Вот и встретились... Микешка ликовал, – это чувствовалось в его голосе, и снова принялся паясничать, – такая зловредная натура: мой верх! Почему бы на досуге и не поиздеваться? Когда Маркел попросил развязать руки, он засуетился вокруг:
– Сичас, сичас! Устали рученьки, затекли белые, – а сам с такой силой затянул узел, что, кажется, хрустнули в запястье кости... – Потерпим маненечко, скоро и шейку завяжем таким же узелком, да на сосенку, да на стройную, – нараспев говорил Микешка ласковым баюкающим голосом...
И Маркел терпел. Понял, что просить пощады у этого зверя бесполезно. Но как предупредить мужиков на Пестровской заимке? Ведь утром дед Василек поведет туда карателей... Эта мысль обожгла, заслонила все личное и больше не отпускала ни на секунду.
– Что ты со мной хочешь делать? – спросил он. – Ты ответишь за это... перед судом...
– Отвечу, отвечу, – угодливо заворковал Микешка, – как же не ответить за такое беззаконие? Судить меня будут, в каталажке сгноят. Да! Рази тебе не жалко меня? Хороший я человек, ласковый... А ты знаешь, почему я оказался тут, на этой тропочке? Не знаешь... А прослышал я, милый вьюнош, што к деду Васильку твоему колчаки пришли. Партизанов ишшут. Ага... Я все знаю, не гляди, што с ведмедями живу... Вот и навострил, значит, лыжи – доложить колчакам, где эти партизаны хоронятся. А за одним – и про деда Василька скажу, што это за птица такая. А то ить омманет он солдатушек, ежели в проводники его возьмут. Как пить дать, омманет! Сам с партизанами якшается... Вот так-то, вьюнош. Теперь-то мне веселее будет – вдвоем пойдем. Уж ты-то, знаю, лучше меня про партизанов солдатикам расскажешь. Сам, небось, в начальниках у них ходишь... Пойдем-ка теперяча, – он толкнул Маркела в спину.
«Что делать? – тупо билось в голове. – Что делать? Что делать?» – при каждом шаге скрипел под ногами снег. Нет выхода...
Маркел резко повернулся к Микешке, крикнул:
– Не пойду!
– Не пойдешь? – удивился тот.
– Нет. Хоть убей на месте...
– Можно и убить, – раздумчиво произнес Микешка, – да только это не на пользу мне. Вот ежели живого приведу... Пойдем!
Сильный толчок в плечо сбил Маркела.
– Вставай!
Маркел молчал. Микешка начал избивать и топтать его ногами.
Маркел хватал ртом снег, чтобы не кричать. Давился, задыхался от боли. Микешка в бешенстве схватил его за ноги, поволок. Сначала бегом, потом шагом, наконец, грохнулся рядом. Шапкой вытер лицо, одышливо прохрипел:
– Тяжело... Вот саночки бы... Привязать бы к саночкам-то... – и добавил просительно: – А то, может, пойдем? Тяжело мне... Все одно ведь не отпушшу...
Маркел молчал. Микешка подумал, сказал спокойно:
– А вот што мы с тобою изладим. Разведем сичас костерок, согреем чайку... Баско? А утречком колчаки к партизанам пойдут – все одно этой дорожки не минуют. Вот и встренем солдатиков хлебом-солью...
Он подволок Маркела к большой сосне, привязал сзади веревкой к стволу.
– Так-то покойнее будет нам обоим.
Потом вытащил из-за пояса топор, стал рубить сухостойные деревья, каким-то чудом, по звуку от удара обухом отыскивая их в потемках. Вскоре запылал веселый костер, сложенный мастерской рукой бывалого таежника.
Вынув из заплечного мешка черный от копоти котелок, Микешка нагреб в него снегу, повесил над огнем.
– Порядочек! – крякнул, видимо, довольный своей работой. – Теперь мы будем, как у бога за пазухой... Тебе не холодно, вьюнош? Мотри, парень, до утра совсем-то не замерзай – огорчишь меня... На-ко вот хлебца пожуй – потрудились мыс тобой седня, устали, как черти... Да прям с полу зубами и бери – чо уж тут мудреного?.. Сичас я тебе лапнику под зад наломаю, а то околеешь...
Попив чаю, Микешка и вовсе настроился на благодушный лад. Ворковал без умолку, и Маркел удивился, как это можно, имея такой грубый, животный какой-то голос, изменять его до ласковых, вкрадчиво нежных ноток. Он даже подумал, что в этом человеке, может быть, сохранилась хоть капля порядочности и доброты. И, поборов себя, пошел на унижение, попросил:
– Отпустил бы ты меня, дядя... Какой я партизан? С лесорубами работаю, в деревню к матери бегал...
– К матери? Эхе! – еще больше оживился Микешка. – Матушка-то твоя ажно в Шипицине, а бегишь ты от деда Василька – партизан упредить... Я ить тебя наскрозь вижу, вьюнош.
– Ну, а партизаны что тебе плохого сделали? Они же против богачей, за трудовой народ поднялись. За Советскую власть... А ты что, разве богач?
– Я-то? Может, и не совсем еще богач, но и не трудовой народ. Нет! А богачом я буду – помяни мое слово. Все-е вы будете у ног моих ползать. Я вам покажу Кузькину мать! А то ишь чо надумали: под одну гребенку всех причесать. А может, я желаю лучше других жить, и силу для этого имею, и смекалку, а меня все равно в одну упряжку со всеми? Этого добивается твоя Советская власть? А я ведь, почитай, десять лет из тайги не вылажу, по крупинкам капитал-то свой коплю. Оне мне потом и кровью достаются, эти крупинки. Да! Дед Василек твой попрекает: мол, совести нет – соболя, горностая и другого редкого зверя бью. А ты попробуй выследи его, того же соболя! Погоняйся-ка за ним, поползай месяц на брюхе, да в лютую пургу, да без крова?.. И такой случай был: запалил тайгу, штобы зверя выгнать, да и сам чуть заживо не сгорел... Вот он как, капитал-то, мне достается! Дак што же, по-твоему, я должен бухнуть его в общий котел: нате, голодранцы, ублажайтесь, лодыри, а то ить вы не токмо зверя промыслить, но и до ветру нос ленитесь высунуть...
– Да, тебе доказывать бесполезно, – вслух подумал Маркел, – хоть кол на голове теши...
– Потому и бесполезно, што нечем крыть, – голосом победителя отозвался Микешка.
Выговорившись, он как-то сразу обмяк, ссутулился над костром, заклевал носом в чуткой дремоте. При малейшем шорохе он вскидывался, подозрительно косился на Маркела.
А у Маркела задеревенели туго стянутые веревкой кисти рук, саднило избитое тело, но все заглушала ноющая боль в правом колене: не вывих ли? Он сидел, привалившись спиной к сосне, безучастный ко всему, потерявший надежду на освобождение.
Толстые поленья в костре догорали, подергивались сизым пеплом. Стало особенно темно, как бывает перед рассветом. И в этой глухой темноте вдруг родился звук, похожий на скрежет ржавого железа. Звук поднялся, как бы отделился от земли, и знакомый Маркелу волчий вой – гортанный, подирающий по коже, – тоскливым эхом понесся над тайгой. Микешка вскочил, как ошпаренный, сложил ладони рупором и заревел в сторону волка:
– Ве-еста-а!.. Ко мне-е-е!! Э-у-р! Э-у-р! Э-а-р!
Маркел даже не сразу понял смысл этого странного зова – так поразило его снова сходство Микешкиного голоса с диким волчьим воем.
– Э-у-у! Ве-еста-а!!. Ко мне-е! Э-а-р-р! – выл Микешка, изрыгая скрипучие мощные звуки из самой своей утробы.
Но зверь замолчал, не отзывался. Микешка долго стоял, прислушиваясь к тишине, потом снова сел к костру, пробормотал:
– Ушла. Шибко гордая...
– Волчица, что ли? – подал голос ошарашенный Маркел.
– Какая тебе волчица! – Микешка со злобой швырнул в потухающий костер полено, так что искры взлетели столбом. – Собака это моя, Веста... Го-ордая, сволочь! А дело вот как было. Старая она совсем стала... Ну и промахнулась единожды на соболя. С-под самого носа зверек ушел. Да. А я-то вгорячах возьми да и огрей ее по морде сапогом. Она и убегла от меня. Теперь вот бродит вокруг да около, с голоду подыхает, а домой вертаться не хочет. Хотя и пользы от ней теперь на грош, а все ж таки... – Микешка подкинул еще в костер, продолжал: – Кровь-то в ней дикая – помесь собаки с волком, оттого, может, такая гордая. Не хочет простить. А сама сроду мне ничего не прощала, ни одной моей промашки...
И только теперь Маркел вспомнил удивительную историю об этом человеке и его собаке, рассказанную когда-то дедом Васильком.
Прежде Микешка Сопотов жил в деревне, пахал землю, водил скот и считался хозяином средней руки. Жадный, правда, был, но работать любил и умел – этого не отнимешь. И вот у приезжего охотника купил себе щенка – башкатого, лобастого: ни волк, ни собака. На вольных кормах сука скоро вымахала чуть ли не с годовалого телка, а силой и ловкостью могла потягаться с целой сворою деревенских собак. Но поражало в ней другое: незаурядный ум, если можно так сказать о собаке.
Раньше Сопотов редко охотился – было недосуг, а тут пристрастился к тайге и на зависть другим охотникам никогда не приходил с пустыми руками. Причиной этому была Веста с ее необычайным чутьем, хитростью и выносливостью. Она могла сутками преследовать зверя, обманывать и заманивать, пока не нагоняла его под Микешкин выстрел.
Но и характером была суровая и беспощадная: не прощала Микешке ни промаха в стрельбе, ни трусости и усталости – никаких человеческих слабостей не прощала своему хозяину и при любой его промашке бросалась под ноги, сбивала на землю, готовая разорвать в клочья...
Микешка сначала боялся суки, хотел сбыть ее или даже пристрелить, но вовремя уразумел, что старается-то она бескорыстно, на его же пользу, и стал помаленьку привыкать к крутому норову собаки, которая со временем сделала из него первоклассного охотника.
А вскоре понял Сопотов и другое: охотой заниматься куда прибыльнее, чем пахать землю или корежить лес. Тут может получиться, что сбудется давняя и единственная мечта: разбогатеть.
Шастая по тайге, он забросил хозяйство, а потом и вовсе переселился из деревни поближе к промыслу, срубив избенку в дальней лесной глухомани. Жена его недолго пожила – затосковала, качнулась разумом и померла. Обе дочери жили своими семьями, отца никогда не навещали, да он и не нуждался в родственных связях. Замкнулся, стал чураться и без того редкостных в этих местах соседей, Веста заменила ему человеческое общение.
Охотился, выгодно сбывал дичину и пушнину, копил в кубышку, предвкушая сладкое будущее, когда заявится он в родную деревню богатым человеком и все, кто ненавидит его теперь и презирает, падут ниц перед его капиталом. Он жил будущим...
С собакой обвыкся настолько, что понимал ее с полурыка, а она его – с полуслова. Да и слова-то постепенно тоже превращались в отрывистое рычание – собака не нуждалась в замысловатых длинных фразах.
Хозяином над Вестой Сопотов был только дома. В тайге верховодила над ним собака, и Микешка безропотно подчинялся ее умным «приказам».
– Во псина, дак псина! – восторгался дед Василек, когда рассказывал эту историю. – Карахтером сильней человека оказалась: приручила его, в зверя обратила... Вот как в жисти бывает, парень...
Но собачий век много короче человеческого...
И когда старая, потерявшая силу и нюх Веста, может быть, первый раз в жизни провинилась на охоте, то гордо ушла от своего хозяина, чтобы не видел он ее слабость, а помнил такой, какой была...
Вот и бродит теперь по сограм да непролазным чащобам, голодная и одинокая, ищет, зовет свою смерть.
И уж на самой заре снова всполошила ночь страшным волчьим воем, что унаследовала от своих диких предков. Микешка вскочил, приставил было к лицу рупором ладони, но, видно, раздумал звать, снова опустился у тлеющих головешек потухшего костра, в чуткой дремоте по-прежнему стал клевать носом...
А ночь уходила, иссякала темень, и мутный неверный свет уже сеялся сверху сквозь густую хвою сосен. Проступили ближние стволы, тускло заблестело отточенное лезвие топора, брошенного неподалеку.
Топор! Маркел еще не сообразил, что с ним делать, а уже прикинул: если вытянуться всем телом – можно достать ногой. Так! Подгрести к себе, под себя, к связанным за спиною рукам...
Он отполз от сосны, сколько позволяла веревка, стал осторожно вытягивать здоровую ногу. Ближе, ближе... Но встрепенулся Микешка, хрипло рыкнул:
– Чего возисся?!
– Замерз.
– Терпи, казак, атаманом будешь.
– Ладно, буду...
Понял Маркел: надо, чтобы Микешка привык к шорохам. Он стал елозить на месте, шуршать по снегу ногами, делая вид, что согревается. Микешка равнодушно понаблюдал за ним, подбросил в костер сушняку. Это уже плохо! Разгуляется мужик, перестанет дремать. Но нет, Микешка, отодвинувшись от вспыхнувших сучьев, опять ссутулился, уронил на грудь голову. В предутренний час трудно справиться с тяжелой, вязкой дремотой...