Текст книги "Барон и рыбы"
Автор книги: Петер Маргинтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
Вот и получается, что очень трудно различить подлинное и мнимое, а утверждение Хельмута Плесснера {182} , что человек – существо, по природе своей искусственное, перестает казаться таким уж абсурдом. Даже искушеннейшему знатоку герметических наук бывает иногда трудно распознать в объекте исследования гомункулуса, да если еще мораль и право не позволяют, к тому же, этот объект для вящей достоверности выводов расчленить.
И откуда взяться у такого вот эксперта праву усомниться в полноценности ученого, носящего уважаемое имя, имеющего подлинный паспорт и обладающего всей полнотой личного опыта и потрясающими познаниями? Не будет ли в подобном случае достойным осмеяния словоблудием и даже оскорблением чести и достоинства назвать столь неразличимо схожего с настоящим барона – рыбой? А если уж эксперт вознамерится предпринять такую попытку: будет ли он прав, прав по большому счету, выступая с подобными шокирующими утверждениями?
Еще Новалис {183} спрашивает в одном из своих «Фрагментов»: «Разве все люди обязаны быть людьми? В человеческом облике могут быть и совершенно другие существа». Mutatis mutandis [33]33
С соответствующими изменениями (лат.).
[Закрыть]отсюда следует вопрос, дополняющий первый и в таком сочетании, вероятно, способный пролить свет на исключительный случай Кройц-Квергейма: «Разве все рыбы обязаны быть рыбами?» И ответ: «В рыбьем обличье могут быть и совершенно другие существа». Например, человек, барон древнейшего рода, изысканнейший и умнейший человек, в результате несчастного стечения обстоятельств – например, уменьшения – вырванный из привычного хода вещей и вследствие другого несчастного случая не оставшийся лилипутом, подвергшийся дальнейшим превращениям и ставший не благородным или даже геральдическим животным (двуглавым орлом, к примеру, или двухвостым львом), как то причиталось бы ему по праву рождения, но обыкновеннейшей, чуть ли не самой дешевой рыбой? Если утверждение Новалиса приложимо к уже одетому, пока несколько не окрепшему, но в высшей степени живому гомункулусу, и наша неспособность с абсолютной достоверностью распознать в человеческом обличье человека оказывается таким образом доказанной, то наша интерпретация этой мысли служит убедительным доказательством тому, что и рыба может быть человеком. На деле в случае Кройц-Квергейма природа и искусство нерасторжимо переплелись, ибо, с одной стороны, в результате подключения рыбы барон обладал теперь естественной человеческой душой, с другой же – человеческое тело, поступившее в распоряжение рыбы, было, вне всякого сомнения, произведением искусства.
Но самое поразительное во всем этом то, что закономерный итог, а именно, что некий человек на самом деле стал человеком – без всяких ограничений или парабиологических фокусов, – в случае барона не может быть буквально воспроизведен, поскольку никто пока не опроверг мысли Сартра {184} : человека изобретает человек. Правда, по весьма глубокой мысли Паскаля {185} , все в природе находится в равновесии: нарушая равновесие, мы меняем положение обеих чашек весов. Случившееся под микротором с достойным всяческих сожалений бароном является, несомненно, злостным нарушением упомянутого равновесия. Но тем удивительнее, что сократившийся барон превратился не в барона гномов, а в рыбу. Это, очевидно, весомейшее, не последнее, но существеннейшее доказательство понимания и любви, с которыми только исследователь может относиться к предмету своих исследований.
Так, Сартр, бесспорно, прав, превознося свободу человека, но это не избавляет нас от необходимости признать, что врожденная пассивность тяжким грузом довлеет над нами. Тут мы похожи на птицу, до тех пор набивающую живот зерном, пока крылья не в состоянии уже нести ее. Но пассивности вовсе не нужно стыдится: она – стабилизирующий элемент человеческого общества, только ей мы обязаны тем, что по отношению к другим людям человек выступает в облике, почти безошибочно позволяющим считать его человеком. Вообще общество возможно как результат диалектической связи свободы и пассивности. Она и есть principium conformitatis [34]34
Принцип приспособляемости (лат.).
[Закрыть]и обладает настолько безграничным, архитипическим могуществом, что на свободу нельзя полагаться даже в таких экстремальных ситуациях, когда мы, фигурально говоря, готовы от стыда забиться хоть в мышиную норку. Сопротивление, оказываемое пассивностью превращению в мышь, регулярно оказывается препятствием, непреодолимым даже для самого жгучего стыда и глубочайшего унижения. И то же самое наоборот: если уж кто превратится в мышь – или в рыбу! – того пассивность держит так цепко, что обратное превращение делается почти невозможным. Превратиться в мышь очень легко, это людей и портит. А тех, кому в порядке исключения удается обернуться собакой, кошкой и наоборот, так прежде их сжигали на костре, а нынче просто игнорируют. Пассивность непобедима, за исключением того, что должно быть исключено. Не приди на помощь хозяева Монройи, барону нелегко было бы вернуть себе человеческий облик, пусть и редуцированный.
***
Какое счастье для Симона: вновь говорить с бароном и не думать при этом о сардине в тазу! Да будь сардина хоть разбароном, даже для его друзей она была просто-напросто – если отвлечься от проявлений его сомнительной разумности, бледного отсвета былого величия – жалкой маленькой рыбкой, обидным эрзацем, ничем не отличающимся от стай сардин в океане, кроме особенного прошлого.
И как же быстро все позабыли, что в самой сердцевине барона по-прежнему заключена рыба! Только педант назвал бы вопреки всему гомункулусом в высшей степени достойного господина, сошедшего через неделю после заключительного аккорда в Монройе с Восточного экспресса в Вене. Если человек – вновь цитата из Плесснера – по природе своей существо искусственное, то наш барон, вероятно, был особенно искусственным, так сказать, искусственно искусственным, не то человеком в подлиннейшем смысле слова, не то – сверхчеловеком. Да к чему эта казуистика?
Как бы то ни было, его имя – во всех энциклопедиях, его труды – во всех научных библиотеках, а его знаменитая коллекция заняла целую анфиладу залов в Венском придворном музее естествознания. На крышке скромного бронзового саркофага в фамильной усыпальнице имперских баронов фон Кройц цу Квергейм – боковой капелле церкви в Энгерлингене об Вюльгейм – выгравирована рыба. Причетник и сопровождаемые им туристы считают ее христианским символом. Ихтиологи, совершающие паломничество к последнему приюту своего божества, находят ее – по тем или иным причинам – исполненной глубочайшего смысла. А правду знают лишь приемный сын барона Симон и живущая в далекой Испании древняя Сампротти. Хозяева Монройи умерли, так и не найдя философского камня. Теано, племянницу г-жи Сампротти, во время посещения зверинца в Нойвиде сожрал бывший цирковой лев, давным-давно совершенно оглохший и не отзывавшийся поэтому на кличку Мануэль.
Александр Белобратов. Послесловие
Петер Маргинтер, относящийся к старшему поколению австрийских писателей (ему недавно исполнилось 60 лет), пришел в литературу вполне зрелым человеком. Он имел за плечами высшее юридическое образование (университеты Вены и Инсбрука), защитил диссертацию, несколько лет отдал чиновничьей службе в Конституционном суде и Торговой палате в Вене. Роман «Барон и рыбы» впервые вышел в свет в 1966 г. и принес автору если не славу, то по меньшей мере широкую литературную известность: его несколько раз переиздавали, он переведен на другие языки. Последовавшие за этим романом книги – за более чем четверть века писательства их накопилось свыше десятка – всегда находили своего читателя, ценившего в них занимательность (Маргинтер любит и умеет придумывать истории и сюжеты, пробуждающие здоровый читательский интерес – «а что же будет дальше?») и особый, имеющий, впрочем, почтенную традицию юмор (стоит назвать хотя бы Фрица фон Герцмановски-Орландо, одну из чрезвычайно любопытных фигур австрийской литературы середины нашего столетия). Нельзя не отметить и язык произведений Маргинтера – язык, насыщенный лексикой из самых разных пластов жизни и культуры: здесь и архаически-возвышенные слова и обороты, и лейтмотивные цепочки, идущие от сказочно-юмористической и сатирически-гротескной гофмановской традиции, и выражения вполне расхожие, обыденные, да еще порой и отчетливо диалектной окраски, и целые пласты канцелярита, столь прочно укрепившегося в современной речи, что он уже почти не идентифицируется как таковой. Петер Маргинтер по-особому строит фразу. И речь «невыявленного рассказчика», и диалоги его героев структурированы по законам определенной сложной мелодики, далеко не всегда поддающейся воспроизведению на другом языке.
В книгах Петера Маргинтера есть свой образ мира и человека, своя, впрочем, также имеющая солидных и почитаемых предшественников (Пифагор, Аполлоний Тианский, Новалис) философия бытия и поступка. В своей второй книге, романе «Мертвый дядюшка. Криминальная мистерия» (1967) Маргинтер придает Симону Айбелю (герой «Барона и рыб» перекочевал сюда, приобретя более отчетливые признаки «альтер эго» автора) черты «сущностно австрийские» (как считает Йозеф Стрелка, американский германист, автор одной из немногих исследовательских публикаций, посвященных Маргинтеру):
«Человек, сказал Симон, как термометр в ванне с водой, проникает по вертикали во все слои, во все уровни бытия… Однако, в отличие от термометра, ртуть, которую у человека замещает сознание, воздействует, нагреваясь, сама по себе, растягивается и показывает на шкале температуру самоосмысления, правда, в теснейшем взаимодействии со слоем, которого она как раз достигла и который, в свою очередь, из неразличимого состояния, из направления, в котором движется измерение, становится измеримой и осязаемой реальностью именно благодаря возможности зарегистрировать ее показатели на термометре сознания».
Герои Петера Маргинтера олицетворяют это бытие одновременно вовне и снаружи, в кругу чисто эмпирической реальности, пронизанной вымышленными, имажинерными ситуациями и ими размыкаемой, и в волшебном (или гротескно-подавляющем, как у Кафки) сне, разворачивающемся в подчеркнуто реальных измерениях, порой предельно заземленных, связанных с мельчайшими и низкими подробностями быта.
Роман «Барон и рыбы» открывается читателю сразу в нескольких ключах. Вне всякого сомнения, в романе сильна сатирическая интонация, связанная с традицией (Гоголь, Гофман) выворачивания наизнанку привычных и одновременно абсурдных форм существования «благоустроенного государства» (история отношений Симона Айбеля с его начальством, гротескно обыгрываемая ситуация строгой секретности в делопроизводстве Министерства внутренних дел и т. п.). Достается и австрийцам, которых автор (устами барона) определяет как упитанный и воспитанный народ, с ворчанием поддерживающий либо правящую партию, в надежде, что та ничего не будет менять, либо оппозицию, в надежде, что та ничего не сможет изменить.
Одновременно роман Петера Маргинтера – от предыстории и имен героев до событий, сюжетных поворотов, мест действия – пронизан алхимической тематикой и символикой (аналогию можно обнаружить в романе Густава Майринка «Голем» (1915), сложно выстроенном на цветовой, фигурной, числовой символике каббалы). И девиз рода Кройц-Квергеймов («Сойди вглубь земли. Очистившись, ты отыщешь сокровенный камень»), и само путешествие барона (по воде – в далекую Шотландию за поддержкой и помощью к буйному и древнему роду Маккилли, по воздуху – на борьбу с австрийскими властями, отнявшими по ложному навету сокровища и коллекции барона, под землей – в поисках небывалого чуда, поющих рыб) представляет собой известные из алхимической философии стадии на пути к высшей мудрости – к философскому камню. Любопытна в этом смысле одна из ключевых сцен романа: в глубокой подземной пещере барон и Пепи, его черный слуга, занимаются, казалось бы, вполне прозаическим и земным делом: Пепи старательно записывает мелодии, издаваемые таинственными обитателями подземного озера, а барон, при помощи фотоаппарата старинной конструкции, пытается, как истинный ученый, сфотографировать загадочных существ. Внимательному читателю эта сцена говорит и о другом. В романе уже мелькнула фамилия Михаэля Майера, автора стародавней магической книги «Аталанта фугиенс» (1617) (См. прим. {68} ).Барон вместе с Пепи пытается совершить то, к чему устремлена книга Майера: соединить мелодию (звук), ее запись (знак) и изображение поющего (образ) в одно целое, в Высшую субстанцию. Барону удается достичь высшей мудрости лишь в конце романа: он пройдет несколько стадий трансмутации (уменьшение под микротором, самопроизвольное превращение в рыбу, перенос «Я», «Персоны» в искусственное тело). На мой вкус, заключительные страницы романа менее удались Петеру Маргинтеру. Здесь вымысел, сказка слишком явственно вступает в свои права, не подсвечивается реальностью, не ведет с ней полную юмора и тончайших нюансировок игру – и проигрывает в занимательности («а что же дальше?» – этот вопрос снимается скороговоркой перечисленными научными успехами перерожденного барона), в многозначности (завершающие роман авторские рефлексии вперемешку с цитатами из Сартра, Хельмута Плесснера и Новалиса не спасают ситуации) и, что, на мой взгляд, особенно важно, в юморе (серьезно-торжественный тон исключает улыбку, ведь, по известному выражению Роберта Музиля, столкнувшегося с аналогичной проблемой, «мистики не смеются»).
Есть в романе еще один сквозной персонаж – упоминавшийся уже секретарь барона Симон Айбель, с историей которого Маргинтер связывает многие из дорогих ему идей и представлений. Симон, вполне обычный и конкретный молодой человек, что называется, «представитель своего сословия» (вспомним родительские письма, их тональность, стилистику и тематику, предупреждения «яблочку», падающему слишком далеко от «яблони»), с помощью встречающихся на его пути людей, а затем и самостоятельно обнаруживает в себе магические, сверхчеловеческие качества. Ему открывается возможность божественного пресуществления, состояния абсолютной свободы, доступной только богам, а не человеку. И Симон принимает «сверхчеловеческое» и одновременно очень человеческое решение: он отказывается от божественного дара. Стремление к истине и совершенству для него дороже и ценнее, нежели обладание истиной и совершенством: ведь совершенство (завершение) есть смерть, окончание движения, неподвижный Абсолют.
Любопытна и другая сторона в истории Симона. Герой дерзко «показывает нос» еще одной, достаточно низменной, но тоже «совершенной», завершенной, статической форме существования – он оставляет чиновничью службу, порывает с наскучившей и бессмысленной иерархией, в которой мог рассчитывать на довольно высокое место. Эта история – своего рода обратное отражение истории автора. Петеру Маргинтеру, в 1971 г. поступившему на дипломатическую службу (он работал в австрийских посольствах в Турции и в Англии, а сейчас возглавляет «Австрийский институт культуры» в Лондоне), стать свободным художником не пришлось. В одном из своих эссе (1982) он подробно и не без привкуса горького юмора размышляет об этом так:
«Я – один из 2.000 (двух тысяч) современных австрийских писателей, хотя… 2.000 писателей – цифра лишь относительно огромная, ведь филателистов и альпинистов в Австрии наверняка много больше. Писатель в Австрии – не «настоящая», не заслуживающая общественного уважения профессия. Моя жалость к самому себе, однако, не заходит столь далеко, чтобы я стал утверждать, будто среди австрийцев распространена неприязнь по отношению к своим писателям. Просто дело, к сожалению, обстоит так, что все твои друзья и знакомые поддерживают тебя морально и даже выказывают радость, если ты сотворишь что-либо пристойное, однако при этом они воспринимают писательство как один из видов приятного, ни к чему не обязывающего и небесполезного хобби…
Писатель исходит из того, что обществу нужны плоды его труда, и те, кто, в свою очередь, пишет о писателях и о плодах их труда, совершенно безответственным образом укрепляют его в этом заблуждении… Особенно комично выглядит в этой связи расхожая в писательских кругах гипотеза, в соответствии с которой, прекрати они все в один прекрасный день писать, тут же разразится национальная катастрофа. Конечно, будет жаль, если кто-то, кто писать умеет, писать вдруг перестанет. И все же это нанесет вред прежде всего ему самому…
Существуют достаточно уважительные причины для сексуального воздержания, однако человек, который воздерживается от реализации особенностей своего мозга, совершает нечто вроде частичного самоубийства. Нам, писателям, как мне кажется, нужно смириться с тем, что общество очень длительное время способно удовлетворять свою потребность в чтении за счет того, что написано до нас. Единственная категория людей, которых забастовка писателей убила бы или, по крайней мере, заставила бы сменить профессию, – это литературные критики.
В самом деле, австрийский писатель загнан в шизофреническое положение: с одной стороны, ему внушают, подтверждая это всякого рода премиями и стипендиями, что без него людям не обойтись, с другой же стороны, ему трудно найти форму существования, при которой его писательство уживалось бы с обыденной жизнью и ее требованиями.
Особо ценимые у нас 150 авторов, как я слышал, – свободные художники, для большинства же из нас, в том числе и для меня, писательство остается побочным занятием, которое всерьез воспринимает только налоговая инспекция. Другие же люди поздравляют нас с "отличным хобби", словно мы разводим канареек или занимаемся во время отпуска любительской фотографией, и даже не догадываются, сколь горек этот комплимент. Помочь бы могла, пожалуй, демифологизация отношения к литературе. Многие австрийцы, давно утратившие веру в младенца Христа и в то, что детей находят в капусте, по-прежнему принимают за чистую монету сказочку о поцелуе, которым музы отмечают истинного писателя, равно как и сами писатели все еще верят в то, что они вносят свой неоценимый и неоцененный окружающими вклад в культуру. Писатель – это человек, которому время от времени приходят в голову мысли, и он просто делает из них свои произведения, если у него найдется на то достаточно времени и немного покоя, и делает он это, если способен или считает что способен, с большой охотой».
Австрийский писатель Петер Маргинтер и с большой охотой, и с большим умением, выдумкой, юмором, в котором звучат (особенно в книгах семидесятых годов) абсурдистские интонации, вводит в наш культурный обиход своих чудаковатых и симпатичных героев, вводит свое, как утверждают знатоки, «чисто австрийское» отношение к творимой и творящейся жизни, к миру реальности, в который погружена ртуть нашего сознания. В повести «Трактир "Прекрасней не бывает"» (1978), сложно замешанной на мифологической (античной и христианской) символике, есть ироническая, выворачивающая наизнанку известное утверждение Лейбница сцена, на мой взгляд, многое об этом отношении говорящая: завсегдатай трактира, который скептически относится к качеству подаваемой ему еды и ожидает, что найдет в супе непременный волос, обнаруживает в тарелке целый пучок волос. «Клиент торжествует, поскольку еда на самом деле еще хуже, чем он ожидал, однако он убежден, что нет смысла перебираться в другое заведение. Мир хоть и плох, но это все же лучший из возможных миров».