Текст книги "Собрание сочинений. Том 2"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
Благодаря им Воропаев шел, почти не замечая подъема. Городишко остался позади. На развалинах кирпичного дома, окруженных обломками кое-где уцелевшего сада, среди кособоких глициний, напоминающих сейчас засохших змей, Воропаев присел позавтракать. По сути дела, он не ел со вчерашнего полудня. Хлеб у него сохранился еще из Москвы, а сардины были португальские, трофейные, финский нож с рукояткой из ноги дикой косули тоже был трофейный.
Город был виден от края до края, по обе стороны его на добрый десяток километров раскрылось побережье, сейчас хорошо освещенное боковым солнцем. Горы же все время были почему-то в тени, будто солнце не приставало к ним или обходило их стороной.
«Неужели тут не найдется домика в три комнатки?»
До войны на холмах между городом и горной грядой стояли здания санаториев, теперь они были разрушены, но маленькие коттеджи вокруг них, где жили врачи и сестры, кое-где сохранились. Беда лишь в том, что в этих домах нет света, их нечем отопить и они далеко от города.
Он стал от нечего делать присматриваться к стенам, его случайно приютившим.
Дом до своей гибели был, очевидно, небольшим – из четырех комнат с кухней («То, что мне надо!») и садиком впереди и позади дома. («Замечательный садик! Раз-два-три… двадцать шесть деревьев».) Водопроводный кран торчал во дворе, рядом с балконом, на столбах мотались обрывки проводов. Значит, было и электричество. Грейдерная дорога вздымалась вверх, почти касаясь участка. («Замечательное место! Дрова можно подвезти к самому дому!») Воропаев повернулся на камне, чтобы лучше осмотреть остатки здания. Не существовало ни крыши, ни оконных рам, ни дверей, ни полов. Все, что способно было гореть, сгорело, оставшееся не стоило ни гроша. Но участок в форме неправильного треугольника был превосходный. Остатки невысокого каменного забора пунктиром указывали витиеватые границы усадьбы. Слева – глубокий овраг. («При небольшой плотине была б своя вода».) Справа и перед домом – виноградники, слева – шиферные холмы.
Прутиком на земле Воропаев подсчитал приблизительное количество кирпичей, нужных для воссоздания дома.
Нечего было и мечтать. А между тем лучшего участка, он понимал, ему нигде не найти, если, конечно, этот свободен. Но, судя по всему, хозяин давно уже разделил судьбу своего дома.
Нет, участок первоклассный, что и говорить. Беда лишь в том, что это была чудесная и вместе с тем совершенно бесполезная находка. Хозяин-одиночка ни при каких условиях не справился бы с восстановлением этой усадьбы.
Воропаев стал присматриваться к колхозу, дома которого, окруженные садами и виноградниками, отлично были видны отсюда.
До войны к западу от колхоза, по берегам овражистой горной реки, тянулось два ряда домов, принадлежавших частным лицам.
Несколько тополей, ободранных, как молодые петухи, да железная ограда вокруг пожарища торчали на том же месте, где были когда-то дачи. Война пожирала хорошие, большие дома, оставив целыми все жалкие, отживающие, словно отныне человеку предлагалось довольствоваться лишь малым.
«В конце концов надо на чем-то остановиться».
И невольно мысли Воропаева вернулись к тому дому, у порога которого он сидел.
В сущности лучше этого дома ничего не могло быть. Ремонт удалось бы сделать, наверное, в кредит. Воропаев попробовал представить свою жизнь в этом доме.
Он представил, как привезет сюда сына, белобрысого, худенького северянина, как расставит на полках книги, плесневеющие в ящиках – чорт их возьми! – с зимы 1939 года, как они с сыном будут ходить отсюда к морю… Он улыбнулся, представив себя в пижаме, с удочкой в руках. Конечно, не ушедшим от жизни пенсионером намерен он был обосноваться здесь, – да ведь бездомному нужно прежде всего гнездо. Но тут одна нечаянная маленькая мысль опередила те главные мысли, которые одни занимали ого сейчас. Мысль эта была о молоке.
«Хорошо бы по утрам пить козье молоко. Конечно, тут это несложно организовать, – мелькнула другая мысль. – Откуда носить? – возникла третья. – И кто это будет делать?»
Воропаев на глаз прикинул расстояние от дома до ближайших строений колхоза, вышло что-то около двух километров.
Открытие было пропастью, в которую обрушились все его планы. Молоко молоком, но как же Сережа в эдакую даль будет ходить в школу? Да не летом, а в зимние ветреные месяцы? Ну, а кто же им будет готовить, – ведь столовой не обойдешься, и где она, к чорту, эта столовая, где-нибудь у самого моря? А чем топить? И кто же будет всем этим заниматься?
И ему сразу стало ясно, что инвалид с одной ногой – не хозяин и что ему, Воропаеву, не жить в своем доме.
«А если бы онабыла со мной?»
И как только он представил себе легкую, всегда стремительную фигуру Александры Ивановны Горевой, в ее накрахмаленном докторском халате, среди хаоса этой запущенной, от всего удаленной усадьбы, вообразил, как она будет тут колоть дрова и таскать воду, – он понял, что и с нею жизнь здесь, в этом горном гнезде, была бы нелепа и неосуществима.
Да если бы даже встала из могилы жена Варя, мать Сергея, та, которая все могла и все умела, то и тогда не получилось бы тут, пожалуй, никакой жизни, потому что у Вари, хоть она была и поближе к земле, чем Александра Ивановна, все равно не было уменья жить вдали от того, что называется почему-то цивилизацией и заключается главным образом в теплой уборной, электричестве, центральном отоплении и газовой ванне.
В сорок три года, потеряв на войне много сил, трудновато начинать новую жизнь на развалинах чьей-то чужой.
Воропаев покопался в рюкзаке, достал флягу и залпом выпил два колпачка водки.
Не будет здесь хорошей жизни. Приглашать молодую женщину, родившуюся в городе и сформированную городом, в захолустье, на разведение кур и на ужение рыбы!.. Да нет, ерунда!
Но что поделать, если всю жизнь он мечтал жить у моря и был уверен, что такая жизнь и есть выражение наивысшего счастья! И вдруг почувствовать, как эта мечта повлекла его сюда на позор и стыд?
Коренной сибиряк, Воропаев впервые увидел море, уже будучи взрослым, – в Астрахани, у Кирова. Оно сразу пленило его, как существо живое, одухотворенное, с которым можно навеки связать свою судьбу. Жизнь шла, однако, другими путями. Комсомольские годы прошли, в астраханских степях, потом, уже коммунистом, став командиром, он сторожил границу на Амуре, строил Комсомольск. Армия стала его домом на добрую половину жизни, а полки, дивизии и корпуса – теми селами и городами, с воспоминанием о которых связывались его представления о климате, пейзаже и условиях быта.
Чтобы рассказать о Памире или Кулундинской степи, он сначала должен был вспомнить, что это страничка полковой истории.
Хасан, Халхин-Гол, север Финляндии тоже запомнились больше именами товарищей и боевыми операциями, чем общим обликом жизни. И одно лишь море нежило его воображение картинами покоя и полного счастья, которых всегда немножко не хватало его беспокойной натуре. Наконец-то море это было рядом, но, оказывается, – его могло и не быть. Воропаев был выброшен на морской берег, как затонувший корабль.
– Ну, ничего, займемся другим, – сказал он, вставая.
Несколькими часами позднее Воропаев вошел в кабинет Корытова. Тот задумчиво стоял у карты СССР, размечая линию фронта.
– Нашел что-нибудь подходящее? – равнодушно спросил он и, не подождав ответа, что, кажется, было в его характере, заметил: – Зря не пошел в счетоводы. Будущие миллионеры, брат. Через два года они бы тебе такую хату воздвигли – ой-ой-ой… Слышал сводку?
Воропаев, не перебивая и не поддакивая, старался молчанием подчеркнуть свое полное равнодушие к жилищной проблеме.
– Что я не слыхал, это еще полбеды. А что народ ее у тебя не слыхал – это очень обидно, – сказал он жестко.
– Какой такой народ? – вяло поинтересовался Корытов, ища и не находя на карте нужного ему пункта. – Кто-нибудь один не слыхал, а ты – народ. Смотри, пожалуйста, какой любитель народа! Одер – здоровая река? Не найду. Меня, брат, твой отдельный человек не интересует, – сказал Корытов, отходя от карты и надвигаясь на Воропаева с явным намерением дать и выиграть словесный бой. – Меня интересуют люди. Я люблю обобщать. Меня не интересует, если твои мысли – только твои.
– Ты до того дообобщаешься, что, пожалуй, и себя станешь рассматривать как коллектив. Как это тебя не интересует отдельный человек? В таком случае тебя, что же, и Стаханов не интересует, ибо хотя стахановцев много, но Стаханов один?
– Полегче. Тут тебе не дискуссионный клуб. Не увлекайся, пожалуйста.
– Я же вижу, как ты рассуждаешь. Конечно, говоришь ты, таких, как Воропаев, тысячи, и потому он – Воропаев – не может меня, то есть тебя, интересовать в меру своей одной, тысячной ценности. Людей ты берешь оптом, – поштучно их нет смысла изучать. А ведь это глупо, Корытов, тут, брат, даже и не пахнет марксизмом.
Ему хотелось поговорить, но Корытов сухо прервал его:
– Об этом мы в другой раз побеседуем. Говори, зачем пришел.
– Шел я поступать к тебе в пропагандисты, – сказал Воропаев, улыбнувшись, потому что увидал, что Корытов и не поверил ему и вместе с тем обрадовался. – Да, да, даю честное слово.
Нахмурившись, чтобы придать лицу значительное выражение, Корытов сел в свое кресло.
– Уверен был, что придешь, – и с размаху рубанул рукой по воздуху. – На пари готов был итти, что так получится. Ну что ж, я рад. Не нам, брат, с тобой, старым партийным работникам, на этих дачах жить, не наша это профессия. Пускай другие живут, – и, приметив несогласие на лице Воропаева, воскликнул с искренним удивлением: – Да на что тебе дача? Лучше взять тебе хорошую квартирку, близ моря, у набережной. Нет, правильно, честно ты поступил. Ну вот, давай и договоримся. Кем хочешь? Пропагандистом, инструктором? На все согласен. А то выдумал – дом ему. Полковник, начальник политотдела корпуса, шесть орденов, печатные труды…
Корытов быстро, без единой ошибки выбирал из памяти анкетные данные о Воропаеве, и тот должен был невольно признать, что у секретаря отличная память.
– Да ты же, чорт тебя возьми, какой опыт партийно-массовой работы имеешь! – продолжал повышать голос Корытов.
– Не уговаривай, я же сказал тебе, что хочу работать в райкоме. Но сначала устрой жилье. Это мое непременное условие.
– Лена, Леночка! – входя в раж, прокричал Корытов, кивая в то же время в знак согласия со словами Воропаева.
– Да что она у тебя – управделами, что ли?
Безмолвно вошла Лена.
– Все у меня в разгоне, я да она одни остались. Ключи от общежития у тебя, Леночка? Надо койку устроить товарищу Воропаеву.
– Позволь! Что за чепуха, какую такую койку? Ты мне дай квартиру, вот ту самую, близ моря, на набережной, я же ребенка должен привезти, пойми ты, наконец. И сам до чорта болен.
– Все со временем будет, – сказал Корытов. – Квартиру я тебе хоть сейчас назову. Приморская, восемь, квартира одиннадцать, – свою отдаю, понял? Владей. Лучшей квартиры в городе нет. Ну, а все-таки жить пока что придется тебе в общежитии, понял? В квартире твоей нет ни одного стекла, ни одной рамы, печи сломаны. Понял? Куда бы нам его поместить? – обратился он к Лене. – Кто с тобой рядом?
– Мирошин.
– Ага! Прекрасно. Вот пускай мирошинскую комнату и занимает. Ключи у тебя? Воропаеву всего дня на три, а там видно будет. – Он обратился к Воропаеву: – Завтрашний день тебе на устройство, на подготовку, а послезавтра поедешь по колхозам. Я тебе дам три колхоза, побудь там с неделю, поговори с людьми, помоги им. А с обкомом я насчет тебя сам договорюсь.
– Куда же я денусь по возвращении?
– Лена тебя опять куда-нибудь сунет. У нас все так живут. Крутимся, как карусель. Ну иди, Леночка.
Они остались вдвоем.
– На фронте тебе было, конечно, легче. Там у тебя адъютанты, автомобили, телефоны. Приказал – сделали. Так? А у нас здесь, в тылу, в побитых местах, – чистое горе. Вот я тебя командирую за двадцать пять километров, а машины у меня нет, и телефона тоже нет, и почта только два раза в неделю пешком ходит. Понял?
Вид у Корытова был страдальческий, точно он хвастался трудностями, преодолеть которых не мог.
– У вас все так настроены, как ты? – иронически спросил Воропаев. – Зачем ты сам себя уговариваешь, что неудачи неизбежны? Ты собери-ка людей, отбери из них лучших, обопрись на них.
– Вот-вот-вот. Об этом я и хотел с тобой поговорить. Ты мне, друг, должен организовать у нас в районе черкасовское движение. Дворец тебе тогда дадим, ей-богу, – с шутливой пренебрежительностью взмахнул рукой Корытов.
– Да что ты толкуешь мне о черкасовском движении. Я знаю Черкасову, я с ней помногу беседовал и понимаю, откуда и как у нее появилась идея движения. Ты помнишь, с чего она начала – с дома сержанта Павлова, с этого знаменитого сталинградского дома-легенды. И знаешь, почему? Потому что, откровенно говоря, боялась, что понаедут новые люди и в суматохе не вспомнят о знаменитом доме, и погибнет слава, забудется подвиг. Ей захотелось поначалу собственно не город восстановить, а только один этот дом – во имя самолюбия. И она восстановила его, но за это время почин ее был подхвачен печатью, общественностью, партией, обобщен, как ты любишь говорить…
– Ага! Видишь? Все-таки обобщен! – успел вставить Корытов.
– …поднят на огромную высоту и стал движением, потому что его приняли десятки тысяч людей и прежде всего сама Черкасова. Она оказалась сродни этой высоте и не упала, а удержалась на ней.
– Вот-вот-вот. Ты и стань на место Черкасовой, прочувствуй, обобщи опыт… Да, да, да. А как же? Зарази энтузиазмом! Ты человек горячий!
Они заговорили одновременно, но – как ни странно – каждый слышал и понимал, что говорит другой, и они успевали и выразить свои мысли, и ответить один другому, несмотря на то, что все время повышали голоса. Но Лена, войдя в кабинет при первых их криках и не без любопытства остановившись послушать, о чем они говорят, долго не могла вникнуть, в чем собственно дело, и ей стало ясно только одно: этот одноногий полковник от горестей и неудач своих причинит тут всем немало хлопот и первому – Корытову, и ничего не будет удивительного в том, если он свалит Корытова, потому что она видела тем необъяснимо безошибочным взглядом, который так присущ женщинам, что Воропаев сильнее Корытова.
А они кричали друг другу:
– Заразить энтузиазмом, ха-ха! Да ты знаешь, что это такое, с чего начинается? В Сталинграде каждый камень в крови, каждая развалина – мавзолей героизма. А у тебя? Что делал твой район в дни оккупации, как боролся, в чем его слава и сила, ты это знаешь?
– Вот я тебе и поручаю изучить этот вопрос, обобщить, проанализировать, как полагается в таких случаях, и представить на бюро райкома в виде конкретных практических предложений. Но мое личное мнение – начни с живого примера, зарази, полковник, знаешь, как в бою… «Вперед!.. За мной!» Вот так. Это было бы хорошо.
– Зарази, зарази! Да что ты в самом деле! Так чего ж ты не заражал до сих пор, чего ты ожидал? Вот у тебя люди заражены неверием, угнетены трудностями, а ты им только дурацкие бумаги в нос тычешь…
– Нахал ты, ай, ей-богу, какой же нахал! Избаловала вас война! Развратила жеребцов! Какой ты, к чорту, коммунист, если ты отвык от черной работы! Тебе только приказывать да листовки писать!
– Да где у тебя совесть, послушай! Это ты, брат, бежишь за народом да покрикиваешь: «Эх, как я здорово им руковожу!» Народ и без тебя горы на себе перетащит, а руководи им, как велит Сталин, – так он океан перельет с места на место.
– Ты погоди, ты слушай, ты одно пойми: заразить можно не словами, а делом. Ты вот и организуй. Отбери людей, внуши им, что и как делать, подними их высоко – вот и пойдет… Героизм – это не стихия, а организация. Герои, брат, нуждаются в повитухах.
– Ну, правильно!
– Что правильно?
– Я это тебе и говорю.
– Нет, это, брат, я тебе говорю, а ты возражаешь.
– Я возражаю?
Они замолчали, не в силах сообразить, кто из них первый сказал «правильно», и, отдуваясь, с раздражением разглядывали друг друга.
– В общем ты понял, что я хотел тебе сказать, – произнес Корытов, резким жестом придвигая к себе папку с делами. – Героизм – организация, а не стихия.
– Правильно, – согласился Воропаев, твердо веря, что последнее слово осталось за ним. – Это всегдашнее мое мнение.
– Чего же мы спорили?
– Не знаю.
– Значит, выходит, не спорили, а вроде как договорились.
– Выходит так.
– Жуткое дело! Сорок пять минут кошке под хвост!.. Лена!.. Леночка! У нас на дорогу ничего нет? – торопясь, чтобы избежать возникновения нового спора, уже спокойно спросил Корытов.
Опустив скрещенные на груди руки, Лена нагнулась к шкапчику и достала бутылку красного вина.
– Сухой паек я вам после принесу, – равнодушно сказала она. – Вы же от нас поедете, оттудова, где я живу, – объяснила она Воропаеву.
Корытов показал пальцем на бутылку.
– Это из совхоза «Победа». Пятилетнее, имей в виду! Ты в этот совхоз обязательно загляни. Директором Чумандрин Федор Иванович, а виноделом Широкогоров Сергей Константинович – богатырь старичок. Ты им обязательно лекцию прочти, побеседуй с ними, – они же, как медведи в берлоге, свежего человека месяцами не видят. На вот, возьми, я тут кое-что набросал тебе… – и он сунул донельзя удивленному Воропаеву листок бумаги, на котором угловатым старательным почерком было написано: «План лекций Воропаева». И значилось шесть тем.
– Когда это ты успел?
– Да как ты ушел себе дворец подыскивать, я и стал за тебя думать, – и Корытов безголосно рассмеялся, подмигивая и почесывая висок.
Горы летели по небу, окунаясь в черные вязкие тучи. Море черно застекленело, как вар. Дребезжал и выл в пустых домах черный воздух ночи. Заветривало с норд-оста. Все сразу похолодало.
Мать Лены постелила чистую простыню и наволочку из своих запасов на измятую, давно не прибиравшуюся постель Мирошина, который вторую неделю не приезжал домой. Воропаев с пучком гвоздей в зубах забивал фанерой окно.
– Это не жизнь, – сказала старуха. – Вы Корытова не слушайте, он вам только голову задурит, а требуйте отдельный дом. Это нам с Леночкой не дадут, а вам обязательно должны дать. Сталинский приказ был. Только требовать надо. Куда же вам с ребенком деваться? Нет, вы не упускайте время, а требуйте и требуйте. Я бы вам и за маленьким присмотрела, конечно, если у вас никого нет, у меня ведь у самой внучка на руках. Я и сготовила бы. Слушайте меня, старуху, требуйте.
– Ну?
– Ей-богу, я вам правильно скажу. Вот хоть этот дом. Он бесхозный. Этого я никому не говорю, но вам скажу, хозяев у него нет, бежали с немцами. Тут, значит, четыре комнаты, две разбитые бомбой, их ремонтировать надо, а Мирошин холостой, ему можно дать в городе комнатенку, так он еще спасибо скажет. А тут, знаете, сад хороший, и корову есть где держать и курочек.
– А вид?
– Это на море, что ли? – не сразу поняла она. – Скрозь видно, от края до края.
– Так в чем же тогда дело? Берите.
– В том и дело, милый, что не дают, отказали. Мирошину, конечно, все равно, он холостой, семьи нет, и нас он не поддержит, а придет кто позубастей – так и выгонит. Ей богу! Вы взгляните утром, какое место – роскошь прямо! Как в санатории.
– Я помню, я видел днем.
Он действительно легко вспомнил полупустой, грязный, со следами старых грядок участок, в беспорядке засаженный десятком вишневых и абрикосовых деревьев. Каменный забор, очень неряшливо сложенный, был рассыпан, через двор резким зигзагом проходила немецкая траншея. Груда мусора обозначала место, где когда-то стоял сарай. Конечно, нельзя было и сравнить с тем вдохновенным местом, которое он нашел поутру, но в общем и здесь можно было отлично жить, будь он один. Чего он искал? Разве место для жизни? Только сейчас ему пришло в голову, что он искал не жилья, а людей, к которым можно было бы прилепить свою судьбу. Дело, стало быть, не в том, что ему негде жить, а в том, что одному жить нельзя.
– Ладно, хотите, я возьму этот дом, – сказал он. – На себя и на вас. Две вам с Леной, две мне. По вашему выбору. Но восстановим, как думаете?
– Ах, боже мой, да что вы, право! – залепетала старуха, касаясь его плеча своими бурыми руками. – Какое же тут восстановление, вы сами подумайте! – И, тыча пальцем в стены и потолки, она быстро, точно твердя давно выученный наизусть урок, привела множество очень точных данных о материалах, и выходило, что все они есть и достать их можно без всякого затруднения и что вообще-то восстанавливать почти нечего.
«И она жмется к людям, и ей одной трудно», – мелькнуло у Воропаева в то время, как он слушал ее быстрый полушопот.
– Привозите сыночка, – говорила она, – и присмотрю, и постираю, где ж вам самому! Как родной будет. Вот поглядите, – и совала ему записку с цифрами. – Вот аренда, а это страховка, а это садовнику – сад поднять, а это я записала – винограду бы лоз с десяток посадить. Видите, как уютно! («Она уже видит, ощущает, почти живет в воображаемом доме».) Спасибо мне скажете, ей-богу, – и она тревожно заглядывала в глаза Воропаева, добиваясь его согласия.
Воропаев сам начинал видеть – вот заразила старуха! – и виноград, ползущий по белым стенам домика, и цветущий сад, и слышать гудение пчел под окнами.
– А может, поищем что-нибудь выше, в горах?
– Ни-ни-ни! Даль. Пустота. Одно озлобление получится.
Старуха боялась поисков. Она обжила свою комнатушку, как мечту; комнатушка счастливо вырастала в дом. Здесь, здесь! – кричали ее руки. – Здесь, где уже зажжен очаг, где рядом соседи, где на веревках висит стираное белье, где бегает ее внучка. В сущности о чем мечтал он сам? Разве не о крыше, под которой можно пересидеть свою болезнь? И разве так уж необходим ему красивый дом? Ведь не на всю жизнь закапываться! Впрочем, кто ее знает, эту жизнь!
– Так я вам оставлю заявление относительно дома. Действуйте. Мне, если не возражаете, две наверху, – сказал он, решая судьбу дома.
– Вверху, вверху, будьте спокойны. Я сама считала, что вам вверху…
– А я сегодня к вечеру выеду.
– И ночевать не будете?
– Нет, сегодня махну в колхозы, вернусь, тогда вплотную займемся домом.
К вечеру разветрилось не на шутку. Норд-ост крепчал с каждым часом, море побледнело, прибой, запыхавшись, стал гулко бить в камень набережной, улицы обезлюдели. Но погода сейчас нисколько не тревожила Воропаева. «Проголосовав» на выезде из городка, он скоро устроился в кузове порожней трехтонки, шедшей в его направлении. В погоде было что-то ободряющее, как в боевой сутолоке. Погода отвлекала Воропаева от грустных мыслей и возбуждала в нем нервный азарт борьбы, как бывало перед решительной атакой, когда хотелось, чтобы было как можно хуже и труднее, чтобы потом, когда иссякнут силы, делалось все лучше и легче, лучше и легче.
И как только мелькнула мысль об атаке, вспомнились фронтовые друзья. Где-то они? 29-го числа прошлого месяца, судя по приказу Верховного Главнокомандующего, войска 3-го Украинского – его, Воропаева, родного фронта – прорвали оборону противника где-то на западном берегу Дуная. Среди отмеченных в приказе Воропаев нашел командарма 4-й гвардейской. Следовательно, и родной корпус Воропаева сражался за переправу через Дунай и, наверно, был в числе первых, прорвавших оборону, а следовательно, там же и Горева со своим госпиталем. Ему явственно представилось, как все это происходило там. Он отлично знал по карте и еще более нюхом чувствовал те места. Сколько раз исходил он долину Дуная в своем воображении, как романист, которому предстоит населить данное место героями в обстановке самой совершенной правды.
Дунай он хорошо знал и сейчас воочию видел, как дрался весь фронт и как дралась 4-я гвардейская, и видел и слышал, что делал и говорил каждый из близких ему, бывших там.
Вот по-солдатски румяное, скромное лицо командарма, сформированное из элементов простоты, строгости и скромности. Это был самый худощавый и подобранный из командармов, с походкой командира дивизии и решительностью командира полка.
И Воропаев видит, как он, сморщив белесые брови и постукивая по карте карандашом, выслушивает срочный доклад командира корпуса, который высоким голосом и обязательно улыбаясь, о чем бы он ни докладывал, сообщает о сделанном прорыве.
Воропаев увидел и начальника штаба, лежащего во весь свой гигантский рост на карте, с телефонной трубкой у левого уха в напряженно побелевшей руке.
Если бы художник вознамерился написать его портрет, он должен был бы выбрать именно эту позу, как наиболее характерную для любого часа его боевых суток. Он завтракал и читал газеты только в те минуты, когда ему массировали левую руку.
Увидел он и генерала из солдат и солдата из профессоров, члена Военного Совета, человека, в которого поголовно была влюблена вся армия.
«А Никита Алексеевич, должно быть, как всегда, впереди», – подумал Воропаев о том командире корпуса, у которого он в последнее время был заместителем по политической части, – и сердце его сжалось от зависти к тем, кто там, и жалости к самому себе.
Какая суета, какое напряжение сейчас у Раевского! Сам он, должно быть, не спавший суток трое, охрипший, но неизменно веселый, сидел, как всегда, «на шее» у кого-нибудь из командиров дивизии, а то и командиров полков и, рассказывая анекдоты, которые не позже чем через час становились известны в ротах, записывал себе в книжечку наблюдения и впечатления для вечернего разноса в приказе по корпусу.
Или, как это было под Яссами, в критический момент гигантской, еще не определившейся операции он говорит кому-нибудь из командиров дивизий:
– Ну, дорогой Антон Степаныч, возглавь-ка, милый, полк, а я, по старой памяти, займусь твоей дивизией, и давай дадим с тобой такого жару, чтобы чертям стало тошно…
И пробивал этой дивизией первую, еще едва различимую щель в обороне противника.
Глаза Воропаева были мокры от слез.
«Не вернется уже больше эта жизнь, не увижу я никого из них», – и, горько вздохнув, он стал смотреть на дорогу, чтобы оторваться от своих видений, но видения были сильны и навязчивы.
Скрипя и качаясь, машина бежала по извилистому шоссе. Воропаева подбрасывало в пустом и легком кузове и от тряски, кашля – а может, еще и от голода – слегка укачивало. Было уже совсем темно. Горы, казалось, спускались вниз, тучи нарастали над горами, а море будто вползало на нижний край неба, забрызганный пятнами первых, еще тусклых звезд.
В воздухе посвистывало и выло. И все-таки воздух был сладок, холодно– и ветрено-сладок. Влажные руки были липки от его сладости. Он был как воздушный отвар цветов, остуженный ветром. Он был как воспоминание о давно прошедшей молодости.
«А Шура, в своем туго накрахмаленном, хрустящем, но уже густо окровавленном халате, должно быть где-нибудь в полку, в батальоне, на какой-нибудь сумасшедшей переправе, куда она, конечно, обязательно направилась с группою медицинского усиления, в помощь фельдшерам, и уже кого-то «режет», кого-то «штопает», под грохот и тряску бомбежки».
И ярко, точно в зареве молнии, Воропаев вспомнил свою первую встречу с Горевой, встречу удивительную и редкую по своеобразной фронтовой красоте.
Это было… Где же это, позвольте, было?.. Весною, да, да, весною, на Украине, где-то на нижнем Днепре. Он возвращался в дивизию после третьего своего ранения, и пробка перед понтоном задержала его в прибрежном селе.
Немцы не давали покоя переправе, она то и дело выходила из строя, и пока ее налаживали после последнего налета, Воропаев, выйдя из «виллиса», рассредоточивал обозную колонну, загонял машины и подводы во дворы и на огороды.
Вдруг он услышал вежливый свист бомбы почти рядом с собой, как ему тогда показалось. Он едва успел лечь, раздался взрыв, правда не рядом, но в общем довольно близко, и что-то, гремя и грохоча, обвалилось. Он поднял голову – и это бывает, наверно, раз в жизни, даже наверно, раз во сне, – увидел, как прямо перед ним, через улицу, медленно оседает стена глинобитного дома. Вот она рухнула, взметнув тучу пыли и обнажив горницу. Кто-то в белом халате быстро нагнулся там и прикрыл руками что-то лежащее перед собой, как будто обнял и защитил своей спиной от могущих свалиться обломков. Раненые, которых много лежало и сидело вокруг домика, как только прошло первое оцепенение, закричали «ура».
– Вот это доктор!.. Браво, ей-богу, браво!.. – раздалось с разных сторон, и еще не пришедший в себя Воропаев вдруг только теперь разобрал, что в горнице, от которой оторвало переднюю стену, стояла перед операционным столом молодая, раскрасневшаяся от волнения женщина-врач. Она оперировала раненого и нагнулась над ним в момент взрыва, чтобы прикрыть его своим телом, не зная, что за ее спиной обрушилась стена и что она видна теперь всей улице.
Женщина только на мгновение обернулась в сторону улицы и сейчас же снова наклонилась над раненым, заканчивая операцию. Ей помогали при этом две девушки, и, когда все было благополучно закончено, эти девушки понесли раненого куда-то дальше, в глубину дома, а в горницу, как на сцену открытого театра, опираясь на палку, ввалился красноармеец с наскоро забинтованной ногой.
Улица все еще восторженно обсуждала пережитое, когда Воропаев вошел в горницу и с самым решительным видом потребовал немедленной переброски операционной куда-нибудь в другое место.
– Вы же видите, что делается, – устало сказала женщина. – Раненых-то сколько, куда же я с ними денусь?
И она, наверно, продолжала бы свои перевязки и операции, если бы Воропаев не обратился к содействию самих раненых, и врач с его инструментами был немедленно переведен в уцелевший дом, квартала за два от первого.
В тот вечер ее лицо не произвело на Воропаева сильного впечатления. Оно казалось старым и бледным от толстого слоя пыли, волосы – сивыми и грязными, а глаза – пятнистыми, как у кошки, и не глубокими, не серьезными.
В тот первый вечер Воропаева поразила только выдержка Горевой, которой мог позавидовать любой бывалый солдат, но утром, зайдя к ней перебинтовать руку и вспоминая вчерашнее происшествие, он удивился и сначала даже не поверил торжествующей, какой-то плакатной, навязчивой красоте ее лица и всей фигуры, властной, командной, сразу бросающейся в глаза.
У Достоевского есть фраза: «По первому впечатлению, она мне как-то нехотя понравилась». Вот то же самое произошло и с Воропаевым. Спустя неделю они уже были большими друзьями, а спустя другую о них стали потихоньку поговаривать как о будущих муже и жене, хотя сами они не думали о браке. Она была красивая и, что еще важнее, умная женщина. Умный человек никогда не наскучит и не примелькается, и все было бы именно так, как началось и уже определилось, если бы не новое тяжелое ранение Воропаева, четвертое по счету. В тот момент, когда он узнал, что она самаампутировала ему ногу, ему стало ясно, что прежние отношения между ними невозможны и что, став инвалидом, он теперь никогда не сможет возобновить с ней те отношения, которые были… что он не в состоянии представить теперь себя кем-либо другим, как не ее пациентом, и уж, конечно, не мужем… Да и кому, спрашивается, будет охота возиться с товарищем жизни, у которого открытый туберкулез легкого и больная печень? Старая любовь не растерялась бы, новая могла не выдержать испытаний. Да и неприятно мужчине начинать жизнь в положении человека, которому нужна нянька.