355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Дедов » Сказание о Майке Парусе » Текст книги (страница 7)
Сказание о Майке Парусе
  • Текст добавлен: 20 ноября 2017, 12:30

Текст книги "Сказание о Майке Парусе"


Автор книги: Петр Дедов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

Чубыкин неторопливо поднялся из-за стола, вразвалку подошел к Маркелу. Невысокий, но коренастый, в плечах косая сажень, грудь просторная – как сибирский сундук.

– Кто такой будешь? – спросил гулко, как в бочку.

Маркел было начал длинно и несвязно рассказывать о себе, но Чубыкин прервал, обернувшись к сидящим за столом:

– Есть у нас тут кто-нибудь из Шипицина?

– Так есть, кажись, – отозвался все тот же георгиевский кавалер, – этот... ну, длинный такой, як коломенска верста... На днях в Косманку заявился...

– Покличьте.

Скоро, сломившись чуть не пополам, в дверь протиснулся детина, а когда стал выпрямляться – торкнулся башкой о матицу.

За столом засмеялись.

– Во це дак вымахал! – восхитился хохол. – Ну, прямо бесконечный, головы не побачишь.

– Шишкобоем ему хорошо: не надо на кедру лазить...

В парняге Маркел узнал вчерашнего плясуна, а еще – своего односельчанина Ваньшу Коробова, по прозвищу – Курсак. Вроде бы никакого отношения не имеет это прозвище к его росту, а вот, поди ж ты, прилипло...

Ваньша тоже признал земляка, закивал над ним колодезным журавлем:

– Никак, это ты, Маркелка?! А хтой-то сказывал – прижучили, мол, тебя в Омске... Иван Савватеич, да это же Маркелка Рухтин, припевки про кулаков складывать умеет... Во, послухайте:

 
Как у наших у ворот
Все идет наоборот:
Ломит спинушку народ,
А пирует – живоглот!
 

Курсак и тут хотел было броситься в пляс, но Чубыкин остановил:

– Иди. А то упадешь – наделаешь дров... А ты раздевайся, поснедаешь с нами, – указал он Маркелу место рядом, потом поставил перед ним жестяную чаплыжку мутной сивухи. – Спробуем, што ты за солдат.

Маркел отхлебнул и поперхнулся.

– Не в коня овес... – выдавил он сквозь кашель.

– Дюже добра горилка! – захохотал красивый хохол.

– Молодец, – сказал Чубыкин, – и не приучайся пить ее, заразу. Это я спытал тебя – не балуешь ли?..

Однако и от двух-трех глотков сразу замутилось в голове: должно быть, первач, что синим огнем вспыхивает от спички. Тело стало легким, послушным, и хотелось обнять этих людей, выплеснуть всё, что накипело на душе.

Но Чубыкин грубо оборвал его:

– Много болтаешь, паря. Не люблю... Хороши вожжи длинны, а речи – коротки. Скажи лучше – можешь писать?.. Ну, эти... листовки всякие, обращения?.. Таки, штобы зажигали... Штобы, значит, по деревням их пустить, как пал по тайге.

– Дело привычное. В прошлом году, когда Советы создавали, десятки таких воззваний написал. Могу даже стихами, – похвастался Маркел.

– Нет. Стихами пиши лучше воззвания к своей зазнобе...

За столом рассмеялись. Маркел насупился: за мальчишку, что ли, приняли его здесь. А сами-то?..

Чубыкин остро глянул ему в глаза, словно угадывая, о чем он думает. Заговорил медленно, взвешивая каждое слово:

– Ты не серчай, парень. Вижу – другого ты ждал, когда к нам в Косманку добирался... Дед Василек, знамо дело, насулил тебе здесь золотые горы – умеет. Да и я ему так велел – верных людей собирать в одну кучу надоть. Но ты не спеши судить о нас дюже строго допрежь времени. Приглядись вначале хорошенько. Ядро-то здесь крепкое собралось, боевое, бывший советский актив, фронтовики-солдаты. На них вся надея, как говорится: были бы кости здоровы, а мясо нарастет. Но надо, штоб и мясо нарастало здоровое, мускулистое, – не жирок пустой, тем боле – не опухоль гнойная. Счас беда наша главная – безделье. Нечем пока заняться, руки не к чему приложить. А у русского мужика как? Ежели руки не робят, значит, глотка должна трудиться... Какие послабее – хоть и немного их, правда, – уже и сивухой баловаться зачали. Заметил, небось? Но это пройдет, как тока за настоящее дело примемся. Весна бы скорее...

* * *

Трудно приживался Маркел на новом месте. Его угнетала бездеятельность. Кипучая натура требовала выхода, а тут – на сотни верст кругом глухомань таежных урочищ да кучка людей, оторванных от привычных работ и забот и оказавшихся у черта на куличках.

Люди тосковали по дому, по семьям, а главное – действительно нечем было заняться, не к чему приложить досужие руки. Тем, кто с детства был приучен к охоте, жилось, правда, полегче: они целыми днями пропадали в тайге, иногда возвращались с хорошей добычею. Некоторые же, особенно из ближних деревень, частенько отлучались без ведома командира, тайком пробирались домой, а возвращаясь, волокли с собою, кроме домашней стряпни, лагушки и жбаны с самогоном...

Маркел видел, как трудно приходится Чубыкину, сунулся было со своим советом:

– Надо бы, Иван Савватеевич, собрание созвать да командира выбрать по всем правилам... Дисциплину воинскую ввести...

– Каку дисциплину, – махнул рукой Чубыкин, – пока дела какого-нибудь не будет – не будет и дисциплины... А для отряда народу у нас маловато, оружия – и того меньше.

– Вот и давай воззвания по селам пустим – сам же говорил. Придут мужики, никуда не денутся.

– Счас не придут. Да и пользы-то от них – пьяниц лишних плодить... Весны надо ждать...

Вот ведь как сложилось дело. Добровольно надел на себя хомут. Вроде бы и не понуждал никто, а случилось так, что стал ответчиком за судьбы людей.

Руководить людьми Чубыкину не приходилось сроду. Бывало, и в собственной-то семье не всегда дашь ладу, а тут... Правда, за себя он всегда был спокоен, не любил вилять и юлить, решения принимал хоть и медленно, зато бесповоротно, навсегда. Так, вернувшись с опостылевшей войны, принял он навсегда Советскую власть, помогал ей укрепиться в своем селе Межовке. А когда началась заваруха с Временным сибирским правительством и колчаковщиной, бесповоротно решил бороться за родную власть с оружием в руках.

Правда, не думал, что начнется это так скоро и даже, на его взгляд, нелепо.

А случилось вот что. В конце 1918 года в Межовку нагрянул из волости небольшой отряд белых милиционеров. Хотя и сынки кулацкие в большинстве, но все равно ведь – свой брат, мужики, а смотри, как безграничная власть успела испакостить людей. Налетели коршунами: сами и судьи, и исполнители.

Все село согнали в сходню – огромную пустую избу, похожую на амбар. Молодой мужичонка с курчавым пушком вместо бороды, – видно старшой, – взобрался на помост и сразу взял быка за рога.

– Гражданы! – завопил он в полной тишине. – Из Омску пришла гумага за подписью его превосходительства абмирала Колчака! Населению велено сдать все, какое ни на есть оружие и боевые припасы. Нам известно, што многие фронтовики притащили с собой винтовые ружья и боевые патроны. Сдать немедля! Сроку даю два часа! Через два часа штоб все оружие было здесь! – милиционер ткнул пальцем себе под ноги. – Кто не принесет – будем делать обыск и пороть шомполами... У мене все! Р-разойдись!!

Ошарашенная толпа некоторое время недвижно молчала. Потом кто-то робко спросил:

– А как быть с охотничьими дробовиками али берданами?

– Тебе што – плетью растолковать?! – взвился оратор. – Сказано было русским языком: сдать все оружие, какое могёт стрелять!

– И рогатку у сына отнять да приташшить? Тожеть стрелят...

– Молчать!! – подпрыгнул милиционер. – Запор-рю!!!

Толпа попятилась к дверям. Иван Чубыкин чуть не бегом кинулся домой. Изба его стояла на краю, у самой кромки бора. Дома никого не было: жена с ребятишками гостила у родителей, в соседнем селе. Только бы успеть собраться и улизнуть на время в тайгу, а там дело будет видно. Но собраться он не успел. Пока готовил лыжи да укладывал в дорогу заплечный мешок, в избу к нему ввалились двое милиционеров с винтовками в руках.

– Так я и знал! – заголосил недавний оратор. – Так мое сердце и чуяло! В бега собираешься, сукин сын? А мне ужо донесли, што у тебе винтовочка есть, да и гранатки имеются...

– Пушка ишшо. Трехдюймовая, – буркнул Чубыкин, растерянно топчась на месте.

– Во-во! А за насмешку над начальством – десяток горяченьких прибавим тебе к тем, што причитаются...

Чубыкин и вправду растерялся. Редко с ним такое случалось. Заговорил унизительно, словно бы оправдываясь, ища сочувствия:

– Винтовка-то, она и в самом деле есть... Через всю Расею с фронту провез... Позарез она мне нужна... Охотник я, на медведя хожу...

– Молча-ать! – рявкнул милиционер. – Знаем мы, какого ведмедя ты прицеливаешь! Давай оружие, и сам собирайся!

– На чердаке она спрятана, винтовка-то...

– Ишши иди! Одна нога здесь, другая – там! Спровадь его, – кивнул старшой своему товарищу.

Чубыкин полез на чердак, милиционер – следом. В темноте Иван Савватеевич цапнул его за глотку, оглушил пудовым кулаком. Прихватил свою и его винтовку, осторожно вынул из косяков слуховое окно. Спрыгнул в глубокий сугроб, что намело около глухой избяной стены.

Далеконько уже углубился в бор, когда со стороны села послышались выстрелы.

* * *

Тайга только для стороннего человека кажется глухой, дикой и пустынной. Хоть редко, но и тут встречаются люди: охотники, лесорубы, шишкобои. Через них-то и держится связь со всем остальным миром и вести доходят в самые отдаленные медвежьи углы.

А вести были такие: люто взялся Колчак за непокорных мужиков, которые оружие отдавать отказываются, от мобилизации укрываются, хлебушко и лошадей прячут, – порют нещадно таких по деревням, которых и расстреливают на месте, а беглецов по тайге вылавливают, чтобы, боже упаси, не скапливались да сопротивление гуртом не оказывали.

«Ага, вот он чего боится, правитель-то новый! – смекнул Чубыкин. – Видно, хитер, как волк, а труслив, как заяц. Боится мужицких артелей, потому и облавы в лесу на одиночек, как на медведей, с таким рвением устраивает...»

И через знакомых по прежнему охотничьему ремеслу людей стал переказывать, чтобы весь беглый люд, какой в лесу им встретится, собирался в одно условное место. Через несколько дней мужиков набралось порядочно: еще бы, не какой-то там сторонний человек, а убежденный борец за Советскую власть, знаменитый на всю округу охотник-медвежатник к себе их покликал. И тут Иван Савватеевич Чубыкин первый раз в жизни речь перед народом держал.

– Мужики! А ведь Колчак нас боится! – с радостью сообщил он о своем открытии. – Хвастает, что всю Расею под себя подомнет, регулярную Красну Армию разобьет, а нас, лапотников да шабурников, вот вам крест, боится! Это все одно, как при охоте на медведя: впереди зверя будь хоть скока мужиков с рогатинами, а самый страшный для него тот, што сзади, с запяток наскочит... Давайте-ка пугнем незваного зверя, а то он нас по одному изловит и передушит...

И здорово пугнули! Отряд Чубыкина вскоре насчитывал около трехсот человек, большинство – фронтовики, и вооружение было неплохое. Тут и агитации особой не приходилось вести – народ подобрался сознательный, да и район урмана, где действовал отряд, был в основном населен неприписными новоселами, почти каждый третий житель ранее был политическим ссыльным.

Турнули карателей из тайги, белые милиционеры и кулацкие дружинники тоже хвосты поприжали, колчаковская контрразведка забеспокоилась не на шутку. Но скоро грянули лютые сибирские морозы, кончились боеприпасы и продовольствие, да и жить зимою в тайге не каждый приспособлен, а появляться всем отрядом в селах стало опасно: перепуганные власти намеревались двинуть в урман регулярные войска.

Решил Иван Савватеевич временно распустить свой отряд. В истории партизанской войны случай этот далеко не редкостный: сегодня мужик держит в руках ружье, а завтра, глядишь, – чепяги плуга. Но и ружье не забыто, в надежное место припрятано. Случись удобный момент – боевой клич быстрее, чем пал по тайге, идет, мужик – плуг из борозды, ружье за плечи, и снова он партизан, воин и защитник...

Лишь малая кучка людей из тех, кому домой путь был заказан, осталась вместе с Чубыкиным в тайге. Поселились в глухой деревушке Косманке, куда и конному, и пешему в зимнее время добраться трудно. Но и сюда гнала теперь мужиков великая нужда, так что к весне 1919 года скопилось тут немало теснимых властями беженцев, людей самых разных, от убежденных борцов революции до таких вот анархистов (или к какой их еще вере отнести?), как Спирька Курдюков и ему подобные, которые не очень-то признавали Чубыкина за командира, поскольку никто его на эту должность пока не избирал.

Однако сам-то он, Иван Савватеевич, денно и нощно ломал голову над тем, как совладать с этими оторванными от привычных дел мужиками, как направить их стихийные силы по нужному руслу борьбы и превратить Косманку действительно в партизанскую базу. А мужиков он знал хорошо, и верил в них, и надеялся, что со временем все образуется – дождаться бы только весны, когда вскроется лед на Тартасе и снова захлестнет притихшую под снегами глубокими мертвую тайгу половодье народного гнева...

* * *

Этим же ожиданием томился и Маркел Рухтин. Жить он так и остался в той самой хибарке, куда привел его в первый вечер Спирька Курдюков.

Макар быстро поправлялся. Богатырское его здоровье могло не только осилить любой недуг, но и, кажется, саму смерть согнуть в бараний рог.

С ним было легко и покойно. Хотя не совсем. Как только он сам стал подниматься на ноги, сразу отстранил Маркела от всех хозяйственных дел. Таскал из лесу тяжеленные сутунки на дрова, ходил за водой, топил печь и готовил еду. Если Маркел где задерживался – ни за что без него не садился есть.

Порою Маркел горел со стыда от такой услужливости: ухаживают за ним, как за барином. Растолковывал Макару, что так не хорошо. Парняга не соглашался, крутил головой:

– Ты меня с ложечки кормил, када я чурбаном валялся...

– Так больной же ты был! – горячился Маркел.

– Ага, хворый, – хлопал глазами великан, – ты меня с ложечки кормил...

Как-то Маркел хотел постирать свою рубаху, но в это время завалился с улицы Макар, отстранил его от шайки:

– Я сам.

– Да отстань ты, дурья голова! – разозлился Маркел. – Ты что, с ума спятил?

– Не займай. Осерчать могу...

Маркел попробовал учить его грамоте:

– Давай, парень. Книжки сам станешь читать.

– А зачем?

– Ну... знать все будешь.

– Я и так все знаю...

Все-таки осилили несколько букв. Маркел писал углем на сколе чурбака, горячился:

– Читай, что тут написано!

– А правда, чо?

– Да ты читай: «Ма-ма».

– А ты откуда знашь? Можа, тут – «Тя-тя».

– Тьфу ты, балбес!

Макар смотрел жалобно и беспомощно:

– Не могу я, Маркела. Не... Буковки твои – как тараканы разбегаются...

О себе он рассказывать не любил. Маркел, как клещами, тянул из него слово за словом.

– Из урмана мы, – кряхтел Макар. – Тамока – лес да болота.

– Ну?

– Гнусу больно много... А тятька строгий, у-у!

– Бил тебя?

– Ага, бил. Пимом... Так, грит, синяков не видно, а ума прибавляется...

– Ну, и прибавил он тебе ума-то?

– А на кой он мне ляд? Солить, ли чо ли?..

Иногда забегал к ним Спирька Курдюков. Маленький, вертучий, как обезьянка, – и секунды не мог посидеть на месте.

– Ну, весело вы живете, робятки! Поди, за разговорами и пожрать неколи! Скока у вас слов получается за день, не считали?

Начинал приставать к Макару:

– Расскажи чо-нибудь про любовь?

Тот хмурился: не любил Спирьку.

– О, выворотень таежный, коряга кедровая! С тебя каждое слово надо выдавливать, как с чирья гной...

Маркел советовал:

– Щелкни ты его, Макар, по лбу, чтоб неповадно больше было!

Спирька не обижался, а только становился вдруг грустным:

– Нельзя забижать ближнего, лиригия не велит. Так сказывал наставник в нашей деревне, брат Серафим... – И вдруг стукал кулачонком по столу: – Осточертело все! Кажин день – одно и то же... Скорей ба весна, партизанить ба начали. Добрался ба я до родимого села – там ба пустил кое-кому кровушку! У-у-у, брат Серафим, так тебя раззэтак!!!

– Чему же учили тебя твои братья и сестры, коли кровь у тебя на уме? – смеялся Маркел. – Господь-бог такого не прощает.

– Хотел бог простить, да не успел штаны спустить...

Спирька тоже тосковал по весне. Никто точно не знает, но весною обязательно что-то должно случиться. Нельзя так дальше жить...

* * *

Особенно тоскливо было на душе в непроглядные волчьи ночи. Ветер глухо ворочается за стенами избенки – и чудится, что кто-то огромный, косматый ходит под окнами, влазит на крышу, басовито скулит в печную трубу. А то вдруг взметнется на вершины деревьев, загудёт гулко и пронзительно, умчится в черную глубь тайги – и только грозный рокот слабо доносится издалека...

В такие ночи Маркелу не спится. Что-то гнетет его, не дает покоя. Он встает, зажигает коптилку. Трепетный язычок пламени вырывает из тьмы желтый круг, по стенам и низкому потолку тревожно ползают серые тени.

Он достает тетрадку в черном клеенчатом переплете, огрызок карандаша. На бумагу ложатся торопливые, кривые строки:

 
Земля и небо одеты мглою,
Деревья грозно во тьме шумят.
И духи Бури, зловеще воя,
В безумном гневе тайге грозят.
Швыряя вихри с коварным смехом,
Стихия ломит могучий кедр,
И треск паденья далеким эхом,
Гремя, несется из темных недр...
 

Да, пока что в природе торжествуют «духи Бури», они железным шквалом обрушиваются на могучую тайгу. И по-разному ведут себя деревья: кланяется, пригибаясь к самой земле, беспомощная тонкая рябина, словно отбиваясь, хлещет вершиной и голыми сучьями красавица береза, нудно скрипит надломленная осина, а мощный кедр, как воин, закованный в медные латы, не клонит гордую голову перед врагом, а лишь мертвый рухнет навстречу буре...

Не терпелось Маркелу, и он как-то сел сочинять воззвание к жителям сел и деревень.

«Товарищи крестьяне! – писал он. – Совместно с рабочими мы скинули с плеч ненавистную власть царя, помещиков и капиталистов. Мировой пожар революции запылал над землей. Но недолго была наша радость. Нам на шею сел иностранный наемник – диктатор Колчак, еще более кровавый и жестокий, чем царь и его свита. И неоткуда нам ждать освобождения – мы должны его добиться своею собственной рукой! Надо браться за оружие, товарищи!!! Тысячи крестьян, рабочих и солдат стонут под игом кровавого диктатора...»

Быстро бегал карандаш, а слова получались какие– то казенные, мертвые...

Почему-то припомнился мужик, который подвез его во время побега из Омска. Его огромный тулуп, в который он по-черепашьи втягивал голову, словно постоянно ждал удара. Дойдут ли до него эти непонятные чужие слова? Смогут ли растревожить сердце и душу, зажечь смертельную ненависть в крови? Нет, безграмотный мужик туго понимает то, что конкретно не связано с его жизнью и трудом. Ему подай факт, который касается его лично, затрагивает интересы, а «мировой пожар революции» для него – пустое понятие.

И Маркел стал писать о тяготах колчаковской солдатчины, которую сам испытал в Омске, о постылой рекрутчине, что чинилась по деревням, о грабеже лошадей и хлеба, о казнях и насилиях – обо всем том, что видел своими глазами, когда после неудачного восстания бродяжил по колчакии.

Увлекшись, просидел всю ночь, а под утро хватился, – почти вся тетрадка в черном переплете была исписана...

Так зародился замысел повести «Последняя спичка», которую Маркелу Рухтину не суждено было закончить...

* * *

Ближе к весне худо стало с продовольствием. Ездить в деревни было опасно, да и не на что брать: деньги поистратились, все, что можно было обменять на хлеб, спустили. Начали в жито подмешивать горклую пихтовую кору, собирали прошлогодние кедровые орехи. Все, кто имел ружья, охотились.

Маркел напросился к Чубыкину поохотиться на косачей. Поехали на дальнюю заимку, верст за двенадцать. Мохнатая лошадка резво трусила по худо накатанной дороге, в такт бегу мотала большой головою, громко фыркала. Кованые полозья саней пели свою бесконечную древнюю песню...

День был чудесный. В просветах между деревьями по-весеннему голубело небо, и на его фоне мохнатые от инея ветви плели причудливые кружева. Был легкий морозец, но солнце делало свое дело: от нагретых сосновых столов тянуло еле уловимым запахом смолы. А еще ударяло в ноздри свежестью сырого снега, терпким ароматом хвои – так пахнет в лесу весна. Иван Савватеевич щурился на солнце, неторопливо посасывал трубку. Дымок приятно щекотал ноздри; в этой родниковой чистоте запах табака, наверное, чувствовался за версту.

Ехали втроем. Лошадью правил тот веселый хохол, которого Маркел при первой встрече принял за партизанского командира. У него из-под лихо сдвинутой белой барашковой папахи выбивался смоляной чуб, ладную фигуру плотно обтягивала серая шинель, и под нею, казалось, тихо позвякивают георгиевские кресты, которые он почти никогда не снимал. Или был слишком тщеславный, или... Кто его знает, чужая душа – потемки. Но одевался всегда с подчеркнутой аккуратностью, в отличие от всех брил бороду и оставлял только черные усики, из-под которых при улыбке ослепляли белизною зубы.

Это был кузнец из деревни Минино Фома Иванович Золоторенко. Пять лет верой и правдой прослужил он царю-батюшке, во время германской войны за беспримерную храбрость, сметливый ум, ловкость и выдержку был награжден всеми четырьмя георгиевскими крестами и произведен в унтер-офицеры. Далеко не всякому солдату мужицкого сословия выпадала такая высокая честь, потому, наверное, он и не расставался теперь с этими царскими крестами, офицерской портупеей, а если б к месту, так и погоны, кажется, нацепил бы.

Что ж, у каждого своя чудинка. Но Фома Золоторенко еще на фронте близко сошелся с большевиками; с подсказками, а больше своим умом дошел, что путь, по которому они идут, – единственно правильный для трудящегося человека. После Октябрьской революции, полный радужных надежд, вернулся он на родину и с неукротимой энергией взялся за строительство новой жизни. В своем селе, затерянном в самой таежной глухомани, Фома Иванович первый во всей волости поднял над крышею избы-сходни красный флаг Советской власти. А после колчаковского переворота он, георгиевский кавалер царской армии, середняк по положению, без лишних раздумий подался в партизаны...

Дорога пошла под уклон, спустилась в согру, густо поросшую темным кустарником. Лошадка наддала ходу, видно, почуяв близкий отдых.

– Штой-то моя трубка сипит... Как бы погода не сломалась, – сказал Чубыкин, снова раскуривая трубку.

– Ага, куржак вон який лохматый – мабуть, к оттепели, – охотно отозвался Золоторенко.

Избушка стояла на лесной поляне, еле видная за сугробами. Перед ней вздымались две огромные заиндевелые березы, похожие издали на одно белое облако.

Задали лошади сено, наскоро перекусили и пошли делать скрадки. Место для охоты на косачей – лучше не придумаешь: поляна переходила в широкую вырубку, поросшую редкими высокими березами, а понизу густо темнел разлапистый ельник. К весне истощается лесной корм, – съедены ягоды калины, шиповника, рябины, – и птицы любят клевать березовые почки. К тому же и ночлег рядом: не надо рыть норки в жестком снегу, – ельник укроет от любой бури и опасности.

На длинных шестах развесили по березам чучела, сшитые Чубыкиным из тряпок, а то и просто вырезанные из кусков торфа. Под елками выкопали ямки-скрадки, замаскировали их хвойным лапником, притрусили снежком. Пройди рядом – не заметишь охотника.

– У мени туточки, як пид персидским шатром, – ночевать можно, – возбужденно гудел откуда-то из-под снега Фома Золоторенко, – вот тилько персидской княжны рядом немае...

– Заткнись ты! – сердито отозвался Чубыкин, – Охотнички, язви вас...

Заметил Маркел, как здесь, в лесу, преобразился вдруг Иван Савватеевич. Каменной строгостью стянуло скуластое лицо, глаза остро заблестели, а неуклюжая походка стала по-звериному легкой и настороженной.

Шло время. У Маркела стали мерзнуть ноги, занемела в напряжении рука – обсыпалась колкими мурашками. Он завозился в своем скрадке, откуда-то слева на него цыкнул невидимый Чубыкин. Раньше он не увлекался серьезно охотой, не понимал людей, которые днями и неделями могли мерзнуть в тайге или сидеть под проливным дождем на озере без особой на то нужды. Другое дело – побродить с ружьишком в свое удовольствие. «Охота – хуже неволи», – говорили эти люди. Маркел глядел на них с сожалением. И сейчас вот начинал досадовать: сколько можно без толку сидеть в этой снежной берлоге? Дураки они, что ли, те косачи?..

Маркела даже в сон потянуло, А когда, очнувшись, он выглянул из скрадка, солнце уже скрылось за деревьями, внизу густела сумеречная синева, лишь вершины заиндевелых берез пылали дивным малиновым пламенем. И в этот миг послышался частый лопот крыльев, стая больших черных птиц опустилась прямо в это пламя, разметав целые снопы светящихся искр. Птицы замерли на сучьях, сторожко оглядываясь по сторонам, а иней малиновыми ручьями, с сухим шелестом стекал вниз и погасал в синеве, словно остывая.

Птицы успокоились, грациозные самцы стали расхаживать по толстым сучьям, подняв лиры-хвосты и поводя крылами; они тихо что-то бормотали, видно, настраиваясь на весеннюю песню. А Маркелу подумалось: нет, не только ради корма поднимаются на березы весенние тетерева. Есть тут какой-то тайный смысл приобщения к красоте, тайный языческий обряд проводов и встреч солнца. «Но ведь в них... надо стрелять!» – эта нелепая мысль поразила, а палец сам взвел курок, черная мушка заплясала перед глазами, клещом впилась в самого красивого и бойкого косача. Вот они – свет и тьма, жизнь и смерть, – все сосредоточилось в этой черной мушке на конце ружейного ствола.

Нервный озноб прошел по спине, вспыхнуло в груди что-то дикое, звериное: убить! Залить кровью малиновое пламя, чтобы черные перья, разорванное мясо и кровь!

В этот миг слева мелькнула тень, грохнули сразу два выстрела, а впереди еще один, и эхо кругло покатилось по вершинам деревьев, и малиновое пламя взорвалось, разлетелось на черные куски, два из которых упали на снег.

– Ты чо, уснул, едрит твою копалку! – подбегая, заорал Чубыкин. – Прямо под носом сидели...

– Да вот... ружье дало осечку, – нашелся Маркел, вылезая из скрадка.

– Яку таку осечку?! – налетел Золоторенко. – Брешеть вин! За это время десять раз перезарядить бы мог.

Чубыкин пристально поглядел на Маркела, сказал:

– Ладно. Знаю это ружье – дает осечки иной раз... А я ждал, ждал – вот выстрелит. Мне-то не достать, далеко. Пришлось вылазить из скрадка да бечь...

* * *

И была ночь в охотничьей избушке, посреди глухой дикой тайги!

Но сначала был вечер. Они вернулись с охоты, когда небо на западе отсвечивало еще красным, а лес до верхушек затопила синева и стали робко проклевываться зеленоватые звезды.

В избушке застоялся нежилой дух: пахло плесневелой сыростью, остывшей золою, мышами. Золоторенко мигом раскочегарил кособокую печурку, сосновые сутунки гудели и ухали, стреляя искрами в раскрытую дверцу. Сухой жар наполнил избу, единственное, бельмастое от инея, оконце заплакало светлыми слезами, стало тепло и уютно, а у Маркела все никак не проходил нервный озноб, который начался там, на вырубках, когда целился он в красивую черную птицу...

Он метался по избушке, – то лез помогать Чубыкину теребить косачей, то без надобности шуровал в печурке, – и везде только мешал, на него покрикивали, но не грубо – понимая, видно, его состояние, хотя сам-то он не мог понять причину вдруг накатившего возбуждения. Случалось с ним такое...

Наконец, косачиная похлебка была готова, аромат парной дичи кружил всем головы, а Фома Золоторенко с ловкостью фокусника извлек из своего мешка черного стекла бутылку, стукнул ею о кривоногий стол.

– Это здря, – покосился на него Иван Савватеевич. – Боремся с пьянкой, а сами...

– Да ты шо, Иван, седня родывся? На охоте ж сам бог велел... Кто нас туточки побачит?

– Я на охоте сроду капли в рот не брал... Бывало, и курить за неделю бросашь, а перед самым выходом в тайгу еловой хвои напаришь да в баньке ею окатишься, штоб, значит, никакого человеческого духа зверь от тебя не почуял...

Маркел и слушал, и не слушал их перебранку, что-то томило его, мучило, а после выпитой водки голова совсем пошла кругом, но озноб не проходил, накатывал волнами и драл мурашками по спине.

– Ты чо это, парень, как в воду опущенный? – спросил Чубыкин. – Уж не захворал ли разом?

– Нет, Иван Савватеевич... Что-то не по себе мне... Я ведь соврал, что ружье осечку дало. Просто, когда целился в косача, в первый раз понял вдруг, что такое смерть... А ведь смертей этих повидал уже, сам на волоске от нее был, когда подпоручик Савенюк отряд Митьки Бушуева накрыл...

– Какой-то ты... – Чубыкин запустил пятерню в свою рыжую бороду. – А смерти – што ж ее бояться? Двум не бывать, одной – не миновать...

– Да я и не сказал, что боюсь! – вспыхнул Маркел. – Нет! Просто понял – на самом деле есть она, косоглазая... А ведь красота-то какая! И людям, и птицам, и зверью, – всем на земле места хватит...

– Це от дида Василька, моего сельчанина, ты набрався такой премудрости, – встрял в разговор Фома Золоторенко. – Нет, хлопче, такого быть не может: кто-то должен кого-то кушать... Вот коли мы победим – тоже богатеев надо пид корень: волки и овцы в одном катухе не уживутся...

– Умом-то я все это понимаю...

– Тебе бы, парень, родиться позднее, – сказал Чубыкин. Поднялся и заходил по избе, глыбастый, неуклюжий. – За то мы и дрались, и драться ишшо собираемся, штобы новая жизня была без кровей и смертей. Хорошая будет жизня!

– Нет, Иван Савватеевич, на готовенькое я не рассчитываю и за кустами отсиживаться не собираюсь, – возразил Маркел. – И зря затеял этот глупый разговор...

– Почему здря? Каждый в себе такое носит, тока сказать стыдится. Али не умеет...

– А я ведь припомнил тебя! – спохватился вдруг Фома Золоторенко. – Ага! В семнадцатом, после Октябрьской, ты в Минино к нам приезжал, молодняк колготил. Ще в сходне выступал, призывал в союз объединяться. Добре балакал, вирши сказывал. Ага. Потом вирши твои я в волостной газете читал. Только хвамилия там была... Мачта, чи як? Ну, то, шо на корабле?..

– Майк Парус. Псевдоним был у меня такой.

– Во-во! Майк Парус. Такой молоденький, а начав балакать – наши хлопцы та дивчата воды в рот набрали. Ага. Ячейку молодежную тади спроворили...

– Хорошее имя – Майк Парус, – прогудел Чубыкин. – Вот и пусть будет у тебя партизанска кличка така. Счас нам свои родовы имена забыть надо – все беглецы, поди, у властей на учете...

В избушке накурили – хоть топор вешай. Маркела потянуло на воздух, он накинул полушубок, еле открыл плечом набухшую и скользкую, как в бане, дверь. И сразу ослеп: густая чернота обрушилась на него. Ни звездочки на небе, ни единого проблеска вокруг. Даже снег казался черным.

Не зря у Ивана Савватеевича все время сипела и гасла трубка: погода переменилась. Южак принес тепло, небо затянулось наволочью. И тихо было до звона в ушах, словно в глухом подземелье. И Маркел долго стоял, растворившись в этой тишине и черноте, сам себя ощущая бесформенным куском тьмы, пока не грянул, наконец, таинственный час полуночи!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю