355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Боборыкин » Василий Теркин » Текст книги (страница 28)
Василий Теркин
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:40

Текст книги "Василий Теркин"


Автор книги: Петр Боборыкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)

V

К концу обеда, за пирожным – трубочки с кремом -

Первач опять протянул носок и встретил пухлую ножку

Сани. Лицо ее уже не зарумянилось вдруг, как в первый раз.

Павла Захаровна беседовала с ним очень благосклонно и, когда он благодарил ее за обед, сказала ему:

– Перед вечерним чаем не завернете ли ко мне… на минутку?

– С особенным удовольствием, – отметил он и сейчас же сообразил, что она поведет с ним конфиденциально-деловой разговор.

Ему в этом доме особенно везло. Смутно догадывался он, что сухоручка племянницы не любит и хотела бы спустить ее поскорее. Женитьба не очень-то манила его. Девочка – вкусная, и влюбить ее в себя ничего не стоит. Да и щадить особенно нечего. Он никого до сих пор не щадил, кто подвертывался… Сначала надо как следует увлечь, а там он посмотрит. Все будет зависеть от того, какую поддержку найдет он в сухоручке… И отец не очень-то нежен к дочери. На него старшая сестра во всем влияет. Между ними есть какие-то родственные денежные отношения… Он в это проникнет. Дело не обойдется без его участия. Вероятно, сухоручка желает, чтобы брат продал на выгодных условиях свою лесную дачу новой компании, к которой он сам желал бы примазаться.

Пока надо добраться поскорее до свежих, как персики, щек Санечки, с их чудесными ямочками. Сейчас они пойдут в комнату Марфы Захаровны, куда подадут лакомства и наливки. Там – его царство. Тетенька и сама не прочь была бы согрешить с ним. Но он до стр.356 таких перезрелых тыкв еще не спускался – по крайней мере с тех пор, как стоит на своих ногах и мечтает о крупной деловой карьере.

Павла Захаровна сухо приложилась к маковке Сани, когда та целовала ее руку. Горничная подала ей ее палку, и она колыхающейся походкой отправилась к себе.

Как ни в чем не бывало подошел Первач к Сане и предложил ей руку.

– Куда прикажете вести вас? – спросил он, лаская ее взглядом своих черных глаз, которым он умел придавать какое угодно выражение.

Саня подала ему руку, и он ее слегка притиснул к своему правому боку.

– Тетя, куда мы: на балкон или к вам? – спросила Саня.

– Сначала ко мне… Кофейку напьемся, Николай Никанорыч… Какой угодно нынче наливки? Терновки или сливянки?

– И той, и другой, если позволите.

– Так еще лучше.

Щеки толстухи еще ярче лоснились. Она за обедом, при старшей сестре, ничего не пила, кроме квасу, даже и к хересу не прикасалась, да и не очень его уважала. После обеда и после ужина она вознаграждала себя наливками.

И на Саню каждое после обеда в комнате тети Марфы нападало особое состояние, вместе с запахом от стен какими-то травами, от лакомств, кофе с густыми пенками и наливок. Ей сейчас же захочется болтать, смеяться, петь, целоваться.

Вот она опять за столом. Тетя рассаживается на диване, облокотившись о подушку. Над ней закоптелая картина – Юдифь с головой Олоферна. Но эта страшная голова казалась ей забавной… И у Юдифи такой смешной нос. В окнах – клетки. У тети целых шесть канареек. Они, как только заслышат разговор, чуть кто стукнет тарелкой или рюмкой, принимаются петь одна другой задорнее. Но никому они не мешают. У Сани, под этот птичий концерт, еще скорее зашумит в голове от сливянки.

Другая горничная – Прасковья – приставлена к своей «барышне» сызмальства, как Авдотья была приставлена к Павле Захаровне. Она похожа на тетю Марфу, – почти такая же жирная и так же любит стр.357 выпить, только втихомолку. Саня про это знает от няньки Федосеевны, строгой на еду и питье, большой постницы. Но у Сани снисходительный взгляд на это. Какая важность, что выпьет пожилая женщина от деревенской скуки.

На столе уже стоят две бутылки с наливкой и несколько тарелок и вазочек с домашними превкусными сластями: смоква, орехи в меду, малиновые лепешки и густое варенье из розовых лепестков, где есть апельсинная мелко нарезанная корка и ваниль… Саня – особенная охотница до этих сластей… Сейчас принесет Прасковья и кофе.

Первач сидит около нее на стуле очень близко и смотрит ей в глаза так, точно хочет выведать все ее мысли о нем. Она было хотела дать ему понять, что он не имел права протягивать к ней под столом носок, ища ее ноги; но ведь это ей доставило удовольствие… Зачем же она будет лицемерить? И теперь она уже чувствует, что его носок опять близится… а глаза ласкают ее… Рука, все под столом, ищет ее руки. Она не отдернула – и он пожал.

В эту минуту тетя налила им обоим по рюмке и себе также.

– Сливянка? – спросил Первач и чокнулся с нею и с Саней.

Его рука держала ее за кончики ее пальцев – и по всему ее телу прошлось ощущение чего-то жгучего и приятного, прежде чем она глотнула из рюмки.

Тетка ничего не замечала, да если б и заметила, не стала бы мешать. Она ответила на чоканье Первача и, прищурившись, смаковала наливку маленькими глотками.

– Хороша на ваш вкус, Николай Никанорыч?

– Превосходна, Марфа Захаровна.

– Саня! Хороша?..

– Очень, тетя, очень.

– Пей, голубка, пей.

– Лучше всякого крамбамбули, – подхвалил землемер.

– Крамбамбули? – вскричала Саня и подскочила на стуле. Но пальчики ее левой руки остались в руке землемера. – Николай Никанорыч! Что это? Песня? Ведь да? Песня? Или это какое-нибудь питье?

– И то, и другое, Александра Ивановна, и то, и другое. Вроде ликера, крема… Очень крепкое.

Студенческое питье. И песнь сложилась. Ее и цыгане поют. стр.358

– Как поют? Запойте.

– Это хоровая.

– Тетя! Дуся! Попросите Николая Никанорыча.

– Довольно и вашей просьбы, Александра Ивановна.

Он так это мило сказал, с опущенными ресницами, что Сане захотелось поцеловать его. Ну, хоть в лоб, даже и при тете. Наливка сладко жгла ее в груди и разливалась по всем жилам… Каждая жилка билась.

– "Крамбамбули – отцов наследство", – запел Первач сдержанно… Голос у него был звучный и с легкой вибрацией.

– Ах, какая прелесть!

– "И утешительное средство!" – продолжал Первач и еще раз чокнулся с Саней.

Она выпила большую рюмку до дна и даже облизнула кончиком языка свои сочные алые губы.

Через пять минут все трое пели хором:

"Крамбам-бам-бамбули, "Крамбамбули-и,

И взвизгивающий голос тети Марфы прорывался сквозь молодые, вздрагивающие голоса Сани и землемера.

Но очень громко они боялись петь, чтобы не разбудить тетки Павлы.

Саня отведала и терновки, менее сладкой и более вяжущей, чем сливянка, очень крепкой. Кончик языка стало покалывать, и на щеках разлилось ощутительное тепло, проникло даже до ушей. И в шее затрепетали жилки. Голова не была еще в тумане; только какая-то волна подступала к сердцу и заставляла его чуть-чуть заниматься, а в глазах ощущала она приятную теплоту, такую же, как в ушах и по всему лицу. Она отдавалась впервые своему физическому сближению с этим красивым мужчиной. Он уже владел всей ее пухлой ручкой. Она не отнимала руки… Глаза его точно проникали в нее – и она не стыдилась… как еще было вчера и третьего дня.

После пения «Крамбамбули» и острого напряжения нега разлилась по всему телу. Саня, прищурив глаза, отвела их в сторону тетки, – и ей широкое, обрюзглое, красное, лоснящееся лицо казалось таким милым, почти ангельским. Она чмокнула на воздух и проговорила голосом, полным истомы: стр.359

– Тетя! Дуся!

И тут только в голову ее, как дымка, стал проникать хмель.

Тетка тоже разомлела. Это была минута, когда она непременно запоет одна, своей девичьей фистулой, какой– нибудь старинный романс.

Река шумит, Река ревет… затянула Марфа Захаровна.

Сане не хочется подпевать. Она откинулась на спинку стула. Ее левая рука совсем во власти Николая Никанорыча. Он подносит ее высоко к своим губам и целует. Это заставило ее выпрямиться, а потом нагнуть голову. Кажется, она его поцеловала в щеку… так прямо, при тетке. Но будь они одни, она бы схватила его за голову и расцеловала бы.

Сердит и страшен Говор волн… разливается тетка, и голос ее замирает на последнем двустишии:

Прости, мой друг! Лети, мой челн!

VI

Под нежной листвой туго распускавшегося кудрявого дубка Саня сидела на пледе, который подложил ей Николай Никанорыч. Пригорок зеленел вокруг. Внизу, сквозь деревья, виден был узкий спуск к реке. Ширилась полоса воды – стальная, с синеющими отливами.

Тетка Марфа задремала наверху, в беседке.

Они побродили по парку под руку. Он несколько раз принимался целовать ее пальчики, а она тихо смеется.

На траве он сел к ней близко-близко и, ничего не говоря, приложился губами к ее щеке.

Саня не могла покраснеть; щеки ее и без того алели, но она вздрогнула и быстро оглянулась на него.

– Разве можно? – прошептала она.

– А почему же нельзя?

Его глаза дерзко и ласково глядели на нее. Рассердиться она и хотела бы, да ничего не выходило у нее… стр.360

Ведь он, на глазах тети, сближался с нею… Стало быть, на него смотрят как на жениха… Без этого он не позволил бы себе.

Да если и "без этого"? Он такой красивый, взгляда глаз его она не выдерживает. И голос у него чудесный. Одет всегда с иголочки.

Он мог бы обнять ее и расцеловать в губы, но не сделал этого.

Он деликатный, не хочет ничего грубого. Начни он целовать ее – ведь она не запретила бы и не ударила бы его по щеке.

Ударить? За что? Будто она уже так оскорблена?.. Сегодня ее всю тянет к нему. Тетя подлила ей еще наливки. Это была третья рюмка. До сих пор у нее в голове туман.

– Почему нельзя? – повторил он и поцеловал ее сзади, в шею.

– Ей-Богу! Николай Никанорыч! Нельзя так! Ради Бога!

Но она была бы бессильна отвести лицо, если бы он стал искать ее губ.

– Санечка! – шепнул он ей на ушко. – Санечка!..

И тут она не рассердилась. Так мило вышло у него ее имя… Санечка!.. Это лучше, чем Саня… или Саря, как ее звали некоторые подруги в институте. Разумеется, она маленькая, в сравнении с ним. Но он так ее назвал… отчего?

"Оттого что любит!" – ответила она себе и совсем зажмурила глаза и больше уже не отбивалась, а он все целовал ее в шею маленькими, короткими поцелуями.

– Николай Никанорыч!.. Николай Никанорыч!.. Вы здесь?

Кто-то звал сзади. Они узнали голос Авдотьи, горничной тетки Павлы.

– Нельзя! – быстрым шепотом остановила она его, открыла глаза, выпрямилась и вскочила на ноги.

Голова вдруг стала светлой. В теле никакой истомы.

Он тоже поднялся и крикнул:

– Ау!..

Авдотья подошла, запыхавшись.

– По всему берегу ищу вас, сударь… Павла Захаровна просят вас пройти к ним до чаю.

– Сейчас! – ответил Первач как ни в чем не бывало, и

Сане ужасно понравилось то, что он так владеет собою. стр.361

Но и она не растерялась… Да и с чего же? Авдотья не могла видеть за деревьями. А вдруг как видела? Скажет тетке Павле?

Ну, и скажет! Ничего страшного из этого выйти не может. Разве тетка Павла не замечает, что они нравятся друг другу? Если б ей было неприятно его ухаживание, она бы давным-давно дала инструкцию тете Марфе, да и сама сделала бы внушение.

Зачем она прислала за Николаем Никанорычем? Может быть, "за этим самым". Не написал ли он ей письма? Он такой умный. Если просить согласия, то у нее – у первой. Как она скажет, так и папа.

– Сейчас буду! – повторил Первач удалявшейся Авдотье. – Вот только барышню доведу до беседки.

– Слушаю-с, – откликнулась Авдотья, обернув на ходу свое рябоватое худое лицо старой девушки.

– Вы по делам к ней? – спросила тихо Саня и боком взглянула на него.

– Да, что-нибудь по хозяйственной части, – выговорил он спокойно.

Ей захотелось шепнуть: "Я знаю, по какой части!" – но она побоялась, и когда он взял ее под руку, то в ней уже совсем не было той истомы, какую она ощущала под деревом.

"Неужели сегодня?" – подумала она и опустила глаза.

– Тетя заснула… Зачем ее будить?

Они стояли в дверях беседки из березовых брусьев, где Марфа Захаровна спала с открытым ртом в соломенном кресле, вытянув свои толстые ноги в шитых по канве башмаках.

– Вы здесь останетесь… Санечка?.. – добавил он шепотом и чуть-чуть дотронулся губами до ее шеи.

– Ах! – вырвалось у нее тихим, детским звуком, и она тотчас же подумала: "Что ж… сегодня, может быть, все и решится".

Она вспомнила, что сегодня же должен вернуться из города и папа.

– А, что?.. – вдруг проснулась Марфа Захаровна и схватилась ладонями за свои жирные щеки.

– Привел вам племянницу и сдаю с рук на руки. Павла Захаровна прислала за мною.

– Да, да, – повторяла толстуха еще спросонья. Погуляли, милые… День-то какой чудесный!.. Много я спала? стр.362

– Всего чуточку!

Саня поцеловала ее в маковку!

– Я с вами побуду… За Николаем Никанорычем тетя присылала Авдотью.

– А… Идите, идите, голубчик.

Марфа знала, что сестра ее зря ничего не делает. Стало быть, что-нибудь важное, насчет дел брата, лесов, продажи их. Она за себя не боится, пока сестра жива. Может быть, та и насчет Сани что подумала.

Шаги землемера стихли в липовой аллее. Саня прошлась взад и вперед по беседке и потом, подойдя к тете, взяла ее за голову и несколько раз поцеловала.

– Тетя! Дуся! Какой он славный! Ведь да?

– Кто, душка? Николай Никанорыч?

– Да… Прелесть… Да?

– На что еще лучше!

Толстуха подмигнула.

– А он тебе, поди, чего наговорил… там… внизу?

Саня начала краснеть.

– Может… и дальше пошло? Вон как вспыхнула, дурочка… ну, чего тут! Дело молодое… И такой мужчина.

Хе-хе!

– Он милый, милый!

Саня поцеловала тетку в плечо и выбежала из беседки. Ей захотелось бегать совсем по-детски. Она пробежала по аллее, вплоть до загиба – и по второй, и по третьей – по всему четырехугольнику, и спустилась опять вниз, к тому дубку, где они сейчас сидели.

Какой прелестный дубок! Такого нет другого во всем парке. Точно он весь дышит. Листики нежные, только что распустились, тихо переливают от чуть приметного ветерка. Пахнет ландышами. Где-нибудь они уже цветут.

Она проникла в чащу, стала искать, нашла одну былинку с крошечными колокольчиками ландыша, сорвала ее и приблизила к розовым трепетным ноздрям.

Что за милое благоухание! Она обожает духи всякие. А весной, на воздухе, тонкий дух цветка, особенно такого, как ландыш!

Вот когда бы сесть в лодку и все плыть, плыть так до ночи…

Надо сказать, когда вернется папа, что пора приготовить лодку. Стало тепло. Она не боится разлива. Она ничего не боится с ним. Вот он теперь сидит у тетки Павлы. Они говорят о ней, – наверно, о ней. стр.363

Саня подошла опять к дубку и опустилась уже прямо на траву – Николай Никанорыч унес с собой плед.

Да, они говорят о ней. Тетка сначала его немножко поязвит, а потом спросит: "Какие у вас намерения насчет моей племянницы?" А он ответит: "Мои намерения самые благородные. Александра Ивановна мне нравится". Он может сказать: "Мы нравимся друг другу".

И приедет папа; тетка Павла все ему скажет: Николай

Никанорыч – нужный человек… ученый таксатор. Дворянин ли он? Все равно. Папа женился же на маме, а она была дочь мелкого уездного чиновника. Вот они жених с невестой – и можно будет целоваться, целоваться без конца.

VII

У сухоручки Первач сидел больше часа и вышел от нее как раз в ту минуту, когда к крыльцу подъехал тарантас. Из города вернулся Иван Захарыч и прошел прямо к себе.

Его лакея, Прохора, Первач окликнул, проходя залой, и сказал ему:

– Ежели Иван Захарыч меня будет спрашивать, я во флигель иду, а потом, к чаю, вернусь.

Прохор – бледнолицый, ленивый малый, лет за тридцать, опрятно одетый в синий сюртук, – доложил об этом барину, войдя в кабинет.

Иван Захарыч только что собрался умываться, что делал всегда один, без помощи прислуги. Он стоял посредине обширного кабинета, с альковом, и расстегивал свою дорожную куртку зеленого сукна с бронзовыми пуговицами.

Роста он был очень большого, вершков десяти с лишком, худощавый, узкий в плечах, с очень маленькой круглой головой, белокурый. Мелкие черты завялого лица не шли к такому росту. Он носил жидкие усики и брил бороду. Рот с плохими зубами ущемлялся в постоянную кисловатую усмешку. Плоские редкие волосы он разделял на, лбу прямым пробором и зачесывал на височках. Голову держал он высоко, немного закидывая, и ходил почти не сгибая колен.

– Попроси Николая Никанорыча сюда… так, минут через двадцать. стр.364

– Слушаю-с!

Прохор вышел. Иван Захарыч снял дорожную куртку и повесил ее в шкап. Он был франтоват и чистоплотен. Кабинет по отделке совсем не походил на другие комнаты дома: ковер, дорогие обои, огромный письменный стол, триповая мебель, хорошие гравюры в черных нарядных рамках. На одной стене висело несколько ружей и кинжалов, с лисьей шкурой посредине.

В глубине алькова стояла кровать – бронзовая, с голубым атласным одеялом.

Умывался он долго и шумно. Два мохнатых полотенца висели на штативах, над умывальником с педалью, выписанным из Москвы, с мраморной доской. Так же долго вытирал он лицо и руки, засученные до локтей.

На лбу – крутом, низком, обтянутом желтеющей кожей – держалась крупная морщина. Бесцветные желтоватые глаза его озабоченно хмурились.

Иван Захарыч вернулся из города сам не свой. Другой бы на его месте стал швырять чем ни попало или придираться к прислуге. Он себе этого не позволит. Он

– Черносошный, обязан себя сдерживать во всех обстоятельствах жизни. Горячиться и ругаться – на это много теперь всякой разночинской дряни. Он -

Черносошный!

Дела идут скверно. И с каждым годом все хуже. Думал он заложить лесную дачу. Банк оценил ее слишком низко. Но денег теперь нет нигде. Купчишки сжались; а больше у кого же искать? Сроки платежа процентов по обоим имениям совпадали в конце июня. А платить нечем. До сих пор ему устраивали рассрочки. В банке свой брат – дворянин. И директор – председатель, и двое других – его товарищи.

Но там что-то неладно. В городе заехал он к предводителю, своему дальнему родственнику и даже однополчанину, – только тот его моложе лет на десять, ему пошел сорок второй год, – выбранному после него два года назад, когда Иван Захарыч сам отказался наотрез служить третье трехлетие, хотя ему и хотелось получить орден или статского советника. Дела тогда сильно покачнулись. Почет-почетом; но разорение – хуже всего.

Предводителя он нашел в сильном расстройстве. Он получил известие, что в банке обнаружен подлог, и на сумму в несколько десятков тысяч. Дело дошло до стр.365 прокурора. Поговаривают, что один из директоров не отвертится. И не одно это. По двум имениям, назначенным в продажу, ссуда оказалась вдвое больше стоимости. Оба имения – двоюродного брата старшего директора. В газетах – даже в столичных – появились обличительные корреспонденции – "этих бы писак всех перевешать!" – и неизбежно созвание экстренного съезда дворян, – банк их сословное учреждение. В городе началась паника, вкладчики кинулись брать назад свои деньги с текущих счетов и по долгосрочным билетам, по которым банк платит шесть процентов. Нечего и думать выхлопотать отсрочку. Довольно и того, что по обоим имениям оценка была сделана очень высокая. Тогда Иван Захарыч служил предводителем, и один из директоров был с ним на «ты», учился вместе в гимназии.

Но вся эта передряга в банке прямо не касается его родственника. А между тем тот точно сам попался. У него имение заложено – "да у кого есть незаложенное имение?" – но давным-давно, еще отцом его, в одном из столичных банков; а недавно он, получив добавочную сумму, перезаложил его в дворянский центральный банк.

И эти деньги он уже прожил. Живет он чересчур шибко, с тех пор как связался с этой бабенкой, бывшей женой акцизного чиновника. Он ее развел, мужу-"подлецу" заплатил отступного чуть не сорок тысяч; развод с венчанием обошелся ему тысяч в десять, если не больше. За границу она его увезла; целых полгода они там путались, в рулетку играли. Франтиха она самая отчаянная. По три дюжины у нее всего нижнего белья и обуви, и все шелковое, с кружевами; какого цвета рубашка, такого и чулки, и юбка. Даром что бывшая жена акцизного, а смотрит настоящей французской кокоткой. И вот, с самого своего предводительства, третий год он с ней так мотает. В

Москву ездят чуть не каждый месяц, и непременно в

"Славянском Базаре" отделение берут. В уездном городишке умудряются проживать на одно хозяйство больше пятисот рублей в месяц.

Он был прежде председателем управы. И когда сдавал должность, оказалась передержка. Тогда дело замяли, дали ему время внести в несколько сроков. Теперь в опеке завелись сиротские и разные другие деньги. Иван Захарыч сдал ему сполна больше двадцати тысяч, и с тех пор стало известно, что по двум стр.366 имениям, находящимся в пожизненном пользовании жены, хранятся процентные бумаги от выкупов, которые состоялись поздно – уже после того, как он ушел из предводителей. Кажется, тысяч на тридцать, если не больше.

Когда родственник его, теперешний предводитель, начал ему намекать на «тиски», в какие может попасть, Иван Захарыч сейчас же подумал: "уж не запустил ли лапу в сундук опеки?" Может ли он отвечать за него? По совести – нет. Да и не за него одного… Ведь и директора банка – тоже дворяне, пользовались общим доверием, как себя благородно держали… А теперь вон каких дел натворили!..

Иван Захарыч считал себя выше подобных недворянских поступков. Этим он постоянно преисполнен. Если при залоге имений он добился высокой оценки, то все же они стоят этих денег, хотя бы при продаже с аукциона и не дали такой цены. Он в долгу у обеих сестер, и ему представляется довольно смутно, чем он обеспечит их, случись с ним беда, допусти он до продажи обоих имений.

Конечно, должны получиться лишки… А если не найдется хорошего покупателя?

Ему всегда кажется, что, как бы он ни принужден был поступить, все-таки он останется благородным человеком, представителем рода Черносошных – последним в роде, мужского пола… У него, кроме Сани, две незаконных дочери. Если б он даже и женился на их матери и выхлопотал им дворянские права, они – девочки. Будь хоть один мальчик – он бы женился. Они с матерью обеспечены, хоть и небольшим капиталом.

А Саня?

Но Саня – не его дочь. Он давно помирился с тем, что его жена изменила ему. У него в столе лежат письма того «мусьяка», очутившиеся в руках сестры Павлы, которая ему и доказала, что покойная жена не заслуживала памяти честной женщины. Он не мстит Сане за вину матери, но и не любит ее, на что имеет полное право. Выдать ее поскорее замуж! Приданого тысяч десять… Родовых прав у нее никаких нет. Ее мать была бедная пепиньерка.

Десять тысяч – не малые деньги, по нынешнему времени, даже и для барышни из хорошего дома; да ведь и их надо припасти. Вместе с долгом обеим сестрам, по сохранным распискам, ему придется заплатить кругленькую цифру чуть не в пятьдесят тысяч. стр.367

Продажа лесной дачи даст больше, но на охотника. Он думал было занять у предводителя, а тот начал сам просить взаймы хоть тысячу рублей, чтобы поехать в губернский город и там заткнуть кому-то «глотку», чтобы не плели "всяких пакостных сплетен".

Иван Захарович все живее и живее чувствовал, что он близок к краху, и не один он, а все почти, подобные ему, люди. Но обвинять себя он не мог. Жил, как пристойно дворянину, не пьяница, не картежник. Есть семейство с левой стороны, – так он овдовел молодым, и все это прилично, на стороне, а не дома.

Ему было себя ужасно жаль. Не он виноват, а проклятое время. Дворяне несут крест… Теперь надумали поднимать сословие… Поздно локти кусать. Нельзя уже остановить всеобщее разорение. Ничего другого и не остается, как хапать, производить растраты и подлоги. Только он, простофиля, соблюдал себя и дожил до того, что не может заплатить процентов и рискует потерять две прекрасные вотчины ни за понюшку табаку!

И все-таки он не изменяет себе ни в обхождении, ни чувстве своего дворянского превосходства, не ругается, не жалуется, не куксит. Это – ниже его.

Придется пустить себе в лоб пулю – он это сделает с достоинством. Но до такого конца зря он себя не допустит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю