355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » Собрание сочинений. Том 2 » Текст книги (страница 10)
Собрание сочинений. Том 2
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:33

Текст книги "Собрание сочинений. Том 2"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)

– Налейте-ка мне второй, мисс, – решительно попросил Гаррис. – В первом бокале я, по неопытности, никаких тонов не заметил.

Когда пробовали алиготэ, Гаррис спохватился и заговорил о зеленоватом оттенке, но теперь это не имело смысла, потому что в алиготэ такого оттенка не было.

Старик нахмурился и стал ускорять обряд дегустации.

– Вот красное столовое. Оно сборное – из сортов кабернэ, мальбек, гренаш и мурвед. Солидное, деловое вино, без особых тонкостей.

При слове «солидное» Гаррис заметно оживился и опять проглотил налитое раньше, чем сообразил понюхать и рассмотреть напиток.

– Мгм, в самом деле, – сказал он смущенно, нюхая пустой бокал. – Оно, сказал бы я, дает себя знать.

– Да, оно быстро и даже несколько грубо вступает в общение с человеком, – заметил Широкогоров.

– Даже грубо? – Гаррис готов был обидеться за деловое красное. – Я бы не сказал. Может быть, если выпить флакон, а так нисколько не грубо.

Ему явно хотелось еще стаканчик этого делового, но Широкогоров заговорил о мадере.

– Вот яркое вино, прелесть! Мы, должен я вам заметить, специализируемся на крепких и десертных винах. Сухой климат и напряженность тепла дают нам виноград сладкий и ароматный, богатый возможностями. Образно говоря, наш виноград любит превращаться в хорошие вина… Поглядите, какой янтарно-золотистый цвет! Старый янтарь, а? Это из португальских сортов серсиаль и верделио с прибавлением мальвазии и альбилло. А какой тонкий, хорошо слаженный букет, какой гармоничный цвет!.. Вино очень яркое, талантливое, блестящей внешности! И что, знаете, приятно, – обратился он к Воропаеву, – из года в год становится у нас лучше и лучше. Вы когда-нибудь пробовали у нас, Алексей Вениаминыч, красный портвейн из сорта кабернэ? У себя на родине кабернэ дает лучшие в мире бордоские столовые вина, а мы производим из него портвейн, не уступающий лучшим португальским маркам. Я бы назвал его гранатовым портвейном. Расплавленный драгоценный камень! А вкус! Полный, сильный, при тончайшем аромате.

Гаррис, что-то записав в блокнот, молча кивнул головой.

– А вот наше пино-гри. Французы, как вам должно быть известно, получают из него, в сочетании с другими пино, шампанское или легкое, тонкое столовое вино. Но наши шампанисты его почему-то не особенно любят; и вот мы, знаете, решили готовить из пино-гри десертное вино. Дискутируем с французами таким образом. И получилось. Получилось, как вы сейчас можете заметить, великолепное, очень оригинальное вино, благородное, цвета крепкого чая, полное, густое, смолистое.

– Прекрасное вино! – одобрил и Гаррис. – Замечательное вино!

– А аромат? Букет ржаной корочки, сильный и надолго запоминающийся.

– Вы не находите, господин профессор, что вино обязано пахнуть вином, а не чем-нибудь посторонним? Я не пойму, зачем вину пахнуть хлебом?

– А что такое запах вина? – ответил Широкогоров вопросом, и, видя, что Гаррис не склонен продолжать спор, дал знак Светлане очистить стол от бокалов.

– Сейчас мы попробуем наше коронное вино – мускат. Это лидер наших вин.

Светлана внесла на подносе четыре золотящихся на свету бокала, и Широкогоров первый осторожно поднес свой бокал к лицу, как цветок.

– Я вас спрошу: вы чувствуете медовый запах лугов? Чувствуете или нет?

– Собственно говоря, не совсем, – смутился Гаррис. – Во всяком случае, доктор, не лугов.

– В таком случае выпейте залпом, чтобы освободить посуду. Вам, милый мой, надо пить разведенный на спирту сапожный крем, – добавил он как бы шутя.

Гаррис рассмеялся.

Мне нужно пить неразведенный спирт. А луга я сам могу вообразить, господин профессор. Да и зачем мне запах лугов, когда я пью вино? Это оригинально. Чисто по-русски.

– В нашем словаре есть слово: «вдохновение». Так вот, вино, которое я создаю, существует, чтобы вдохновлять людей. Оно пахнет ассоциациями жизнью. Вино, что мы опрокинули в себя залпом, – должен заметить, – обычно пьют маленькими глотками. Оно пробирается к нашему спинному мозгу, как воспоминание о странствиях и путешествиях, о золотых лугах на высоких скалах, и вы молодеете, если стары. Грудь ваша дышит таким широким простором, глаза ваши прикованы к таким далям, что все трудное представляется легким, неразрешимое – простым, далекое – близким. Это вино кажется мне, поэтически говоря, душой пастуха-горца. Склоны гор в густых виноградниках, далеко внизу – море… Зной, тишина, просторы, а он, опершись на герлыгу, поет в треть голоса о прадедовских походах. Впрочем, извините великодушно за неуместное лирическое отступление… Пойдем дальше… Вот это второй тип нашего белого муската. Он – сосед первого. Их разделяют какие-нибудь двадцать километров вдоль побережья, но понюхайте – этот второй почему-то нежнейше пахнет цитроном. Откуда? Совершенно непонятно. У нас, как известно, цитрусовых нет. Наше вино не знает к тому же никаких чужеродных примесей. И, вероятно, мы так никогда и не узнаем происхождения этого странного запаха.

Так пахнет на океанских пароходах. Это запах странствий, открытий. Второй мускат представляется мне душой моряка, пересекшего все океаны и испытавшего все штормы, а на старости лет мирно рассказывающего о путешествиях у порога своего дома. Ну-с, так… Теперь вот перед вами мускат розовый. Он отличается от первых двух только цветом да той весьма странной и тоже пока еще необъяснимой чертой, что он пахнет розой, но – заметьте – не каждый сезон. Аромат розы посещает его как бы в особые годы. Вино это чрезвычайно красиво, женственно. Вы слышали старую сказку о соловье, влюбленном в розу? Будь я поэтом или сказочником, я бы обязательно создал сказку о виноградном кусте, влюбленном в цветок розы.

– Ну, это просто замечательно, – сказал Гаррис. – Сентиментально, как в Америке. Но слушайте, доктор, как вы можете заниматься всеми этими гармоническими глупостями, когда ваша страна в развалинах? – спросил он, пряча в карман блокнот.

– Я готовлю ей элексиры торжества, милый друг, вина Победы, вина отдыха и уюта. Нельзя жить только сегодняшним, ибо оно чаше всего – незаконченное вчерашнее. Истинное настоящее всегда впереди.

Гаррис без приглашения налил себе почти полный стакан муската и долил его мадерой.

Широкогоров неодобрительно покачал головой.

– Никогда не смогу понять людей, пьющих коктейли. Пить так неаппетитно…

– …могут только англичане и американцы, знаю! Кто идет впереди всех? Русские! Кто ест лучше всех? Русские! Кто пьет вкуснее всех? Русские! Знаете, я это уже слышал и хорошо знаю цену подобным высказываниям.

– Видите ли, господин Гаррис, дело тут не в том, что мы едим лучше всех, – мы едим, может быть, и хуже вас, но давно уже заслужили лучшую жизнь за очень, очень многое. Вы этого не запишете? Очень жаль.

– Душа здешних вин не так воинственна, как ваша, господин профессор.

– И очень жаль. Нам еще понадобятся качества воинственные.

– К чему? Вы же собираетесь закончить войну еще в этом году, и фашизм будет разгромлен, как я понимаю.

– Германский – да, но вы, господин Гаррис, займете место поверженного, вы станете самым ярым защитником капитализма в его злейших формах. И таких, как вы, немало.

– Почему же я? – Гаррис снова взялся за блокнот. – Эго просто замечательно. А Рузвельт, вы считаете, тоже может когда-нибудь сделаться защитником фашизма?

– Почему же непременно защитником фашизма? Он может стать рядом с нами.

– Ах, вот как! Но почему – последний вопрос – вы пророчествуете сие в отношении Америки? Разве же Англии не более подходит фашистское качество?

– Англия Черчилля – ваша содержанка Эта дама весьма почтенных лет рискнула связать свою судьбу с молодым ловеласом, обещая, что оставит ему хорошее наследство, если он ее будет любить, пока она жива.

– Ну, все! Я на вас сегодня заработаю, как давно не зарабатывал, господин профессор. До свидания, благодарю вас, – и Гаррис зло рассмеялся.

– Сказать, что Англия – наша содержанка!.. – проворчал он, садясь в машину. – Вы – слышали, конечно?

– По-моему, старик настолько прав, что об этом даже неинтересно говорить. Ведь есть две Англии, одна из них – ваша содержанка.

– Мы не настолько богаты, чтобы содержать Англию.

– Но и Англия – согласитесь – не настолько богата, чтобы отдаваться вам даром.

Воропаев приказал водителю подняться в горы, к детскому санаторию Мережковой.

Дети обедали.

Воропаев ввел гостя в комнату «философов», где были и сборе все, кроме Зины, но и она прибежала, узнав о приезде американца, и, как всегда, начала тотчас рассказывать о себе и товарищах.

Шура Найденов, не отрываясь, читал какую-то книгу, переворачивая страницы палочкой с шершавым резиновым наконечником, которую он держал в зубах.

– Это не гуманно, – сказал Гаррис шопотом, хотя, вероятно, не допускал, что его английский язык может быть здесь кем-нибудь понят.

– Что не гуманно?

– Не гуманно заставлять жить это несчастное существо. Вы понимаете, что я хочу сказать.

– Вы думаете, господин Гаррис, что, обладая парой рук и парой ног, вы намного счастливее его? И что гуманнее дать возможность жить вам? Так я вас понял?

– Да. Так.

– Я не согласен.

Гаррис между тем не унимался.

– Так скажите мне, для каких экспериментов существует это дитя? – спрашивал он Воропаева. – Вы так уж уверены, что из него вырастет обязательно гений?

– Допускаю, но не настаиваю на этом.

– Так что же в таком случае вы рассчитываете вырастить?

– Человека. Впрочем, почему бы вам самому не расспросить его, этот мальчик немного говорит по-английски.

Не взглянув на Найденова, который попрежнему читал книжку, Гаррис вышел из комнаты и, ни с кем не простясь, направился к машине.

Возвращались нижней дорогой, шедшей у самого моря.

Водитель спросил Воропаева:

– Что, не понравилось ему, видно, наверху?

– Не понравилось.

– Да, не та дегустация.

Дорога вилась между виноградниками, пустыми и грустными в это время года. Голые лозы серыми закорючками торчали по склонам, и как-то не верилось, что летом они оденутся в нарядную листву и будут выглядеть живописно.

Сторожевые будки, в которых осенью сидели сторожихи, были тоже безлюдны, и вообще ни одна живая душа не попалась им навстречу, будто они ехали по земле без людей.

Водитель круто остановил машину у придорожного колодца и обернулся к Воропаеву:

– Скажите ему, товарищ полковник, что в этот колодец немцы бросили живьем двоих ребятишек моего шурина.

Воропаев перевел. Гаррис молчал.

– Я, как вернулся из партизан, сам лазал вниз, опознал! Ух, жуткое дело! Вспомнить страшно. У одного, младшенького, семи лет парнишки, ножки были только сломаны и ребрышко, от голода, видно, помер, а у старшего, тринадцатилетнего, – голова, сразу, видно…

У Гарриса побелели губы.

– Есть вещи, о которых нельзя говорить вслух, – сказал он.

– Тогда бы нам пришлось слишком часто замолкать.

И они не разговаривали до самого городка.

…Следующий разговор Воропаева с Гаррисом произошел на городской набережной.

Гаррис уверял, что русские не любят американцев, а Воропаев объяснял ему, что дело не в любви.

– Но у нас никто не может понять, почему ваша страна поддерживает самую реакционную политику. Ведь послушайте, Гаррис, вы не станете отрицать, что Англия потеряла в этой войне все свои преимущества и что победа ничего хорошего не принесет ей?

– Да, это, пожалуй, так.

– И вы же не станете отрицать, что у вас многие хотят забрать себе все доходы победы.

– Нет, вот тут вы… нет, нет, тут вы не правы.

– А я вам говорю, что ваши банкиры стремятся к одному – превратить Америку в крепость милитаризма, и Черчилль будет благодарить небо, что он во-время воспитал из них таких добрых милитаристов. Черчилль – их бог, а не Рузвельт. Рузвельт для них слишком хорош. Они давно уже заслуживают худшего президента, Гаррис.

– Можно вам когда-нибудь написать, Воропаев? – неожиданно спросил Гаррис.

– А зачем? Если вы изменитесь, я услышу о вас и без писем, а если останетесь тем, чем являетесь сейчас, к чему тогда ваши письма?

– Пожалуй, верно.

Они разошлись, хотя им очень еще хотелось поговорить.

Беседа с Гаррисом так взволновала Воропаева, что он с радостью воспользовался первым же удобным случаем уклониться от дальнейших встреч с приезжим.

И все-таки ему еще раз пришлось встретиться с Гаррисом. Иностранные журналисты собрались на экскурсию в Севастополь, и Воропаев оказался снова нужен.

Только что приехавший из обкома Васютин лично заехал к нему, чтобы попросить – в качестве одолжения – не отказываться от этой поездки, как он несколько раз подчеркнул.

Воропаев не был еще знаком с Васютиным, и ему понравилось, что тот заехал запросто, без начальственного высокомерия, да и внешне Васютин произвел приятное впечатление.

Это был широкоплечий толстяк с копною вьющихся русых волос и обаятельною, в обе щеки, улыбкой, от которой каждый раз розовело его довольное лицо.

– Я уже сказал Корытову – не мучить вас. Но ведь и то – кого, как не вас? Народу нет. Я вам и так еще одно попутное заданьице подкину. На местную тему.

– Я, товарищ Васютин, тоже здесь без году неделя, не старожил…

– Не старожил, так станете им. Уезжать пока не собираетесь? Мало-мало устроились?

– Более или менее.

– Скорее, пожалуй, менее, чем более, как я слышал. Ну, обживетесь.

По внешности Васютин был типичным партийным работником, подвижным, но не суетливым, с решительной категоричностью в жестах. Таким он был не столько по характеру, сколько по положению, автоматически выработавшему в нем за многие годы повадки командира, не умеющего медлить и запаздывать.

Васютин все делал сейчас же и сразу, как только перед ним возникала какая-нибудь задача. Он откладывал только то, что уже определилось как удавшееся или окончательно безнадежное. На коммунистов области он должен был производить впечатление человека цепкого, упрямого и насмешливого. Воропаев знал по многим отзывам, что Васютина уважали за простоту, за уменье впрягаться в новые дела, а главное – за способность, очень бросающуюся в глаза: запоминать имена, отчества и фамилии многих тысяч людей, составляющих актив области.

Пока Воропаев возился с костылями – он дома никогда не носил протеза – и причесывался перед зеркалом, Васютин, глядя в окно, нетерпеливо постукивал карандашом по раскрытому блокнотику.

– Я слышал, что вы, товарищ Воропаев, маленько недооценили свои силы или, скажем так, переоценили болезнь, рано ушли на покой, – сказал он, разглядывая улицу.

– Ушел я, может быть, действительно рано, да ведь, как говорится, ранения и болезни не выпрашивают, а получают.

– Это-то я понимаю. Я не в обвинение. Я сожалею.

– А-а, что же, спасибо тогда за внимание.

– Вы на нас, тыловиков, между прочим, не сильно огрызайтесь. Мы вашего брата, фронтовика, тоже в разных лицах видали. Не всякий фронтовик – передовик. Погоны да ордена нас не гипнотизируют, товарищ Воропаев, и вас, мне кажется, тоже не должны гипнотизировать.

Воропаев промолчал, выжидая, что будет дальше.

– Это я не о вас. Что касается вашей персоны, то о нас неплохо отзываются, неплохо, – договорил Васютин.

«Типичная оценка аппаратчика, – подумал Воропаев: – сказать «хорошо» – боязно, сказать «плохо» – не верно», – и так, как ему был неприятен начавшийся разговор, подсел к столу, сказав:

– Я готов. Слушаю вас, товарищ Васютин.

Гость, в полглаза взглянув на него, с размаху поставил глубокую точку в блокноте.

– Да. Так вот. Начну собственно с конца. Вчера товарищ Сталин возвращался с конференции к себе пешком. Устал, видимо, хотел развлечься. Шел нижним шоссе. Знаете? И обратил он внимание на обилие у нас пустых склонов. «В чем дело?» – спрашивает. Говорю: «С водой туго, Иосиф Виссарионович. Табаки не пойдут, для виноградников высоковато, под маслину оставили. И полезно, и воды не надо…» А он мне: «Так я, говорит, и маслины там никакой не вижу. Где же она?»

– А ведь правильно – где же?

– Безусловно правильно. Мы, признаюсь вам, сами об этом думали, да руки все не доходили. Текучка нас заедает, будь она проклята. Так вот, я вас хочу попросить: поедете вы сейчас с гостями природу им нашу показывать, поприкиньте – где бы, сколько и как. Мы, конечно, потом специальную комиссию наладим…

Воропаев пренебрежительно махнул рукой.

– Только деньги тратить. Я сторонник ферганских методов. Комиссии комиссиями, а на пятки им наступал колхозник с кетменем.

– Опыт, что и говорить, замечательный, – с завистью сказал Васютин, – но я побаиваюсь его: время другое. Заметьте, что в Фергане начали когда? В тридцать девятом! Какой годище, помните? Этот их почин не от бедности шел, а от избытка сил, от… удали, что ли… Какая силушка бурлила в крови! Так ведь? А о чем мы можем сейчас мечтать, когда весь народ на войне и мы с вами в состоянии только один другого мобилизовать?.. Да. Так вот. Поприглядитесь, пофантазируйте. Я иной раз думаю: пора бы нам иметь специальных мечтателей вроде агитаторов и пропагандистов.

– На зарплату сядут – и мечты прочь!

– Тоже верно.

– А поехали вместе, товарищ Васютин! – предложил вдруг Воропаев. Ему нравился этот нетерпеливый человек. – До перевала я с вами, там заночую у метеоролога, а на рассвете примкну к экскурсии журналистов.

– У Зарубина заночуете? С ветрами беседует который? Байбак! – Васютин почесал карандашом висок, прищурил глаз, соображая, есть ли у него время, и неожиданно согласился.

Шоссе за городом поднималось круто вверх, и там, где в первое утро после приезда Воропаев мечтал о собственном домике, «виллис» Васютина случайно и остановился.

Крутой каменный сброс, окаймленный узкими пустырями, давал повод для размышлений.

– Тут бы вот и поставить контору совхоза: центр близко, шоссе рядом, до причалов рукой подать, – сразу же предложил Васютин, приглашая Воропаева высказаться.

– Я мечтал тут как-то о собственном домишке, – посмеиваясь, сказал тот.

– Не подняли бы.

– Не поднял бы.

– Маленькое почти всегда тяжелее большого.

– Пожалуй. А контора здесь к месту. Тут вообще, знаете, хочется превратиться в проводника будущих строек, до того все не заселено, не возделано еще.

– Возьмите-ка, пожевать надо, – Васютин вынул из кармана сверточек и предложил Воропаеву бутерброд.

– Спасибо. А поглядите-ка, тут и вода должна быть. Вон, видите, ложе потока? Небольшое водохранилище и…

– Точно. Людей бы только, людей.

– Война – боюсь грубо сказать – хорошую службу нам сослужила: показала, чего можно достичь, если всем народом на одно дело навалиться…

– Лет через пятнадцать тут замечательная здравница выстроится.

– Безусловно. Именно выстроится. Хорошо сказали. У нас оно так – именно выстраивается, как бы вырастает.

– Теперь бы нам туда, к той бухточке, перекочевать.

– Ту бухточку я уже окрестил Счастливой. Роскошное место. Сплошной сосняк, вы видите? Там воздух, как настой, ей-богу. На берегу солью пахнет, а в воду полезешь – сосной отдает. Мне один здешний врач как-то даже целую лекцию прочитал о значении морской воды для здоровья. Она, дескать, как солевой раствор, является электролитом, таким же электролитом является и человеческое тело. Значит, при взаимном контакте между ними должны возникать электрические токи и обмен ионами. Свободно существующие в морской воде ионы солей проникают в тело, а из него выделяются в воду различные там ядовитые вещества.

– Чорт его знает, никогда не думал, что купанье – это такая научная работа. Вы здорово, однако, подковались.

– А вы думали!

– Так что же? Вы меня уже убедили: надо в Счастливой бухте строиться. Беритесь-ка. Один удачно найденный человек – уже половина дела, – сказал Васютин как бы между прочим.

«Виллис» мчал их к Счастливой бухте. Вдали, по ту сторону городка, красно-медным лбом своим блеснул Орлиный пик.

– Жаль, нет времени, – я бы вас еще на Орлиный пик свозил, – сказал Воропаев.

– Строиться начнете – я ваш гость и там. Идет? Принуждать не хочу, а вот так, по-дружески, по-большевистски. Не зря меня на вас нацеливали. Впрягайтесь-ка, право, довольно вам почесываться на лекциях.

Воропаев сразу же отличил любимое словцо Васютина. Впрягаться он любил. Это не то, что корытовское «заражать».

Васютин сидел рядом с водителем; Воропаев, сидящий сзади, нагнулся и, найдя глазами зеркальце на смотровом стекле, а в нем лицо секретаря, хитро подмигнул ему.

– Есть у меня своя теория, товарищ Васютин…

– У кого их нету!..

– Нет, вы послушайте. Сейчас, после этой жестокой войны, нужно нам сделать такой скачок, чтобы довоенный уровень показался чепухой. Верно?

– Допустим. Хотя «чепуха» тут не к месту. Ну, ну?

– А для этого мы должны, на мой взгляд, с такой же энергией и последовательностью, с какой прежде вытаскивали народ из деревень и заводов вверх, в столицы и наркоматы, послать воспитанные наверху кадры обратно, вниз…

– …в народ? – чуть-чуть насмешливо вставил Васютин.

– В народ. Да. Наркомов – в области, их замов – в районы, полковников – в райвоенкоматы, бригадных инженеров – дорожными мастерами.

– Гм… да. Рано я вас, значит, потревожил. Ну, хорошо, сидите пока. Каждый человек на счету, а он мне свои теории.

– Не ворчите, я вам людей подскажу, – и чудесных.

– Да что я, свои кадры не знаю? Это уж вы того… Вас что, к Зарубину подбросить? Тоже человек с теориями… Докладную записку прислал, предлагает дом композиторов в хребтовине поставить: музыки, говорит, там много зря пропадает. Живет, сукин сын, как в раю, и нам еще покою не дает!

– А вам что, тоже вниз захотелось, товарищ Васютин?

Тот, не ответив, передернул плечами. Был раздражен неудавшимся разговором, и интерес, с которым он только что рассматривал предгорье, уже погас в нем до времени.

И только после продолжительного молчания, уже почти у перевала, прощаясь, сказал:

– Лекции ваши… они, конечно, возбуждают, организуют народ… а время такое, что тянуть надо; взялся за гуж – и тяни, тяни, покуда силы есть. Вот такая моя теория!

– Впрягаться? – спросил Воропаев.

– Обязательно. Не тот передовой, кто обогнал, а тот впереди, кто других тянет.

– Я то же самое и говорю. Сейчас люди с опытом, с кругозором должны быть на самых трудных местах.

– Нашел тяжелое место! Вы на моем посидели бы! Так прогревает, знаете…

До домика метеостанции оставалось сотни три метров, но Воропаев шел не торопясь, шел раздумывая, проверяя себя.

Нет, все же он прав. В новом молодеет душа, набирается сил и надежд. Ему это нужно. А кроме того, кто сказал, что здесь, у самой земли, где поднимаются человеческие всходы, кто сказал, что здесь особенно легко и просто?

«Я впрягусь, но не там, где нужно Васютину, а где нужно Поднебеско и Аннушке Ступиной. Вот где я впрягусь!»

На рассвете он подсел в автобус к иностранным корреспондентам.

Погода была на редкость хороша. Предгорье, круто сбегающее к морю, поблескивало сильной, сочной росой. Она стекала косичками с обнаженных скал, как дождь, украдкой проползший по земле, вместо того чтобы упасть сверху. Нежный и грустный запах зимы, запах морского камня и отсыревших, но еще не совсем гнилых листьев, – очень съедобный запах, что-то вроде опары, – веял в воздухе, не соединяясь с запахом близкого моря. В полдень горячие камни и глинобитные стены домиков тоже некстати пахнули горячим хлебом.

Автобус промчался мимо одинокой могилы у края шоссе, рядом торчали остатки английского танка. Ужасно горели эти проклятые танки. Чуть что – они, как свеча. Этот, должно быть, из бригады Черных. Она проходила именно здесь. Сибиряки, они впервые видели черноморскую весну и самый радостный, самый торжественный ее месяц – май. Это было в самом начале его, когда деревья расцвели, не успев зазеленеть. Длинные ветви иудина дерева покрылись мелкими, частыми цветами и торчали, как гигантские фиолетовые кораллы. Розово, точно освещенные изнутри, светились персиковые и миндальные деревья. Красным и розовым, реже синим, горели трещины скал, набитые узенькими кривульками цветов. Танки мчались, замаскированные сверху цветущими сливами и миндалем, будто клочки садов, а из смотровых щелей торчали букетики горных тюльпанов. Когда хоронили погибших, за цветами далеко ходить не приходилось. Многие так и погибали с цветами в руках.

– Ривьера, – сказал Ральф, корреспондент лондонской газеты. – Или немного Италии, – точно он не расслышал ни одного слова из рассказа Воропаева о танкистах.

– Разве на Ривьере сражались? – спросил Воропаев, но ему не ответили за ревом клаксона. Автомобиль преодолевал как раз самую тугую петлю перевала.

Когда скрылось море и впереди показались сонно полулежащие на боку горы – грустный и однообразный пейзаж, француз, до сих пор дремавший, спросил:

– Сталин был уже в Севастополе? Говорят, что Черчилль и Рузвельт выехали туда сегодня.

– Не знаю, – ответил Воропаев. – Я бы никого туда не пускал пока.

Англичанин вежливо уточнил:

– Понятно. Памятники истории всегда нуждаются в некотором оснащении, в доработке.

– Это же не Дюнкерк, – возразил Воропаев. – А в Севастополь я не пустил бы даже вас. Там еще много мин.

– Мы, господин проводник, пойдем туда, куда нам захочется, и только туда. Кстати, я голосую за остановку и завтрак.

Все торжественно проголосовали. Севастополь был им нужен, как прошлогодний снег.

Когда заканчивали завтрак, Гаррис сказал:

– Наш почтенный, но строгий полковник будет очень удивлен, узнав, что я выдвинулся как журналист благодаря русской теме.

Воропаев сел боком к рассказчику. Здесь, где допивали коньяк иностранные гости, в прошлом году проходила дивизия Провалова. Многое вспомнилось…

Гаррис между тем начал рассказывать, что в 1909 году, когда он проводил время в Париже в качестве юного туриста, в театре Шатло открылся русский сезон. Удобный случай познакомиться с народом, о котором ничего не знаешь. Гаррис попал на «Князя Игоря», услышал Шаляпина, увидел танцы Нижинского и Карсавиной и «Половецкие пляски» Фокина.

– Вы понимаете, господа, что получилось? «Князь Игорь» – опера. Немного тяжеловатая, как все русское, но мелодичная. И, конечно, Шаляпин – отличный певец. И, конечно, Нижинский – король танца. Но успех сделали не певцы, не танцоры-солисты, а массовые пляски. Именно они открыли глаза на русскую душу. Страсть, ярость, самозабвение!.. Я не случайно сказал – самозабвение. Слово это выражает состояние души, свойственное одним русским. Забвение себя, своих нужд.

Гаррис оглянулся на Воропаева.

– Я не делаю ошибок в толковании понятия «самозабвение», почтенный полковник?

– Право, не скажу. Я – не языковед.

– А! Это уже очко. А то мне показалось, что вы все знаете. Итак, возвращаюсь. Если бы ту постановку можно было увековечить на киноленте, мы, американцы, узнали бы русских на десять лет раньше. Я тогда просто с ума сошел. Тут ордою, как пляшущее пламя, ворвались половцы, машут бичами, потрясают кривыми саблями и вопят, стонут, зовут и все быстрее взлетают, грозят. Чорт побери, это такая сцена, что в первом ряду партера было страшно сидеть. Я тогда же сказал себе: русское искусство с огромным напряжением сдерживает страсть своего народа к прыжку куда-то вдаль. Сколько красок, сколько ритмов, сколько порыва прорваться куда-то в четвертое измерение! «Не дай бог, – думал я, – если эта самозабвенная страсть когда-нибудь вырвется за границы искусства». И первая моя корреспонденция была о русском балете.

– Браво! – тактично сказал, готовясь подняться, француз.

– У нас еще есть время, – удержал его англичанин, – Гаррис волен рассказывать столько времени, сколько мы будем допивать его коньяк.

– Да, балет балетом, а тогда даже хитрый Бриан, рукоплескавший русским балеринам, не мог бы предсказать столь ошеломляющих темпов русского прыжка в неизвестность. Знаете, господин полковник, я иногда жалею, что Россия ушла в политику.

– Конечно, балет, как и всякое искусство, выражает душу народа, но изучать страну по балету – это все равно, что изучать садоводство по варенью, – сказал Воропаев. Ему не хотелось всерьез спорить с Гаррисом. Он чувствовал, что не переубедит его. – Даже не выезжая из дома, вы могли бы узнать о России куда больше, если бы прочитали Толстого, Чехова, Горького. Я уж не говорю о Ленине, – добавил он, с трудом подавляя раздражение.

Выслушав его, Гаррис продолжал рассказывать о том, что говорил ему знаменитый Морис Дени о декорациях Бакста и Бенуа, а Воропаев поглядел на часы. Приблизительно в этот час и в этот день дивизии Отдельной Приморской армии ворвались в прошлом году в Балаклавскую долину и увидели вдали, на горизонте, памятник погибшим в 1855 году итальянцам. Начинался подъем на Сапун-гору, севастопольскую голгофу.

Если бы хоть на одно мгновение жизнь восстановила картину происходившего здесь, – нет, даже не картину, а одни звуки ее, один ужасный рев сражения, – язык американца прилип бы к нёбу и его сердце, пропитанное алкоголем и скептицизмом, навсегда остановилось бы при звуках того, что он называл «самозабвением», при стихийном разгуле русского боя.

Дивизии ползли плечо в плечо… Командные пункты не успевали располагаться за стремительно продвигавшимися боевыми порядками, да их даже как будто и не было, ибо просто командовать сражением, понятным каждому солдату.

Это было сражение солдатское, народное, начало и исход которого каждый знал заранее. Одно лишь было не совсем ясно – продлится ли оно день, неделю или месяц. Но сколько бы ни длилось оно, результат мог быть один – освобождение Севастополя.

Белая известковая пыль стояла над долиной и скатами Сапун-горы; падал частый каменный дождь. Воропаев вспомнил, как человек двенадцать пехотинцев и артиллеристов, впрягшись в пушку, бегом втаскивали ее на крутой скат горы. Они были без гимнастерок, с лиц их катился пот, они бежали, запрягшись в пушку, и во весь голос что-то кричали. Пушка взбиралась вверх довольно быстро, и если кто-либо из «бурлаков» падал, его сейчас же заменяли. За пушкой, тоже бегом, на руках, как ребят, тащили снаряды, и если подносчик падал, это была двойная потеря – и бойца и снаряда.

– Чего вы орете, ребята? – жалеючи задыхающихся криком солдат, спросил Воропаев.

– Сегодня это Крикун-гора, товарищ полковник, – ответил ему молоденький артиллерист, – а с его стороны, с немецкой, – Сапун-гора, а к вечеру сделаем ему Хрипун-гору.

Понадобилось девять часов непрерывного штурма, чтобы немец почувствовал Хрипун-гору. Вот где развернулось истинное самозабвение.

Гаррис между тем еще рассказывал:

– Морис Дени так и сказал мне: «Я приду на спектакль со своим этюдником. Это самый волшебный мираж, который когда-либо мог явиться художнику».

– Да, в те годы любили яркие краски и пестроту, – согласился француз, все время думавший о том, что пора бы ехать дальше, – коньяку уже не было.

Гаррис, наконец, позволил французу встать и поднялся сам.

– Странно, что образ русской души вы нашли… в балете, – с усмешкой сказал Воропаев. – Вы только его и знаете. Интересно, что бы вы сказали, побывав за четыре года до того в Москве, на баррикадах пятого года? Или если бы вы знали книги Павлова, Сеченова? Мне, например, кажется, что штурм Сапун-горы, к которой мы приближаемся, гораздо глубже мог бы раскрыть вам душу нашего народа. Или Сталинград, скажем. Вы не находите?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю